Текст книги "Сцены из провинциальной жизни"
Автор книги: Джон Максвелл Кутзее
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 32 страниц)
В читальном зале есть и другие постоянные читатели – как он подозревает, такие же одинокие, как он. Например, индус с изрытым лицом, от которого исходит запах гнойных нарывов и несвежих бинтов. Каждый раз, как он идет в туалет, индус следует за ним и, кажется, хочет заговорить, но не решается.
Наконец однажды, когда они стоят рядом у раковины, этот человек заговаривает. «Вы из Кингз Колледжа?» – чопорно спрашивает индус. «Нет, – отвечает он, – из Кейптаунского университета». – «Не хотите выпить чаю?» – спрашивает этот человек.
Они вместе сидят в буфете, индус пускается в пространный рассказ о своем исследовании, тема которого – социальный состав публики в театре «Глобус». Хотя его это не особенно интересует, он старается слушать внимательно.
Жизнь разума, размышляет он про себя – вот чему мы себя посвятили, я и эти одинокие странники в недрах Британского музея. Будем ли мы в один прекрасный день вознаграждены? Отступит ли наше одиночество, или интеллектуальная жизнь – сама по себе награда?
7
Суббота, три часа дня. Он сидит в читальном зале с самого открытия, читая «Мистера Шалтая-Болтая» Форда – настолько скучный роман, что он с трудом борется со сном.
Скоро читальный зал закроется, закроют и весь музей. По воскресеньям читальный зал не работает, до следующей субботы он сможет читать, только урывая часок вечером. Стоит ли мучиться до самого закрытия, если он беспрерывно зевает? Да и в любом случае какой в этом смысл? Зачем программисту – если он собирается посвятить свою жизнь программированию – степень магистра искусств по английской литературе? И где же неизвестные шедевры, которые он собирался открыть? «Мистер Шалтай-Болтай» определенно не из их числа. Он закрывает книгу и собирает вещи.
Снаружи уже начинает угасать дневной свет. Он бредет по Грейт-Рассел-стрит к Тоттенхем-Корт-роуд, потом сворачивает на юг, к Чаринг-Кросс. Толпа на тротуаре состоит в основном из молодежи. Строго говоря, он их современник, но он этого не чувствует. Он чувствует себя человеком средних лет, преждевременно состарившимся, одним из тех бледных, истощенных ученых с высоким челом, у которых шелушится кожа при малейшем прикосновении. А в самой глубине, изнутри, он все еще ребенок, не ведающий о своем месте в мире, испуганный, нерешительный. Что он делает в этом огромном холодном городе, где только для того, чтобы выжить, нужно все время крепко держаться, стараясь не упасть?
Книжные магазины на Чаринг-Кросс-роуд открыты до шести. До шести ему есть куда пойти. После этого он будет плыть по течению среди искателей развлечений в субботний вечер. Некоторое время будет следовать за ними, притворяясь, будто тоже ищет развлечений, притворяясь, будто ему есть куда пойти, с кем встретиться, но в конце концов сдастся и поедет на поезде обратно на станцию Арчуэй, к одиночеству в своей комнате.
«Фойлз», книжный магазин, название которого известно в Кейптауне, его разочаровывает. Похвальба, будто в «Фойлз» есть любая опубликованная книга, – явная ложь, и в любом случае продавцы, которые в основном моложе него, не знают, где что найти. Он предпочитает «Диллонз», хотя там книги расставлены на полках без всякой системы. Он старается заходить туда раз в неделю, чтобы посмотреть, что новенького.
Среди журналов, на которые он наткнулся в «Диллонз», есть «Африканский коммунист». Он слышал об «Африканском коммунисте», но на самом деле никогда не видел его, поскольку этот журнал запрещен в Южной Африке. К его удивлению, некоторые авторы оказываются его сверстниками из Кейптауна – из тех однокашников, кто весь день спал, а по вечерам ходил на вечеринки, напивался, жил за родительский счет, проваливался на экзаменах, им требовалось пять лет, чтобы получить степень, на которую полагается три года. И тем не менее здесь были напечатаны их статьи, звучащие авторитетно, об экономике миграционного труда или восстаниях в сельской местности. Где же они взяли время между танцульками, пьянками и гулянками, чтобы узнать о таких вещах?
Однако на самом деле он ходит в «Диллонз» из-за поэтических журналов. Они небрежно свалены стопкой на полу рядом с парадным входом: «Сфера», «Пешка» и другие, брошюры из богом забытых мест, разрозненные номера с обзорами из Америки, давно устаревшие. Он покупает по одному экземпляру каждого и тащит всю эту кипу домой, где внимательно читает, пытаясь уразуметь, кто что пишет и где бы ему нашлось место, если бы он тоже попытался напечататься.
В британских журналах преобладают ужасающе скромные стишки о будничных мыслях и делах, стихи, при чтении которых ни у кого не приподнялась бы бровь еще полвека назад. Что случилось с амбициями поэтов в Британии? Разве до них не дошла новость о том, что Эдвард Томас и его мир ушли навсегда? Разве они не усвоили урок Паунда и Элиота, не говоря уже о Бодлере и Рембо, о греческих авторах эпиграмм, о китайцах?
Но быть может, он судит о британцах слишком поспешно. Возможно, читает не те журналы, наверно, существуют другие, более смелые публикации, которые не попали в «Диллонз». А может, есть круг творческих личностей, настолько пессимистически настроенных из-за климата, что они не дают себе труда посылать в такие магазины, как «Диллонз», журналы, в которых они публикуются. Если подобные просвещенные круги существуют, как ему разузнать про них, как туда попасть?
Что до него самого, то, если бы он завтра умер, ему бы хотелось оставить после себя горсточку стихов, отредактированных каким-нибудь бескорыстным ученым и изданных частным образом в виде аккуратной книжечки в двенадцатую долю листа, которые заставили бы людей качать головой и тихо шептать: «Так много обещал! Такая утрата!» Вот на что он надеется. Однако истина заключается в том, что стихотворения, которые он пишет, становятся не только все более короткими, но и – он не может это не чувствовать, – но и менее весомыми. По-видимому, в нем больше нет того, что заставляло писать такие стихи, как в семнадцать или восемнадцать лет, на несколько страниц, бессвязные и неуклюжие, и все же смелые, полные новизны. Те стихи в основном возникли из мук влюбленности, а также из потока книг, которые он поглощал. Теперь, четыре года спустя, он все еще мучается, но эти мучения стали привычными, даже хроническими, как мигрень, которая не проходит. Стихи, которые он пишет, – лукавые поделки, мелкие во всех отношениях. Какова бы ни была тема, на самом деле в центре всегда он, загнанный в ловушку, одинокий, несчастный. Однако – и он сам это понимает – его новым стихам не хватает энергии и даже желания серьезно исследовать свой духовный тупик.
Фактически он все время ощущает усталость. За столом с серой столешницей в большом офисе IBM на него находят приступы зевоты, которые он старается скрыть, в Британском музее слова плывут перед глазами. Единственное, чего ему хочется, – опустить голову на руки и спать.
Однако он не готов признать, что жизнь, которую он ведет в Лондоне, лишена плана и смысла. Столетие назад поэты доводили себя до сумасшествия опиумом и алкоголем, чтобы на грани безумия поведать о своем призрачном опыте. Таким способом они превращали себя в пророков, провидцев будущего. Опиум и алкоголь – это не для него, он слишком боится вреда, который они могут нанести его здоровью. Но разве переутомление и несчастье не могут сделать с ним то же самое? Разве жизнь на грани нервного срыва хуже жизни на грани безумия? Почему же она сильнее уничтожает личность? Разве те, кто жил в мансарде на Левом берегу, не платя за аренду, или бородатым, немытым, вонючим бродил от одного кафе к другому, напиваясь за счет своих друзей, лучше тех, кто надевает черный костюм и занят офисной работой, которая убивает душу, и либо одинок до самой смерти, либо предается беспорядочному сексу? Конечно, теперь абсент и лохмотья вышли из моды. И что героического в том, чтобы обманом лишать хозяина квартиры платы за нее?
Т. С. Элиот работал в банке. Уоллис Стивенс и Франц Кафка работали в страховых компаниях. Элиот, Стивенс и Кафка страдали, каждый по-своему, не меньше, чем По или Рембо. Нет ничего постыдного в том, чтобы выбрать как пример для подражания Элиота, Стивенса или Кафку. Его выбор – носить черный костюм, как они, носить, точно власяницу, никого не используя, никого не обманывая, платя за все сполна.
В эпоху романтизма художники сходили с ума экстравагантно. Безумие воплощалось в пачки одержимых стихов или потоки красок. Эта эпоха закончилась, его безумие, если ему выпадет жребий в него впасть, будет иным – спокойным, незаметным. Он будет сидеть в углу, напряженный и сгорбленный, как тот человек в широком одеянии на гравюре Дюрера, терпеливо ожидая, пока завершится его срок в аду. А когда срок закончится, он станет еще сильнее оттого, что выдержал.
Такую историю он рисует себе в лучшие дни. В другие, плохие, он сомневается, могут ли такие однообразные эмоции, как у него, питать большую поэзию. Музыкальный импульс, когда-то мощный, уже увял. Угасает ли сейчас и его поэтический импульс? Потянет ли его от поэзии к прозе? Может быть, на самом деле проза – это второсортный выбор, прибежище творческих натур, потерпевших неудачу?
Единственное стихотворение из написанных за прошедший год, которое ему нравится, длиной всего в пять строк.
Жены ловцов омаров у скал
Привыкли просыпаться в одиночестве,
Поскольку их мужья веками ловят омаров на рассвете;
Их сон не такой беспокойный, как у меня.
Если вам одиноко, ступайте к португальским ловцам омаров у скал.
Португальские рыбаки, которые ловят омаров у скал — он доволен, что вставил в стихотворение такую прозаическую фразу, хотя в самом стихотворении, если вчитаться, мало смысла. У него есть списки слов и фраз, которые он запасает, либо будничных, либо трудных для понимания, либо устаревших, которые ожидают, чтобы он нашел для них место. Например, «осиянный»: однажды он вставит «осиянный» в эпиграмму, сокровенный смысл которой будет в том, что она служит обрамлением для единственного слова, как брошь может служить обрамлением для единственного драгоценного камня. Будет казаться, что это стихотворение о любви или отчаянии, но на самом деле оно расцветет из одного слова, которое красиво звучит и в значении которого он пока не вполне уверен.
Можно ли построить поэтическую карьеру на одних эпиграммах? Что касается формы, тут с эпиграммой все в порядке. Целый мир чувств можно вместить в единственную строку, как неоднократно доказывали греки. Но он не всегда достигает в своих эпиграммах лаконичности, которая была у греков. Слишком часто им не хватает чувства, слишком часто они какие-то книжные.
«Поэзия не высвобождение эмоций, но бегство от эмоций, – эти слова Элиота он переписал в дневник. – Поэзия не есть выражение личности, это бегство от личности». Затем Элиот с горечью добавляет; «Но только те, у кого есть личность и эмоции, знают, что это такое – желание сбежать от этих вещей».
Его ужасает сама мысль выплеснуть эмоции на бумагу. Как только они начнут выплескиваться, он не сможет их остановить. Это как перерезать артерию и наблюдать, как хлынула кровь. К счастью, проза не требует эмоций – это можно сказать в ее пользу. Проза словно спокойная водная гладь, на которой можно не спеша делать повороты, рисуя узоры на поверхности.
Он отводит выходные для первого эксперимента с прозой. Рассказ, который получается в результате эксперимента, не имеет настоящего сюжета. Все, что важно для рассказа, происходит в душе рассказчика, безымянного молодого человека, очень похожего на него, который приводит безымянную девушку на пустынный пляж и наблюдает, как она плавает. Из-за какого-то ее незначительного поступка, бессознательного жеста он вдруг проникается убеждением, что она ему неверна, кроме того, он понимает: она увидела, что он знает, и ей все равно. Вот и все. Так кончается рассказ. Это все, что в нем сказано.
Написав этот рассказ, он не знает, что с ним делать. У него нет желания показывать его кому-нибудь, кроме, быть может, прототипа безымянной девушки. Но он утратил с ней контакт, и в любом случае без подсказки она бы себя не узнала.
Действие рассказа происходит в Южной Африке. Его удручает, что он все еще пишет о Южной Африке. Он предпочел бы оставить свое южноафриканское «я» позади, как оставил позади саму Южную Африку. Южная Африка была плохим началом. Ничем не примечательная семья, плохая школа, язык африкаанс – от всего этого он более или менее освободился. Он попал в большой мир, зарабатывает на жизнь, и дела его идут неплохо – по крайней мере он не терпит неудачи явно. Ему не нужны напоминания о Южной Африке. Если бы завтра с Атлантики хлынула приливная волна и смыла южную оконечность Африканского континента, он бы не уронил ни слезинки. Он среди тех, кто спасся.
Хотя рассказ, который он написал, незначителен (нет никаких сомнений на этот счет), он неплох. И все-таки он не видит смысла его публиковать. Англичане его не поймут. Ведь в их представлении пляж в рассказе соответствует британской идее пляжа: несколько голышей, на которые набегает небольшая волна. Они не увидят сверкающего пространства песка у подножия скал, о которые разбиваются буруны, а над головой кричат чайки и бакланы, сражаясь с ветром.
Вероятно, есть и другие особенности, отличающие прозу от поэзии. В поэзии действие может происходить где угодно и нигде: не важно, живут ли одинокие жены рыбаков в Калк-Бей, Португалии или Мейне. А вот проза требует конкретного обрамления.
Он пока еще недостаточно знает Англию, чтобы изображать ее в прозе. Он даже не уверен, что сможет нарисовать те части Лондона, которые ему знакомы, – Лондона толп, идущих на работу, холодного и дождливого, Лондона однокомнатных квартир с лампочками в сорок ватт. Если бы он попытался, наверно, получился бы Лондон, ничем не отличающийся от Лондона любого другого клерка-холостяка. Возможно, у него есть собственное видение Лондона, но в этом видении нет ничего уникального. Если в нем и есть определенная сила, то только из-за узости, а узость идет от того, что он не ведает ничего за ее пределами. Он не покорил Лондон. Если кто кого и покорил, то это Лондон покорил его.
8
Возвещает ли первая попытка написать прозу изменение направления в его жизни? Собирается ли он бросить поэзию? Он не уверен. Но если он собирается писать прозу, ему, вероятно, следует идти до конца и стать последователем Джеймса. Генри Джеймс показывает, как подняться над национальными особенностями. Не всегда ясно, где происходит действие произведений Джеймса – в Лондоне, Париже или Нью-Йорке, – настолько Джеймс выше подробностей повседневной жизни. Персонажам Джеймса не приходится платить за квартиру, они определенно нигде не служат, все, что от них требуется, – вести изысканные беседы, в результате которых происходит едва заметное смещение силы, которое может заметить только опытный взгляд. Когда таких изменений накопится достаточно, баланс сил между персонажами рассказа (voila!) внезапно и бесповоротно меняется. И дело с концом: рассказ выполнил свою задачу и может завершиться.
Он делает наброски в стиле Джеймса. Но оказывается, манерой Джеймса овладеть труднее, чем думалось. Заставить придуманные персонажи вести изысканные беседы – все равно что пытаться заставить млекопитающих летать. Минуту-другую они держатся в воздухе, размахивая руками, а потом шлепаются на землю.
Восприимчивость Джеймса тоньше, чем его, в этом сомнений нет. Но это не до конца объясняет его неудачу. Джеймс хочет заставить поверить, что разговоры, обмен словами – это все, что имеет значение. Хотя он готов принять это кредо, оказывается, на самом деле он не может ему следовать – только не в Лондоне, городе, который его сломал, городе, где он должен научиться писать, иначе зачем он вообще здесь?
Давным-давно, еще невинным ребенком, он верил, что ум – единственное мерило, которое имеет значение, что если ты умен, то добьешься всего, чего захочешь. Учеба в университете поставила его на место. Университет показал, что он не самый умный, отнюдь. А теперь он столкнулся с реальной жизнью, где даже нет экзаменов, на которых можно отличиться. В реальной жизни единственное, что он умеет делать хорошо, – это быть несчастным. Что касается страданий, тут он по-прежнему первый в классе. Кажется, нет предела несчастьям, которые он способен притягивать и выносить. Даже когда он без всякой цели бродит по холодным улицам этого чужого города, просто идет, чтобы вымотаться так, чтобы, вернувшись в свою комнату, он хотя бы смог заснуть, – даже тогда он не чувствует ни малейшего желания сломаться. Страдание – его стихия. В несчастье он чувствует себя как дома, как рыба в воде. Если бы страдания исчезли, он не знал бы, что с собой делать.
Счастье, говорит он себе, ничему не учит. А вот несчастье закаляет для будущего. Несчастье – школа для души. Из волн страдания выходишь на другой берег очищенным, сильным, готовым снова ответить на вызовы жизни художника.
Однако страдание не похоже на очистительную ванну. Напротив, это словно грязная лужа. После каждого нового приступа страдания он не становится ни умнее, ни сильнее – только более тупым и слабым. Как же на самом деле происходит очищение, которое, считается, является результатом страдания? Может быть, он еще не заплывал на достаточную глубину? Следует ли ему заплыть еще дальше, из страдания – в меланхолию и безумие? Пока что он еще не встречал никого, кого можно было бы назвать настоящим сумасшедшим, но он не забыл Жаклин, которая, по ее словам, «проходила лечение» и с которой он прожил полгода в однокомнатной квартире. Жаклин никогда не горела священным и вдохновляющим огнем творчества. Напротив, она была одержима собой, непредсказуема, утомительна. Неужели он должен сделаться таким же, чтобы стать художником? Но в любом случае, будет ли он сумасшедшим или несчастным, – как можно писать, когда усталость, точно рука в перчатке, хватает и стискивает мозг? А может, то, что ему нравится называть безумием, – на самом деле испытание, завуалированное испытание, которое ему никак не удается пройти? Будут ли дальнейшие испытания – по числу кругов ада Данте? И не есть ли усталость первое из испытаний, которое приходилось пройти великим мастерам – Гельдерлину и Блейку, Паунду и Элиоту?
Ему бы хотелось хоть на минуту, хоть на секунду познать, что это такое – гореть священным огнем искусства.
Страдание, безумие, секс – три способа разжечь священный огонь. Он изведал страдание, соприкоснулся с безумием, что он знает о сексе? Секс и творчество идут рука об руку – так говорят все, и он в этом не сомневается. Огонь, который горит в художнике, инстинктивно чувствуют женщины. Сами женщины не обладают этим священным огнем (есть исключения: Сафо, Эмили Бронте). Именно в поисках огня, которого им недостает, огня любви, женщины следуют за художниками и отдаются им. Занимаясь любовью, художники и их возлюбленные на краткий миг, в муках познают жизнь богов. После занятий любовью художник возвращается к своей работе обогащенным и более сильным, а женщина, преображенная, – к своей жизни.
А что же тогда он? Если ни одна женщина пока не различила под его сумрачностью мерцание священного огня, если ни одна женщина, кажется, не отдается ему без величайших сомнений, если во время занятий любовью и он, и женщина испытывают беспокойство или скуку или и то и другое, – означает ли это, что он не настоящий художник или что он еще мало выстрадал, провел недостаточно времени в чистилище, которое включает и секс без страсти?
Генри Джеймс, с его надменным безразличием к будничной жизни, его притягивает. Однако, несмотря на все усилия, он не может почувствовать у себя на челе благословляющую призрачную руку Джеймса. Джеймс принадлежит прошлому: к тому времени, как он родился, Джеймс уже двадцать лет как умер. Джеймс Джойс был еще жив, но совсем недолго. Он восхищается Джойсом, даже может цитировать наизусть отрывки из «Улисса». Но Джойс слишком тесно связан с Ирландией и с ирландскими проблемами, чтобы войти в его пантеон. Эзра Паунд и Т. С. Элиот, пусть и старчески немощные и окутанные легендами, все еще живы – один в Рапалло, второй здесь, в Лондоне. Но если он собирается отказаться от поэзии (или поэзия собирается отказаться от него), чем ему может помочь пример Паунда или Элиота?
Таким образом, из великих фигур нынешнего времени остается только одна: Д. Г. Лоуренс. Лоуренс тоже умер до его рождения, но это можно не принимать в расчет, считать несчастным случаем, ведь Лоуренс умер молодым. Впервые он прочел Лоуренса школьником, когда «Любовник леди Чаттерлей» был самой знаменитой из всех запрещенных книг. К третьему курсу в университете он проглотил всего Лоуренса, кроме ранних произведений. Его однокурсники тоже были поглощены Лоуренсом. У Лоуренса они научились разбивать хрупкую скорлупу цивилизованных условностей и обнажать свою тайную сердцевину. Девушки носили платья со свободно спадавшими складками, танцевали под дождем и отдавались мужчинам, которые обещали показать их темную сердцевину. Мужчин, которым это не удавалось, сразу же отвергали.
Сам он не спешил стать служителем культа Лоуренса, его последователем. Женщины в книгах Лоуренса вызывали у него беспокойство, он представлял их безжалостными самками насекомых, пауков или богомолов. В университете под пристальным взглядом этих бледных, одетых в черное жриц культа он чувствовал себя нервозным и суетливым насекомым-холостяком. С некоторыми из них ему бы хотелось лечь в постель, этого он не мог отрицать – в конце концов, только показав женщине ее темную сердцевину, мужчина может добраться до собственной темной сердцевины, – но он был слишком труслив. Их экстаз был бы вулканическим, а он был слишком слаб, чтобы это выдержать.
Кроме того, у женщин, которые поклонялись Лоуренсу, был собственный кодекс целомудрия. Они впадали в длительные периоды обледенения, во время которых хотели только пребывать наедине с собой либо со своими сестрами, периоды, когда сама мысль о том, чтобы предложить свое тело, равнялась изнасилованию. Их мог пробудить от ледяного сна только властный зов темного мужского «я». Сам он не был ни темным, ни властным – или по крайней мере его тьме и властности еще только предстояло проявиться. Таким образом, он довольствовался другими девушками, теми, которые еще не стали женщинами и могли никогда ими не стать, поскольку у них не было темной сердцевины, девушками, которые в глубине души не хотели этим заниматься, точно так же, как в самой глубине души он тоже не хотел это делать.
В последние недели его жизни в Кейптауне у него начался роман с девушкой по имени Кэролайн, студенткой факультета драматического искусства, которая мечтала выступать на сцене. Они вместе ходили в театр и ночи напролет спорили о превосходстве Ануя над Сартром или Ионеско над Бекеттом, они спали вместе. Бекетт был его любимцем, а вот Кэролайн его не любила: Бекетт слишком мрачен, говорила она. Он подозревал, что истинная причина в том, что Бекетт не писал ролей для женщин. Сдавшись на ее уговоры, он даже начал писать пьесу: драму в стихах о Дон Кихоте. Но скоро оказался в тупике: мироощущение старого испанца было слишком далеко от него, он не мог в него проникнуть – и сдался.
И вот, спустя несколько месяцев, Кэролайн оказывается в Лондоне и связывается с ним. Они встречаются в Гайд-Парке. У нее все еще загар Южного полушария, она полна энергии, пребывает в приподнятом настроении от того, что находится в Лондоне, а также от того, что видит его. Они гуляют по парку. Пришла весна, вечера становятся длиннее, на деревьях появляются листья. Они садятся на автобус и едут в Кенсингтон, где она живет.
Она производит на него впечатление, она предприимчива и энергична. Кэролайн всего несколько недель в Лондоне, а уже твердо стоит на ногах. У нее есть работа, ее резюме разослано всем театральным агентам, а еще у нее есть квартира в фешенебельном квартале, которую она снимает вместе с тремя английскими девушками. «Как она познакомилась со своими соседками по квартире?» – спрашивает он. Друзья друзей, отвечает она.
Они возобновили любовную связь, но все оказалось сложно с самого начала. Работа, которую она нашла, – это место официантки в ночном клубе в Вест-Энде, часы работы непредсказуемы. Она предпочитает, чтобы он встречал ее в квартире, а не заходил за ней в клуб. Поскольку остальные девушки против того, чтобы давать ключи незнакомцам, ему приходится ждать на улице. Итак, в конце рабочего дня он возвращается на поезде на Арчуэй-роуд, ужинает в своей комнате сосисками с хлебом, пару часов читает или слушает радио, потом садится на последний автобус до Кенсингтона и принимается ждать. Иногда Кэролайн возвращается из клуба рано, в полночь, иногда поздно, в четыре утра. Они вместе проводят время, засыпают. В семь утра звонит будильник: ему нужно уйти до того, как проснутся ее подруги. Он едет автобусом обратно в Хайгейт, завтракает, надевает свою черную униформу и отправляется в офис.
Скоро это становится рутиной – рутиной, которая изумляет его, когда он способен на какую-то минуту взглянуть на все со стороны и поразмыслить. У него роман, в котором правила диктует женщина и только женщина. Значит, вот что делает с мужчиной страсть: лишает его гордости? Питает ли он страсть к Кэролайн? Вряд ли. Когда они были врозь, он ни разу о ней не вспомнил. Откуда же тогда эта покорность с его стороны, эта приниженность? Он хочет, чтобы его делали несчастным? Не стало ли для него несчастье наркотиком, без которого он не может обойтись?
Хуже всего ночи, когда она совсем не приходит домой. Он час за часом расхаживает по тротуару или, если идет дождь, ждет на пороге. Действительно ли она работает допоздна, в отчаянии размышляет он, или же клуб в Бейсуотере – всего лишь ложь и она в эту самую минуту в постели с кем-то другим?
Когда он прямо ее обвиняет, она отделывается туманными отговорками. В клубе выдалась беспокойная ночь, мы были открыты до рассвета, говорит она. Или у нее не было денег на такси. Или ей пришлось пойти куда-то выпить с клиентом. В театральном мире, напоминает она раздраженно, важнее всего контакты. Без контактов никогда не сделать карьеры.
Они все еще занимаются любовью, но все уже не так, как прежде. Мысли Кэролайн где-то далеко. И что еще хуже, он со своим брюзжанием и дурным настроением скоро становится для нее обузой и чувствует это. Будь у него хоть капля здравого смысла, он бы немедленно покончил с этой связью и ушел. Но он не делает этого. Пусть Кэролайн не та загадочная темноглазая возлюбленная, ради которой он приехал в Европу, пусть она всего лишь девушка из Кейптауна с таким же банальным прошлым, как у него, – в настоящее время это все, что у него есть.
9
В Англии девушки не обращают на него внимания – возможно, потому, что в нем еще осталась колониальная неуклюжесть, а может, просто оттого, что он не так одевается. Кроме костюмов, в которых он ходит в IBM, у него есть только серые фланелевые брюки и зеленая спортивная куртка, привезенные из Кейптауна. Молодые люди, которых он видит в поездах и на улицах, в отличие от него носят узкие черные брюки, остороносые туфли, пиджаки со множеством пуговиц. У них длинные волосы, которые закрывают лоб и уши, а он по-прежнему коротко подстригает волосы сзади и по бокам, у него аккуратный пробор – эту прическу делали ему в детстве парикмахеры их городишка, и ее одобряет IBM. В поездах взгляд девушек скользит по нему или выражает пренебрежение.
Есть что-то несправедливое в его положении, и он бы выразил протест, если бы только знал кому. Где же служат его соперники, если могут позволить себе одеваться, как им нравится? И с какой стати он должен следовать моде? Разве внутренние качества совсем не в счет?
Было бы разумно купить себе одежду, как у них, и носить ее во время уик-эндов. Но когда он представляет себя в такой одежде, которая кажется ему не только чуждой его характеру, но и скорее латинской, нежели английской, он чувствует, как сопротивление растет. Он не может этого сделать: это все равно что вырядиться для участия в шараде, в спектакле.
В Лондоне полно красивых девушек. Они приезжают со всего мира: это компаньонки, студентки, изучающие язык, просто туристки. Их волосы крыльями падают на скулы, глаза подведены, у них загадочный и учтивый вид. Самые красивые – высокие шведки с кожей цвета меда, но итальянки, маленькие, с миндалевидными глазами, тоже по-своему очаровательны. Наверно, итальянская любовь горячая и острая, совсем иная, чем у шведок, улыбчивых и томных. Но будет ли у него когда-нибудь шанс проверить самому? Если бы он мог набраться храбрости и заговорить с одной из этих красивых иностранок, что бы он сказал? Будет ли ложью, если он представится как математик, а не как программист? Польстит ли девушке из Европы внимание математика или лучше сказать ей, что, несмотря на прозаическую внешность, он поэт?
Он носит с собой в кармане томик стихов, иногда Гельдерлина, иногда Рильке, иногда Вальехо. В поезде нарочито вынимает книгу и углубляется в нее. Это тест. Только исключительная девушка оценит то, что он читает, и распознает в нем исключительный дух. Но ни одна девушка в поезде не обращает на него внимания. По-видимому, это первое, что усваивают девушки по приезде в Англию: не обращать внимание на знаки, которые подают мужчины.
То, что мы называем красотой, – просто первый намек на ужас, учит его Рильке. Мы падаем ниц перед красотой, чтобы поблагодарить ее за то, что она не снизошла до того, чтобы нас погубить. Погубит ли его попытка подойти слишком близко к этим красивым созданиям из других миров, к этим ангелам – или они сочтут его слишком ничтожным для этого?
В каком-то поэтическом журнале – не то «Сфера», не то «Пешка» – он находит объявление, что при Поэтическом обществе раз в неделю собирается кружок молодых и еще не публиковавшихся авторов. Он приходит в назначенное время и место в своем черном костюме. Женщина у дверей подозрительно оглядывает его, спрашивает возраст.
– Двадцать один, – отвечает он. Это ложь: ему двадцать два.
Собратья-поэты, сидящие в кожаных креслах, смотрят на него, кивая с рассеянным видом. Похоже, они знают друг друга, он единственный новичок. Они моложе его – фактически подростки, кроме одного мужчины средних лет, который прихрамывает и, по-видимому, занимает в Поэтическом обществе какой-то пост. Они по очереди читают свои последние стихи. Стихотворение, которое читает он, заканчивается словами «яростные волны моего недержания». Прихрамывающий человек считает такой выбор слова неудачным. Для любого, кто работал в больнице, говорит он, недержание означает недержание мочи или и того хуже.