355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джон Максвелл Кутзее » Сцены из провинциальной жизни » Текст книги (страница 2)
Сцены из провинциальной жизни
  • Текст добавлен: 9 октября 2017, 14:00

Текст книги "Сцены из провинциальной жизни"


Автор книги: Джон Максвелл Кутзее



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 32 страниц)

Мальчики-католики постарше загоняют его в угол и допрашивают: занимался ли он катехизисом, бывал ли на исповеди, причащался ли? Катехизис? Исповедь? Причастие? Он даже не знает, что означают эти слова.

– Я ходил в Кейптауне, – уклончиво отвечает он.

– Куда?

Он не знает ни одного названия церкви в Кейптауне, но и они тоже.

– Приходи на занятия катехизисом в пятницу, – приказывают ему.

Когда он не приходит, они сообщают священнику, что в третьем классе есть вероотступник. Священник передает через них, что он должен ходить на занятия катехизисом. Он подозревает, что они все это выдумали, и в следующую пятницу остается дома, затаившись.

Старшие мальчики-католики начинают ему намекать, что не верят его россказням, будто он был католиком в Кейптауне. Но теперь он зашел уже слишком далеко, и возврата нет. Если он скажет: «Я сделал ошибку, на самом деле я христианин», – то покроет себя позором. Кроме того, даже если ему и приходится выносить издевательства африканеров и допросы истинных католиков, разве два свободных от занятий часа в неделю того не стоят? Свободные часы, когда можно разгуливать по пустой площадке для игр, беседуя с евреями?

Однажды, в субботу днем, когда весь Вустер, замученный жарой, спит, он берет велосипед и едет на Дорп-стрит.

Обычно он обходит Дорп-стрит стороной, потому что именно там находится католическая церковь. Но сегодня на этой улице безлюдно и не слышно ни звука, кроме журчания воды в канавах. Он с безразличным видом проезжает мимо, притворяясь, что не смотрит в сторону церкви.

Церковь не такая большая, как он себе представлял. Это низкое здание с маленькой статуей над портиком: Мадонна в капюшоне с Младенцем на руках.

Он добирается до конца улицы. Ему бы хотелось повернуть и взглянуть еще раз, но он боится искушать судьбу, боится, что появится священник в черном и сделает ему знак остановиться.

Мальчики-католики изводят его и отпускают насмешливые замечания, христиане преследуют, но евреи не осуждают. Евреи притворяются, будто ничего не замечают. Евреи тоже носят туфли. В общем, ему довольно уютно с евреями. Евреи не так уж плохи.

И тем не менее с евреями нужно быть осторожным. Потому что евреи всюду, евреи захватывают страну. Он слышит это со всех сторон, но особенно от своих дядей, двух холостых братьев матери, когда они приезжают погостить. Норман и Ланс приезжают каждое лето, точно перелетные птицы, хотя редко одновременно. Они спят на диване, встают в одиннадцать утра, часами слоняются по дому, сонные, полуодетые и непричесанные. У обоих есть по автомобилю, иногда удается их уговорить, чтобы они покатали сестру и ее сыновей, но, судя по всему, они предпочитают проводить время куря, попивая чай и беседуя о прежних временах. Потом они ужинают, а после ужина до полуночи играют в покер или рамми[3] с тем, кого уговорят бодрствовать с ними.

Он любит слушать, как мама и дяди в тысячный раз вспоминают свое детство на ферме. Он никогда не бывает так счастлив, как слушая эти истории, шутки и смех. Его друзья в Вустере не могут похвалиться семьями, у которых есть подобные истории. Это делает его особенным: две фермы – ферма его матери, ферма его отца и истории об этих фермах. Через эти фермы он корнями связан с прошлым, благодаря фермам у него есть реальная ценность.

Есть еще и третья ферма: Скипперсклооф неподалеку от Уиллистона. У его семьи там нет корней, это ферма, которая досталась им благодаря браку. И тем не менее Скипперсклооф тоже имеет значение. Все фермы имеют значение. Фермы – это место, где свобода, где жизнь.

В историях, которые рассказывают Норман, Ланс и мама, мелькают фигуры евреев, комичные, лукавые, но в то же время коварные и бессердечные, как шакалы. Евреи из Удтшоорна каждый год приезжали на ферму покупать перья страуса у их отца – его дедушки. Они убедили его отказаться от шерсти и разводить только страусов. Страусы сделают его богатым, уверяли они. А потом в один прекрасный день на рынке цены на страусовые перья упали. Евреи отказались покупать перья, и дед разорился. Все в этом районе разорились, и евреи прибрали к рукам их фермы. «Вот как действуют евреи, – говорит Норман, – никогда нельзя доверять евреям».

Отец возражает. Отец не может позволить себе открыто осуждать евреев, так как работает у еврея. «Стэндард кэннерз», где он служит бухгалтером, принадлежит Вольфу Хеллеру, который перевез отца из Кейптауна в Вустер, когда тот потерял работу на государственной службе. Будущее их семьи связано с будущим «Стэндард кэннерз». Став владельцем этой фирмы несколько лет назад, Вольф Хеллер вскоре превратил ее в гиганта в мире консервов. В «Стэндард кэннерз» блестящие перспективы для таких, как он, говорит отец, с юридическим образованием.

Таким образом Вольф Хеллер не подлежит суровой критике в числе евреев. Вольф Хеллер заботится о своих служащих. Он даже покупает им подарки на Рождество, хотя Рождество ничего не значит для евреев.

В школе в Вустере нет детей Хеллера. Если у Хеллера вообще есть дети, то их, вероятно, посылают в Кейптаун, в SACS – это еврейская школа во всех отношениях, кроме названия. Еврейских семей также нет в Реюнион-Парк. Евреи Вустера живут в более старой, зеленой и тенистой части городка. Хотя в его классе есть еврейские мальчики, его никогда не приглашают к ним домой. Он видит их только в школе, объединяясь с ними во время свободных от занятий часов, когда евреи и католики находятся в изоляции и вызывают гнев христиан.

Однако время от времени по каким-то неясным причинам освобождение, дающее им свободу во время религиозных собраний, отменяется, и их вызывают в зал.

В зале всегда яблоку негде упасть. Старшие мальчики занимают сидячие места, а малышня сидит на полу. Евреи и католики – всего около двадцати человек – пробираются среди них, ища себе места. Руки исподтишка хватают их за лодыжки, пытаясь повалить.

Пастор уже на сцене – это бледный молодой человек в черном костюме и белом галстуке. Он произносит проповедь высоким монотонным голосом, растягивая долгие гласные, педантично произнося каждую букву каждого слова. Когда проповедь закончена, они должны встать на молитву. Что следует делать католику во время христианской молитвы? Закрыть глаза и шевелить губами или притвориться, будто его здесь нет? Он не видит ни одного из настоящих католиков и стоит с безучастным видом и отсутствующим взглядом.

Пастор садится. Раздают молитвенники: пришло время петь. Одна из учительниц выходит вперед, чтобы дирижировать. «Al die veld is frolic, al die voeltjies sing», – поют ученики младших классов. Затем встают старшеклассники. «Uit die blou van onse hemel», – поют они глубокими голосами, стоя по стойке смирно, их суровый взгляд устремлен вперед: это национальный гимн, их национальный гимн. К ним неуверенно и нервно присоединяются младшие мальчики. Учительница, наклонившись над ними и размахивая руками, как будто оправляет перья, старается их вдохновить, подбодрить. «Ons sal antwoord op jou roepstem, ons sal offer wat jy vra» («Мы ответим на твой призыв»), – поют они.

Наконец все закончено. Учителя спускаются с возвышения, сначала директор школы, за ним пастор, затем остальные. Мальчики строем выходят из зала. Чей-то кулак бьет его по почкам, это быстрый, внезапный удар, незаметный со стороны. «Jood!» – шепчет голос. Потом он выходит из зала – он свободен, снова можно дышать свежим воздухом.

Несмотря на угрозы со стороны настоящих католиков, несмотря на возможность того, что священник придет к его родителям и разоблачит его, он благодарен за вдохновение, побудившее выбрать Рим. Он благодарен Церкви, которая дает ему убежище, у него нет сожалений, и он по-прежнему хочет быть католиком. Если быть христианином означает петь гимны и слушать проповеди, а потом идти мучить евреев, то у него нет желания быть христианином. Не его вина, что католики Вустера – не римские католики, что они ничего не знают о том, как Гораций и его друзья обороняли мост над Тибром («Тибр, отец Тибр, которому молимся мы, римляне»), о том, как Леонид со своими спартанцами оборонял Фермопилы, о том, как Роланд защищал горный проход от сарацин. Он не может представить себе ничего более героического, чем оборонять проход в горах, ничего более благородного, чем отдать жизнь ради спасения других людей, которые потом будут рыдать над трупом героя. Вот кем ему хочется быть – героем. Вот каким должен быть настоящий римский католицизм.

Летний вечер, прохладный после долгого жаркого дня. Он играет в крикет в общественном саду с Гринбергом и Гольдштейном. Гринберг отличается в классе, но плохо играет в крикет, Гольдштейн очень живой – у него большие карие глаза, и он носит сандалии. Уже поздно, время близится к восьми часам. Кроме них троих, в саду никого нет. Им приходится отказаться от крикета: становится так темно, что не видно мяча. И они начинают бороться, как будто снова стали малышами – катаются по траве, щекочут друг друга, смеются. Он встает и делает глубокий вдох. Его охватывает ликование. Он думает: «Никогда в жизни я не был так счастлив. Мне бы хотелось вечно быть с Гринбергом и Гольдштейном».

Они расстаются. Это правда, ему хотелось бы жить так вечно: разъезжать на велосипеде по широким пустым улицам Вустера в летних сумерках, когда всех остальных детей уже позвали домой, и только он один на воле, точно король.

5

То, что он католик, – это сторона его жизни, имеющая отношение к школе. А вот то, что он предпочитает русских американцам, – такой страшный секрет, что его нельзя открыть никому. Любовь к русским – серьезное дело. За это могут подвергнуть остракизму. Даже посадить в тюрьму.

Он держит в коробке в шкафу альбом с рисунками, которые сделал на пике своей страсти к русским в 1947 году. На рисунках, выполненных простым карандашом и раскрашенных цветными мелками, изображены русские самолеты, сбивающие в воздухе американские самолеты, русские корабли, которые топят американские корабли. Хотя страсти, разгоревшиеся в том году, когда волна враждебности к русским внезапно захлестнула радио и всем надо было определиться, на чьей они стороне, утихли, он сохраняет свою тайную верность: это верность русским, но в еще большей степени – верность самому себе, каким он был, когда делал эти рисунки.

Никто в Вустере не знает, что он любит русских. В Кейптауне у него был друг Ники, с которым он играл в войну: у них были оловянные солдатики и пушка, которая стреляла спичками. Но когда он узнал, насколько опасна его преданность и что именно он может потерять, то первым делом заставил Ники дать клятву, что он сохранит это в тайне, а потом на всякий случай сказал ему, что перешел на другую сторону и теперь любит американцев.

В Вустере никто, кроме него, не любит русских. Его верность Красной Звезде резко отделяет его от всех.

Откуда у него взялась эта страстная влюбленность, которая даже ему самому кажется странной? Имя его матери Вера – Вера, с ледяной заглавной «В», которая похожа на натянутый лук. Однажды она сказала ему, что Вера – русское имя. Когда русские и американцы впервые предстали перед ним как антагонисты, из которых нужно выбирать («Кто тебе нравится, Сматс или Малан? Кто тебе нравится, Супермен или Капитан Марвел? Кто тебе нравится, русские или американцы?»), он выбрал русских, как выбрал римлян, потому что ему нравилась буква «р», особенно заглавная «Р», самая сильная из всех букв.

Он выбрал русских в 1947 году, когда все остальные предпочитали американцев, а выбрав их, он принялся читать о них. У отца была трехтомная история Второй мировой войны. Он любил эти книги и погружался в них, рассматривая фотографии русских солдат в белой маскировочной форме на лыжах, русских солдат с пистолетами-пулеметами, пробирающихся через руины Сталинграда, русских командиров танковых подразделений, которые смотрят в бинокль куда-то вдаль. (Русский «Т-34» был лучшим в мире танком, лучше американского «Шермана», лучше немецкого «Тигра».) Снова и снова он возвращался к картине, на которой русский летчик делает вираж на своем пикирующем бомбардировщике над горящей разгромленной немецкой танковой колонной. Он принимал все русское. Он принимал сурового, но по-отечески относившегося к солдатам фельдмаршала Сталина, самого великого и самого дальновидного стратега этой войны, он принимал русскую борзую, самую быструю из всех собак. Он знал все, что можно было узнать о России: ее площадь в квадратных милях, ее добычу угля и выработку стали в тоннах, длину каждой из великих рек – Волги, Днепра, Енисея, Оби.

Потом по неодобрительным замечаниям своих родителей, по изумлению своих друзей, по реакции их родителей на рассказ о России он понял: любовь к русским – это не игрушки, она запрещена.

Кажется, всегда что-то идет не так. Когда ему чего-то хочется или что-то нравится, это рано или поздно должно стать секретом. Он начинает воображать себя одним из тех пауков, которые живут в норке в земле, закрытой «дверцей». Пауку всегда нужно поспешно удирать в свою норку, закрывая за собой «дверцу», отгораживаясь от мира, прячась.

В Вустере он держит свое русское прошлое в секрете, прячет предосудительный альбом с рисунками, где вражеские истребители, за которыми тянется дым, падают в океан, а линкоры носом вперед уходят под волны. Вместо рисования он занимается воображаемым крикетом. Он использует деревянную биту и теннисный мяч. Цель – как можно дольше удерживать мяч в воздухе. Он часами кружит вокруг обеденного стола в столовой, ударяя по мячу в воздухе. Все вазы и безделушки убраны, каждый раз, как мяч ударяется о потолок, сверху обрушивается душ из красной пыли.

Он один играет за всех: в каждой команде одиннадцать бэтсменов, и каждый отбивает мяч дважды. Когда его внимание ослабевает и он пропускает мяч, бэтсмен выбывает из игры, и он заносит счет очков на карточку. Получаются огромные цифры: пятьсот очков, шестьсот очков. Однажды у Англии была тысяча очков – такого числа никогда не бывало ни у одной реальной команды. Иногда выигрывает Англия, иногда Южная Африка, реже – Австралия или Новая Зеландия.

Россия и Америка не играют в крикет. Американцы играют в бейсбол, русские, кажется, не играют ни во что – возможно, потому что там всегда идет снег.

Он не знает, что делают русские, когда не воюют.

Никому из друзей он не рассказывает о своих тайных играх в крикет, оставляя их для дома. Однажды, в их первые месяцы в Вустере, один мальчик из его класса вошел в открытую дверь с парадного входа и увидел, что он лежит на спине под стулом.

– Что ты там делаешь? – спросил он.

– Думаю, – опрометчиво ответил он. – Я люблю думать.

Вскоре об этом узнали все в классе: новичок странный, он ненормальный. На этой ошибке он научился быть более осмотрительным. Осмотрительность частично состоит в том, чтобы говорить меньше, а не больше.

Он также играет в настоящий крикет, если есть с кем играть. Но настоящий крикет на пустой площади в центре Реюнион-Парк такой медленный, что его трудно вынести: бэтсмен вечно пропускает мяч, и тот, кто должен поймать мяч за калиткой, тоже пропускает его, к тому же мяч постоянно теряется. Он терпеть не может искать потерявшиеся мячи. И ненавидит крикет на открытом воздухе, на каменистой почве, когда в кровь разбиваешь коленки и руки каждый раз, как падаешь. Он хочет только отбивать и бросать мяч, вот и все.

Он обхаживает своего брата, которому всего шесть лет, обещая дать поиграть со своими игрушками, если тот будет бросать ему мяч во дворе за домом. Брат некоторое время бросает мяч, потом это ему надоедает, он начинает капризничать и убегает в дом под защиту. Он пытается научить маму бросать мяч, но у нее ничего не получается. Он сердится, а она трясется от смеха над собственной неуклюжестью. В конце концов зрелище становится слишком постыдным, и, кроме того, их могут увидеть с улицы: мать, играющая в крикет со своим сыном.

Он разрезает пополам консервную банку от варенья и приколачивает нижнюю часть к деревянной палке длиной два фута. Потом устанавливает палку на ось, проходящую сквозь стенки упаковочного ящика, для устойчивости набитого кирпичами. Палка двигается вперед с помощью куска резины, прикрепленного к веревке, которая проходит через крюк на упаковочном ящике.

Он кладет мяч на донышко консервной банки, отходит на десять ярдов, тянет за веревку, пока не натягивается резинка, наступает на веревку пяткой, занимает позицию, чтобы отбивать мяч, и отпускает веревку. Иногда мяч улетает в небо, иногда попадает ему в голову, но время от времени подлетает к нему, и его можно отбить. Он удовлетворен: он бросает и отбивает мяч в одиночку. Он ликует: нет ничего невозможного.

Однажды в доверительном и бесшабашном настроении он просит Гринберга и Гольдштейна рассказать об их самых ранних воспоминаниях. Гринберг возражает – в эту игру он не хочет играть. Гольдштейн рассказывает длинную и бессмысленную историю о том, как его взяли на пляж, – историю, которую он почти не слушает. Ведь цель игры, естественно, состоит в том, чтобы у него была возможность рассказать свои собственные первые воспоминания.

Он высовывается из окна их квартиры в Йоханнесбурге. Сгущаются сумерки. По улице на большой скорости едет машина. Впереди нее бежит маленькая пятнистая собачка. Машина сбивает собаку, колеса переезжают ее точно посередине. У нее парализованы задние лапы, и животное уползает, визжа от боли. Она несомненно умрет. Но в эту минуту его уводят от окна.

Это великолепное первое воспоминание, оно превосходит все, что может рассказать бедный Гольдштейн. Но правда ли это? Почему он, высунувшись из окна, глядел на пустую улицу? Он действительно видел, как машина сбила собаку, или просто услышал, как собака визжит, и подбежал к окну? Может быть, он не увидел ничего, кроме собаки, которая волочила задние лапы, и придумал и машину, и шофера, и всю остальную историю?

Есть еще одно первое воспоминание, такое, которому он больше доверяет, но никогда не расскажет – уж точно не Гринбергу и Гольдштейну, которые раструбили бы в школе и сделали его посмешищем.

Он сидит рядом с матерью в автобусе. Наверно, было холодно: на нем красные шерстяные легинсы и шерстяная шапка. Мотор автобуса вовсю работает, они поднимаются на дикий и пустынный перевал Свартберг-Пасс.

В руке у него фантик от конфеты. Он высовывает фантик из окна, которое слегка приоткрыто. Фантик хлопает и дрожит на ветру.

– Отпустить его? – спрашивает он маму.

Она кивает. Он отпускает фантик.

Клочок бумаги взлетает в небо. Внизу ничего нет, кроме мрачной пропасти, окруженной холодными горными пиками. Вытянув шею, он смотрит назад и в последний раз видит фантик, который все еще отважно летит.

– Что будет с фантиком? – спрашивает он маму, но она не понимает его.

Это другое первое воспоминание, тайное. Он все время думает об этом фантике, таком одиноком в бездне, о фантике, который он покинул, хотя не следовало его покидать. Однажды он должен вернуться на Свартберг-Пасс, найти его и спасти. Это его долг: ему нельзя умереть, пока он это не сделает.

Мать исполнена презрения к мужчинам, у которых «руки не так приставлены», – к их числу она относит отца, а также своих собственных братьев, особенно старшего, Роланда, который мог бы сохранить ферму, если бы упорно трудился, чтобы выплатить долги, но не сделал этого. Из многочисленных дядей по линии отца (шесть родных и еще пять мужей его теток) больше всех она восторгается Жубером Оливье, который установил на ферме Скипперсклооф электрический генератор и даже научился лечить зубы. (В один из визитов на ферму у него заболел зуб. Дядя Жубер сажает его на стул под деревом и без анестезии просверливает дырку и ставит гуттаперчевую пломбу. Никогда в жизни он не испытывал таких мук.)

Когда разбиваются и ломаются вещи – тарелки, безделушки, игрушки, – мать чинит их сама, с помощью тесемки и клея. Вещи, которые она чинит, снова распадаются, так как она не умеет завязывать узлы. Вещи, которые она склеивает, рассыпаются, она винит в этом клей.

В ящиках кухонного буфета полно погнутых гвоздей, мотков бечевки, рулонов фольги, старых марок.

– Зачем мы это храним? – спрашивает он.

– На всякий случай, – отвечает она.

Когда мама не в настроении, она отрицает всю книжную ученость. Детей следует отдавать в ремесленные училища, говорит она, а потом отправлять на работу. Учеба – просто вздор. Лучше всего приобрести профессию краснодеревщика или плотника, научиться работать с деревом. Она разочаровалась в фермерстве: теперь, когда фермеры внезапно разбогатели, они подвержены праздности и бахвальству.

Дело в том, что цены на шерсть подскочили. По информации, которую передают по радио, японцы платят баснословные деньги за лучшие сорта. Фермеры, разводящие овец, покупают новые автомобили и ездят отдыхать на взморье.

– Вы должны отдать нам часть своих денег – теперь, когда вы так богаты, – говорит она дяде Сону в один из их визитов в Вулфонтейн. При этом она улыбается, притворяясь, что шутит, но это не смешно. У дяди Сона смущенный вид, и он бормочет в ответ что-то невнятное.

Ферма не должна была достаться одному дяде Сону, рассказывает ему мать: она была завещана всем двенадцати сыновьям и дочерям в равных долях. Чтобы спасти ферму от аукциона, где она досталась бы кому-то постороннему, сыновья и дочери договорились продать свои доли Сону, после этой сделки они ушли с долговыми расписками – каждая на несколько фунтов. Теперь благодаря японцам эта ферма стоит тысячи фунтов. Сон должен поделиться своими деньгами.

Ему стыдно за мать: она так грубо говорит о деньгах.

– Ты должен стать доктором или адвокатом, – говорит она ему. – Это люди, которые делают деньги.

Однако в другой раз она говорит, что все адвокаты – обманщики. Ему непонятно, как вписывается в эту картину его отец: ведь он адвокат, который не сделал деньги.

Докторов не интересуют их пациенты, утверждает она. Они просто дают тебе пилюли. Доктора-африканеры – самые худшие, потому что они еще и ни в чем не разбираются.

Она говорит очень много противоречивых вещей, и он не знает, что она думает на самом деле. Они с братом спорят с ней, указывают на противоречия. Если она уверена, что фермеры лучше адвокатов, зачем же она вышла замуж за адвоката? Если она думает, что книжная ученость – вздор, почему тогда сама стала учительницей? Чем яростнее они с ней спорят, тем больше мать улыбается. Ей доставляет такое удовольствие умение ее детей аргументировать, что она сдается по всем пунктам, почти не защищаясь и желая, чтобы они победили.

Он не разделяет ее удовольствие и не считает эти споры смешными. Ему хочется, чтобы она во что-нибудь верила. Его раздражают ее суждения, стремительно меняющиеся в зависимости от настроения.

Что до него, то он, вероятно, станет учителем. Такова будет его жизнь, когда он вырастет. Она кажется скучной, но что еще остается? Долгое время он хотел стать машинистом.

– Кем ты собираешься стать, когда вырастешь? – обычно спрашивали его тети и дяди.

– Машинистом! – отвечал он, и все с улыбкой кивали.

Теперь он понимает, что «машинист» – это то, что ожидают услышать от маленьких мальчиков, точно так же, как от маленьких девочек – «медсестра». Теперь он уже не маленький, он принадлежит к миру больших, ему придется распрощаться с фантазией управлять железным конем и заниматься каким-то настоящим делом. У него хорошо идут дела в школе, других успехов у него нет, поэтому он останется в школе, заняв там более высокое положение. Возможно, в один прекрасный день он даже станет инспектором. Но он не будет служить в офисе. Как можно работать с утра до ночи, имея всего две недели отпуска в год?

Каким учителем он станет? Он смутно представляет себя в этом качестве. Видит фигуру в спортивной куртке и серых фланелевых брюках (кажется, так одеваются учителя), которая с книгами под мышкой идет по коридору. Это всего лишь видение, которое через минуту исчезает. Он не разглядел лица.

Он надеется, что, когда наступит этот день, его не пошлют преподавать в такое место, как Вустер. Но, быть может, Вустер – это чистилище, через которое нужно пройти. Возможно, людей посылают в Вустер, чтобы испытать на прочность.

Однажды им дают в классе задание написать сочинение на тему «Что я делаю по утрам». Предполагается, что они напишут о том, что делают до того, как отправятся в школу. Он знает, какого рассказа от него ожидают: как он убирает постель, моет посуду после завтрака, делает себе сэндвичи для ленча в школе. Хотя он не делает ничего подобного – это делает за него мать, – он лжет достаточно хорошо, чтобы его не разоблачили. Но заходит слишком далеко, когда описывает, как чистит свои туфли. В сочинении он пишет, что пользуется щеткой, чтобы счистить грязь, а потом тряпочкой смазывает туфли кремом для обуви. Мисс Остуизен ставит большой восклицательный знак на полях рядом со словами о том, как он чистит туфли. Он унижен и молится в душе, чтобы она не вызвала его и не заставила читать сочинение перед всем классом. В этот вечер он внимательно наблюдает за тем, как мама чистит его туфли, чтобы снова не сделать ошибку.

Он позволяет матери чистить свои туфли так же, как позволяет ей делать для него все, что ей хочется. Единственное, что он ей больше не разрешает, – это заходить в ванную, когда он голый.

Он знает, что он лжец, знает, что он плохой, но отказывается измениться. Его отличие от других мальчиков, возможно, связано с матерью и его ненормальной семьей, но также и с его ложью. Если бы он перестал лгать, ему пришлось бы чистить свои туфли, вежливо разговаривать и делать все, что делают нормальные мальчики. Но в таком случае он уже не был бы собой. А если бы он больше не был собой, какой смысл имела бы жизнь?

Он лгун, к тому же бессердечный: лгун для всего мира, бессердечный к своей матери. Он видит, как матери больно оттого, что он упорно отдаляется от нее. И тем не менее он ожесточает свое сердце и не хочет смягчаться. Единственное его оправдание в том, что к себе он тоже беспощаден. Он лгун, но себе он не лжет.

– Когда ты собираешься умирать? – однажды спрашивает он мать, бросая ей вызов и сам удивляясь своей смелости.

– Я не собираюсь умирать, – отвечает она. У нее веселый голос, но в нем слышится фальшивая нотка.

– А что, если у тебя будет рак?

– Рак бывает, только если ударишься грудью. У меня не будет рака. Я буду жить вечно. Я не умру.

Он знает, почему она это говорит. Она говорит это для него и для его брата, чтобы они не расстраивались. Она говорит глупости, но он благодарен ей за это.

Он не может себе представить мать умирающей. Она – самое незыблемое в его жизни. Она – скала, на которой он стоит. Без нее он был бы ничем.

Мать тщательно оберегает свою грудь от ударов. Его самое первое воспоминание – еще раньше собаки, раньше фантика – ее белые груди. Он подозревает, что, наверно, бил по ним кулачками, когда был младенцем, – иначе она не отказывала бы ему в них так нарочито, она, которая не отказывает ему ни в чем.

Рак – великий страх ее жизни. Что до него, то его приучили опасаться болей в боку, относиться к каждому приступу боли как к симптому аппендицита. Доставит ли его «Скорая помощь» в больницу до того, как у него лопнет аппендикс? Проснется ли он после наркоза? Ему не нравится думать о том, что его будет резать какой-то незнакомый врач. С другой стороны, было бы славно иметь шрам, чтобы им хвастаться.

Когда на перемене в школе скупо выдают арахис и изюм, он сдувает красные шкурки с арахиса, которые, говорят, накапливаются в аппендиксе и там гниют.

Он поглощен своими коллекциями. Он коллекционирует марки. Коллекционирует оловянных солдатиков. Коллекционирует карточки – с австралийскими игроками в крикет, с английскими футболистами, с автомобилями всего мира. Чтобы получить эти карточки, нужно купить пачки сигарет, сделанных из нуги и сахарной глазури, с розовыми кончиками. Его карманы набиты бесформенными липкими сигаретами, которые он забыл съесть.

Он часами возится с набором «Конструктор», доказывая маме, что тоже способен что-то делать своими руками. Он строит мельницу, лопасти которой так быстро движутся, что по комнате проносится порыв ветра.

Он расхаживает по двору, подбрасывая в воздух крикетный мяч и ловя его, и при этом не сбивается с шага. Какова истинная траектория мяча: он взлетает прямо и падает прямо, как это видит он, – или же поднимается и падает по петле, и он бы это увидел, если бы неподвижно стоял сбоку? Когда он заговаривает об этом с матерью, то видит у нее в глазах отчаяние: она знает, что подобные вещи важны для него, и хочет понять почему, но не может. А ему хочется, чтобы она интересовалась вещами ради них самих, а не просто потому, что они интересуют его.

Когда нужно сделать что-то практическое, чего не может сделать она, – например, починить подтекающий кран, – то зовет какого-нибудь цветного мужчину с улицы, любого мужчину, любого прохожего. Почему, спрашивает он раздраженно, у нее такая вера в цветных? Потому что они привыкли работать руками, отвечает она.

Наверно, глупо верить в такое: будто оттого, что кто-то не ходил в школу, он должен уметь починить кран или плиту, однако это так отличается от того, во что верят все, так эксцентрично, что вопреки себе он находит это милым. Пусть уж лучше мама ожидает от цветных чудес, чем не ждет от них ничего.

Он всегда пытается понять мать. Евреи – эксплуататоры, говорит она, однако сама предпочитает еврейских докторов, потому что они знают, что делают. Цветные – соль земли, говорит она, однако и она, и ее сестры всегда сплетничают о тех, кто притворяется белым, скрывая, что у них в роду есть цветные. Он не понимает, как она может иметь так много противоречащих друг другу убеждений. Но по крайней мере она хоть во что-то верит. И ее братья тоже. Ее брат Норман верит в монаха Нострадамуса и его предсказания о конце света, верит в летающие тарелки, которые приземляются ночью и забирают людей. Он не может вообразить, чтобы его отец или семья отца говорили о конце света. Их единственная цель в жизни – избегать противоречий, никого не оскорблять, все время быть любезными, по сравнению с семьей его матери семья отца вылощенная и скучная.

Они слишком близки с матерью. По этой причине, несмотря на охоту и другие мужские занятия, которым он предается во время визитов на ферму, семья отца никогда не принимала его в свои объятия. Пожалуй, бабушка поступила сурово, отказавшись принять его мать с двумя детьми в дом во время войны, когда они жили на часть жалованья солдата, исполнявшего обязанности капрала, и были так бедны, что не могли купить масло и чай. И тем не менее интуиция ее не подвела. Бабушка в курсе мрачного секрета дома № 12 на Тополиной улице, а именно: что старший ребенок на первом месте в доме, второй ребенок – на втором, а мужчина, муж, отец, – на последнем. Либо мать недостаточно тщательно скрывает это отклонение от естественного порядка вещей от семьи отца, либо отец потихоньку жалуется. Как бы там ни было, бабушка не одобряет все это и своего неодобрения не скрывает.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю