Текст книги "Сцены из провинциальной жизни"
Автор книги: Джон Максвелл Кутзее
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 32 страниц)
И все же вы были важны для него. Он был в вас влюблен.
Это вы так считаете. Но на самом деле, если он и был влюблен, то не в меня, а в какую-то фантазию, которая зародилась у него в голове и которой он дал мое имя. Вы полагаете, я должна чувствовать себя польщенной оттого, что вы хотите включить меня в свою книгу в качестве его любовницы? Ошибаетесь. Для меня этот человек не был известным писателем, он был просто школьным учителем, учителем, у которого даже не было диплома. Поэтому нет. Никаких фотографий. Что еще? Что еще вы хотите от меня услышать?
В прошлый раз вы говорили о письмах, которые он вам писал. Вы сказали, что не всегда их читали, и тем не менее, вы случайно не помните, что в них говорилось?
Одно письмо было о Франце Шуберте – вы знаете Шуберта, композитора. Он писал, что, слушая Шуберта, научился одному из великих секретов любви: мы можем сублимировать любовь, как химики в прежние времена сублимировали исходные вещества. Я помню это письмо из-за слова «сублимировать». Сублимировать исходные вещества – для меня это не имело смысла. Я посмотрела слово «сублимировать» в Большом английском словаре, который купила для девочек. Сублимировать: нагревать что-нибудь и извлекать основное. У нас есть аналогичное слово в португальском, sublimar, хотя оно нечасто употребляется. Но что все это означало? Что он сидел с закрытыми глазами, слушая музыку Шуберта, в то время как в его мозгу нагревалась любовь ко мне, его исходное вещество, переходя во что-то более высокое, более духовное? Вздор, даже хуже, чем вздор. Это не заставило меня полюбить его – напротив, внушило отвращение.
Именно у Шуберта он научился сублимировать любовь, писал он. До тех пор пока он не встретил меня, он не понимал, почему темп в музыке так называется. «Темп – это неподвижность, неподвижность – это темп». Это еще одна фраза, над которой я ломала голову. Что он имел в виду и почему писал мне подобные вещи?
У вас хорошая память.
Да, с памятью у меня все в порядке. Мое тело – совсем другая история. У меня артрит, вот почему я хожу с палочкой. Это называют проклятием балерин. А какая боль, вы представить себе не можете, какая боль! Но я очень хорошо помню Южную Африку. Помню квартиру, в которой мы жили в Уинберге и куда мистер Кутзее пришел пить чай. Я помню гору, Тейбл-Маунтин. Квартира была прямо под горой, так что днем там не было солнца. Я ненавидела Уинберг. Ненавидела все то время, которое мы там провели, – сначала когда муж был в больнице, а потом после его смерти. Мне было очень одиноко, даже не могу выразить, как одиноко. Хуже, чем в Луанде, – из-за одиночества. Если бы Кутзее предложил нам дружбу, я была бы с ним не столь сурова, не столь холодна. Но меня не интересовала любовь, я все еще была слишком близка к мужу, все еще горевала о нем. А он был просто мальчиком, этот Кутзее. Я была женщиной, а он – мальчиком. Он был мальчиком в том же смысле, что и священник: мальчик и мальчик, пока однажды вдруг не становится стариком. Сублимация любви! Он предлагал научить меня любви, но чему же мог научить меня такой мальчик, как он, мальчик, ничего не знавший о жизни? Возможно, это я могла бы его научить. Но он меня не интересовал. Я просто хотела, чтобы он держался подальше от Марии Регины.
Вы говорите, что, если бы он предложил вам дружбу, все было бы иначе. Какого рода дружбу вы имеете в виду?
Какого рода дружбу? Я вам скажу. Долгое время после того, как на нас обрушилось несчастье, несчастье, о котором я вам говорила, мне приходилось бороться с бюрократией – сначала из-за компенсации, потом из-за бумаг Жоаны: Жоана родилась до того, как мы поженились, так что юридически она не являлась дочерью моего мужа, не была даже его падчерицей, – но не стану утомлять вас деталями. Я знаю, что в каждой стране бюрократия – это лабиринт, и я не хочу сказать, что в Южной Африке она самая худшая, но мне приходилось простаивать день за днем в очередях, чтобы получить печать, печать на один документ, печать на другой, и всегда, всегда оказывалось, что это не тот кабинет, не тот отдел или не та очередь.
Если бы мы были португальцами, все было бы иначе. В те времена в Южной Африке было много португальцев, которые приехали из Мозамбика, Анголы и даже с Мадейры, и были организации, которые помогали португальцам. Но мы были из Бразилии, и не существовало правил для бразильцев, не было прецедента, и для бюрократов мы были все равно что существа, прилетевшие в их страну с Марса.
И была еще проблема с моим мужем. Вы не можете это подписать, ваш муж должен прийти и подписать, говорили они мне. Мой муж не может подписать, он в больнице, отвечала я. Тогда отвезите эту бумагу к нему в больницу, дайте подписать и привезите обратно, говорили мне. Мой муж не может ничего подписать, отвечала я. Он в Стикленде, разве вы не знаете, что такое Стикленд? Тогда пусть он поставит крестик, говорили мне. Он не может поставить крестик, иногда он не может даже дышать, отвечала я. Тогда мы ничем не можем вам помочь, говорили мне. Идите в такой-то кабинет и расскажите вашу историю – может быть, там вам смогут помочь.
И все это мне приходилось делать одной, без всякой помощи, с моим скверным английским, который я учила в школе по учебникам. В Бразилии мне было бы легче, в Бразилии есть люди, которых мы называем despachantes, помощники: у них есть связи в правительственных офисах, они умеют провести ваши бумаги через лабиринт, вы им платите, и они в два счета выполняют за вас всю неприятную работу. Вот что мне нужно было в Кейптауне: помощник. Кто-то, кто облегчил бы для меня это дело. Кутзее мог предложить мне такую помощь. Стать помощником для меня и защитником для девочек. Тогда, хотя бы на минуту, хотя бы на день, я могла бы позволить себе стать слабой, обычной слабой женщиной. Но нет, я не могла расслабиться – иначе что бы с нами стало, с моими дочерьми и со мной?
Знаете, иногда, когда я тащилась по улицам этого уродливого, продуваемого всеми ветрами города из одного офиса в другой, я слышала, как у меня из горла вырывается тихий крик, такой тихий, что никто вокруг меня не мог его услышать. Я была в беде. Я была как животное, которое скулит в беде.
Позвольте сказать пару слов о моем бедном муже. Когда утром после нападения открыли склад и обнаружили его, лежащего в луже крови, все были уверены, что он мертв. Хотели отвезти его прямо в морг. Но он не был мертв. Он был сильным человеком, он все боролся и боролся со смертью, не подпускал к себе смерть. В городской больнице (не помню ее названия, это известная больница) ему делали операции на мозге – одну за другой. Потом перевели его оттуда в больницу под названием Стикленд, которую я уже упоминала, которая находится за городом, в часе езды на поезде. Воскресенье было единственным днем, когда разрешалось посещать больных, и каждое воскресное утро я садилась на поезд в Кейптауне, а днем возвращалась обратно. Это еще одна вещь, которую я помню, как будто это было вчера: печальные поездки туда и обратно.
У мужа не было никакого улучшения, никаких перемен. Неделя за неделей я приезжала, а он лежал в той же позе, что и раньше, с закрытыми глазами, вытянув руки по бокам. Голову ему обрили, так что были видны швы на черепе. И долгое время его лицо было покрыто проволочной маской там, где делали пересадку кожи.
За все время пребывания в Стикленде муж ни разу не открыл глаза, ни разу не увидел меня, ни разу меня не услышал. Он был жив, он дышал, но пребывал в такой глубокой коме, что все равно что был мертв. Официально я не была вдовой, но что касается меня, то я уже была в трауре – по нему и по всем нам, оставшимся без средств, беспомощным в этой жестокой стране.
Я просила перевезти его в нашу квартиру в Уинберге, чтобы я могла сама за ним ухаживать, но его не отпускали. Мы еще не сдались, говорили мне. Надеялись, что электрический ток, который пропускали через его мозг, внезапно сделает фокус (так они выражались).
Итак, они держали его в Стикленде, эти доктора, чтобы делать над ним фокусы. В других отношениях он был им безразличен, это был незнакомец, человек с Марса, который должен был бы умереть, но все не умирал.
Я обещала себе, что, когда они откажутся от электрического тока, я заберу его домой. Тогда он смог бы умереть достойно – наверно, ему бы этого хотелось. Потому что, хотя он был без сознания, я знала, что в глубине души он чувствует унизительность того, что с ним происходит. И если бы ему позволили умереть достойно, в мире, мы бы тоже почувствовали облегчение, я и мои дочери. Тогда мы могли бы плюнуть на эту проклятую землю Южной Африки и уехать. Но они так и не отпустили его – до самого конца.
Итак, я сидела у его кровати, воскресенье за воскресеньем. «Никогда больше женщина не посмотрит с любовью на это изуродованное лицо, – говорила я себе, – так пусть хоть я буду смотреть без дрожи».
На соседней койке, помню (там была по крайней мере дюжина коек, втиснутых в палату, рассчитанную на шесть), лежал старик, такой тощий, такой мертвенно-бледный, что кости его запястий и крючковатого носа чуть ли не прорывали кожу. Хотя у него не было посетителей, он всегда бодрствовал в то время, когда я приходила. И смотрел на меня своими водянистыми голубыми глазами. «Пожалуйста, помогите мне, – казалось, говорил он, – помогите мне умереть!» Но я не могла ему помочь.
Слава Богу, Мария Регина никогда не посещала это место. Психиатрическая клиника – неподходящее место для ребенка. В первое воскресенье я попросила Жоану поехать со мной, чтобы помочь разобраться с незнакомыми поездами. Даже Жоана вернулась оттуда подавленная – не только зрелищем, которое представлял ее отец, но и вообще увиденным в этой больнице, тем, чего не должна видеть девушка.
Почему он должен здесь находиться, спросила я доктора – того, который говорил о фокусах. Он же не сумасшедший, так почему он должен находиться среди сумасшедших? Потому что у нас есть оборудование для такого рода случаев, ответил доктор. Мне бы следовало спросить, что это за оборудование, но я была слишком расстроена. Позже я это выяснила. Он имел в виду аппаратуру для шока, от которого тело моего мужа билось в конвульсиях: они надеялись таким образом сделать фокус и вернуть его к жизни.
Если бы я вынуждена была проводить все воскресенье в этой переполненной палате, клянусь, я бы сошла с ума. Я делала перерывы, прогуливалась по территории больницы. У меня была любимая скамья под деревом, в уединенном уголке. Однажды, приблизившись к своей любимой скамье, я увидела, что на ней сидит женщина с ребенком. Почти повсюду, в общественных парках, на платформах станций и так далее, скамьи были помечены: «Белые» и «Не белые», однако на этой не было надписи. Я сказала женщине: «Какой хорошенький ребенок», – или что-то в этом духе, желая выказать дружелюбие. У нее сделалось испуганное выражение лица. «Dankie, mies», – прошептала она, что означало: «Благодарю вас, мисс», и, подхватив младенца, удалилась.
«Я не такая, как они», – хотелось мне крикнуть ей вслед. Но я, разумеется, этого не сделала.
Я хотела, чтобы время проходило быстрее, и одновременно не хотела этого. Я хотела быть рядом с Марио и в то же время хотела быть подальше, быть свободной от него. Вначале я брала с собой книгу, намереваясь сидеть рядом с ним и читать. Но я не могла читать в этом месте, не могла сосредоточиться. Я думала: «Нужно заняться вязанием. Я бы могла связать несколько покрывал для постели, пока жду, чтобы прошло это вязкое, тяжелое время».
Когда я была молодой, в Бразилии, мне всегда не хватало времени, чтобы сделать все, что хотелось. Теперь время было моим злейшим врагом, время, которое никак не проходило. Как я мечтала, чтобы все это кончилось, эта жизнь, эта смерть, эта живая смерть! Какую роковую ошибку мы совершили, сев на пассажирское судно, отправлявшееся в Южную Африку!
Ну вот, это история Марио.
Он умер в больнице?
Да, он умер там. Мог бы прожить и дольше, он был крепкий, как бык. Но когда они увидели, что их фокусы не срабатывают, на него махнули рукой. Может, прекратили его кормить, не могу утверждать наверняка, на мой взгляд, он всегда выглядел одинаково, не похудел. Однако, по правде говоря, я не имела ничего против, нам хотелось освободиться, всем нам – ему, мне, докторам.
Его похоронили на кладбище неподалеку от больницы, не помню, как называется это место. Так что его могила в Африке. Я больше никогда там не бывала, но иногда думаю о нем: как он лежит там совсем один.
Который час? Я вдруг почувствовала такую усталость, такую печаль. Я всегда ужасно расстраиваюсь, когда мне напоминают о тех днях.
Остановимся?
Нет, можем продолжить. Осталось не так уж много. Давайте я расскажу вам о моих танцевальных классах, потому что именно там он меня преследовал, этот ваш Кутзее. Тогда, возможно, вы сможете ответить на один мой вопрос. И мы закончим.
В то время я не могла найти достойную работу. Не было профессиональных вакансий для таких, как я, из balet folclorico. В Южной Африке балетные труппы танцевали только «Лебединое озеро» и «Жизель», чтобы доказать, какие они европейские. И я начала работать в студии танца, как уже говорила, преподавая латиноамериканские танцы. Большинство моих учеников были, как их называли, цветными. Днем они работали в магазинах и офисах, а вечером приходили в студию, чтобы научиться последним латиноамериканским танцевальным па. Они мне нравились. Это были милые люди, дружелюбные, приветливые. У них были романтические иллюзии относительно Латинской Америки, особенно Бразилии. В Бразилии много пальм, много пляжей, думали они. Такие люди, как они, чувствовали бы себя там как дома. Я ничего не говорила, чтобы их не разочаровывать.
Каждый месяц был новый набор, такова была система в студии. Никого не выгоняли. До тех пор пока ученик платил, приходилось его обучать. Однажды, когда я пришла на встречу с новым классом, в числе учеников оказался он, и его имя стояло в списке: «Кутзее, Джон».
Не могу описать, как я огорчилась. Одно дело, когда ты балерина, которая выступает перед публикой, и тебя преследуют поклонники. К этому я привыкла. Но теперь все было иначе. Я больше не выступала на сцене, была просто преподавателем и имела право на то, чтобы мне не докучали.
Я не поздоровалась с ним. Мне хотелось, чтобы он сразу увидел, что ему не рады. Он думает, что, если будет передо мной танцевать, лед в моем сердце растает? Какое безумие! Эта затея была тем более безумна, что он не чувствовал танец, у него не было способностей. Я увидела это с первой минуты по его походке. Он был не в ладах с собственным телом. Двигался, словно его тело было лошадью, на которой он скачет, лошадью, которой не нравится всадник и которая сопротивляется ему. Только в Южной Африке мне встречались такие мужчины: скованные, неспособные обучаться. Зачем они приехали в Африку, думала я, в Африку, на родину танца? Им было бы лучше остаться в Голландии, сидеть в своих бухгалтериях и считать деньги холодными пальцами. Я дала урок, за что мне и платили, а когда он закончился, сразу же ушла через черный ход. Мне не хотелось разговаривать с Кутзее. Я надеялась, что он не вернется.
Однако на следующий вечер он снова был там и упорно следовал моим указаниям, выполнял па, которых не чувствовал. Я заметила, что он не пользуется популярностью среди остальных учеников. Они избегали его в качестве партнера. Что до меня, его присутствие в зале портило мне все удовольствие. Я пыталась его не замечать, но он не давал себя игнорировать. Он пожирал меня глазами.
В конце занятия я попросила его задержаться.
– Пожалуйста, прекратите, – сказала я, как только мы остались одни. Он смотрел на меня не возражая, молча. Я чувствовала запах холодного пота, исходивший от его тела. У меня возникло желание ударить его, дать ему хорошую пощечину.
– Прекратите! – сказала я. – Прекратите меня преследовать. Я больше не желаю вас здесь видеть. И перестаньте так на меня смотреть. Не вынуждайте вас унижать.
Я могла бы сказать больше, но боялась потерять контроль над собой и перейти на крик.
После я поговорила с человеком, которому принадлежала студия, – с мистером Андерсоном. В моем классе есть ученик, который мешает другим ученикам, сказала я, пожалуйста, отдайте ему деньги и попросите уйти. Но мистер Андерсон не захотел. Если ученик мешает, вы сами должны положить этому конец, сказал он. Этот человек не делает ничего плохого, сказала я, просто он неприятный. Вы не можете выгнать ученика только за то, что он неприятный, возразил мистер Андерсон. Придумайте что-нибудь другое.
На следующий вечер я снова попросила его остаться. Там негде было поговорить с глазу на глаз, так что пришлось беседовать с ним в коридоре.
– Это моя работа, вы мешаете мне работать, – сказала я. – Уходите. Оставьте меня в покое.
Он не ответил, а протянул руку и дотронулся до моей щеки. Это был первый и единственный раз, когда он до меня дотронулся. Я пришла в ярость и отбросила его руку.
– Это не любовная игра! – прошипела я. – Разве вы не видите, что я питаю к вам отвращение? Оставьте меня в покое и оставьте в покое моего ребенка, или я сообщу о вас в школу!
Это была правда: если бы он не начал забивать голову моей дочери опасным вздором, я бы никогда не пригласила его в наш дом, и он не начал бы меня преследовать. И что вообще делал взрослый мужчина в школе для девочек, Сент-Бонавентуре, которая, как предполагалось, была школой монахинь, хотя ни одной монахини там не было?
Правдой было и то, что я питала к нему отвращение. И не побоялась высказать это. Он заставлял меня питать к нему отвращение.
Но когда я произнесла эти слова – «питаю отвращение», – он уставился на меня в смятении, словно ушам своим не верил: как, женщина, которой он себя предлагает, в самом деле ему отказывает! Он не знал, что делать, точно так же, как не знал на танцполе, что делать со своим телом. Мне доставило удовольствие такое замешательство, такая беспомощность. Он словно бы танцевал передо мной обнаженный, этот человек, который не умел танцевать. Мне хотелось закричать на него. Хотелось избить. Хотелось заплакать.
(Молчание.)
Не такую историю вам хотелось бы услышать, правда? Вам для вашей книги нужна совсем другая история. Вам хотелось услышать о романе между вашим героем и красивой иностранной балериной. Ну что ж, я рассказываю вам правду. Возможно, слишком много правды. Так много, что ей не найдется места в вашей книге. Не знаю. Мне все равно.
Продолжайте. В вашей истории портрет Кутзее выходит не очень-то достойным, не стану отрицать это, но я ничего не буду менять, обещаю.
Не очень достойный, говорите вы. Ну что же, возможно, когда вы влюбляетесь, рискуете потерять собственное достоинство.
(Молчание.)
Я снова пошла к мистеру Андерсону. Уберите этого человека из моего класса, или я уволюсь, заявила я. Посмотрим, что можно сделать, сказал мистер Андерсон. Всем нам приходится справляться с трудными учениками, вы не единственная. Он не трудный, возразила я. Он сумасшедший.
Был ли он сумасшедшим? Не знаю. Но у него определенно была навязчивая идея относительно меня.
На следующий день я пошла в школу дочери, как и предупреждала, и сказала, что хочу видеть директрису. Директриса занята, ответили мне. Я подожду, сказала я. Целый час я ждала в кабинете секретарши. Ни одного приветливого слова. Никаких: «Не хотели бы вы чашечку чая, миссис Нассименто?» Наконец, когда стало ясно, что я не уйду, они капитулировали и позволили встретиться с директрисой.
– Я пришла поговорить с вами об английских уроках моей дочери, – сказала я ей. – Мне бы хотелось, чтобы дочь продолжала эти уроки, но я хочу, чтобы их вел настоящий преподаватель английского, с настоящим дипломом. Если я должна платить больше, я заплачу.
Директриса достала из шкафа папку.
– По мнению мистера Кутзее, Мария Регина делает успехи в английском, – сказала она. – Это подтверждают и другие ее учителя. Так в чем же именно проблема?
– Я не могу сказать вам, в чем проблема, – ответила я. – Просто хочу, чтобы у нее был другой учитель.
Эта директриса была неглупой. Когда выяснилось, что я не могу сказать, в чем проблема, она сразу поняла, в чем именно проблема.
– Миссис Нассименто, – начала она, – насколько я понимаю, вы высказываете очень серьезную жалобу. Но я не могу действовать на основании такой жалобы, если только вы не готовы выразиться конкретнее. Вы жалуетесь на действия мистера Кутзее по отношению к вашей дочери? Вы хотите сказать, что в его поведении есть что-то неблаговидное?
Она была неглупой, но и я не была глупа. «Неблаговидное» – что это означает? Хотела ли я выдвинуть обвинение против Кутзее и подписаться своим именем, а потом очутиться в суде, где меня будет допрашивать судья? Нет.
– Я не высказываю жалоб на мистера Кутзее, – ответила я, – я только прошу, чтобы, если у вас есть настоящая преподавательница английского, Мария Регина училась у нее.
Директрисе это не понравилось. Она покачала головой.
– Это невозможно, – возразила она. – Мистер Кутзее единственный учитель, единственный в нашем штате, который дает дополнительные уроки английского. У нас нет другого класса, в который могла бы перейти Мария Регина. Мы не можем позволить себе роскошь, миссис Нассименто, предлагать девочкам несколько учителей, из которых они могли бы выбирать. И кроме того, при всем уважении, могу ли я попросить вас задуматься о том, в состоянии ли вы судить о преподавании мистера Кутзее – если мы обсуждаем именно уровень его преподавания?
Я знаю, что вы англичанин, мистер Винсент, так что не принимайте это на свой счет, но у англичан есть манера, которая приводит меня в ярость, которая приводит в ярость многих: оскорбление скрыто под красивыми словами, как пилюля – под сахарной оболочкой. «Даго» – вы думаете, я не знаю это слово, мистер Винсент? «Ты, португальская даго! – вот что на самом деле говорила директриса. – Да как ты смеешь приходить сюда и критиковать мою школу! Возвращайся в трущобы, откуда ты явилась!»
– Я мать Марии Регины, – ответила я, – и мне одной судить о том, что хорошо для моей дочери, а что нет. Я не собираюсь создавать проблемы для вас, или мистера Кутзее, или для кого бы то ни было, но я говорю вам: Мария Регина не будет ходить на занятия этого человека. Это мое последнее слово. Я плачу за то, чтобы моя дочь посещала хорошую школу, школу для девочек, и не хочу, чтобы она была в классе, где учитель – не настоящий учитель, у него нет диплома, он даже не англичанин, а бур.
Может быть, мне не следовало употреблять это слово, оно как «даго», но я была зла, меня спровоцировали. «Бур» – в ее маленьком кабинете это слово было подобно бомбе. Слово-бомба. Но оно не такое плохое, как «сумасшедший». Если бы я сказала, что учитель Марии Регины, с его непонятными стихами и желанием, чтобы его ученики горели более интенсивным светом, – сумасшедший, в кабинете действительно взорвалась бы бомба.
Лицо женщины сделалось надменным.
– Это решать мне и школьному комитету, миссис Нассименто, – сказала она, – кто годится, а кто не годится, чтобы здесь преподавать. По моему мнению и мнению комитета, мистер Кутзее, у которого есть университетский диплом по английскому языку, имеет достаточно квалификации для работы, которую выполняет. Вы можете забрать свою дочь из его класса, если хотите, можете даже забрать ее из школы, это ваше право. Но учтите, что в конечном счете пострадает именно ваша дочь.
– Я заберу ее из класса этого человека, но не из школы, – ответила я. – Я хочу, чтобы она получила хорошее образование. И сама найду для нее учителя английского. Благодарю, что уделили мне время. Вы думаете, что я просто какая-то бедная беженка, которая ничего не понимает. Вы ошибаетесь. Если бы я рассказала вам всю историю нашей семьи, вы бы увидели, насколько ошибаетесь. До свидания.
Беженка. Так называли меня в их стране, тогда как единственное, чего я хотела, – это сбежать из нее.
Когда на следующий день Мария Регина вернулась из школы, разразилась настоящая буря.
– Как ты могла, мама? – кричала она на меня. – Как ты могла сделать это за моей спиной? Почему ты всегда вмешиваешься в мою жизнь?
Недели, даже месяцы с тех пор, как появился Кутзее, между мной и Марией Региной были напряженные отношения, но никогда прежде дочь не употребляла такие слова. Я попыталась ее успокоить. Мы не такие, как другие семьи, говорила я. У других девочек отец не в больнице, а мать не унижается, чтобы заработать несколько пенни, чтобы ребенок, который никогда палец о палец не ударит в доме, мог ходить на дополнительные занятия по одному предмету и на дополнительные занятия по другому.
Конечно, это не было правдой. Лучших дочерей, чем Жоана и Мария Регина, нельзя было и желать: серьезные, трудолюбивые девочки. Но иногда необходимо быть немного резкой и с теми, кого мы любим.
Мария Регина даже не услышала ничего из того, что я сказала, в такой ярости она была.
– Я тебя ненавижу! – орала она. – Ты думаешь, я не знаю, почему ты это сделала! Потому что ты ревнуешь, потому что не хочешь, чтобы я виделась с мистером Кутзее, ты хочешь забрать его себе!
– Я ревную к тебе? Что за чушь! С какой стати мне хотеть забрать этого человека, который даже не настоящий мужчина? Да, я утверждаю, что он не настоящий мужчина! Что ты знаешь о мужчинах, ты, ребенок? Как ты думаешь, почему этот человек хочет находиться среди юных девочек? Ты считаешь это нормальным? Как ты думаешь, почему он поощряет твои мечты, твои фантазии? Таких мужчин, как он, нельзя даже близко подпускать к школе. А ты – ты должна быть благодарна за то, что я тебя спасаю. А ты выкрикиваешь оскорбления и обвиняешь меня, свою мать!
Я видела, как ее губы беззвучно шевелятся, словно не было достаточно обидных слов, чтобы высказать все, что у нее на сердце. Потом она повернулась и выбежала из комнаты. Минуту спустя вернулась, размахивая письмами, которые прислал мне этот человек, ее учитель, и которые я бесцельно складывала в стол, – уж конечно, я ими не дорожила.
– Он пишет тебе любовные письма! – кричала она. – И ты пишешь ему в ответ любовные письма! Это отвратительно! Если он ненормальный, почему же ты пишешь ему любовные письма?
Разумеется, то, что она утверждала, было неправдой. Я не писала ему любовных писем, ни одного. Но как мне было заставить бедного ребенка этому поверить?
– Как ты смеешь! – воскликнула я. – Как ты смеешь рыться в моих бумагах!
Как я жалела в ту минуту, что не сожгла его письма, письма, которых не просила!
Мария Регина залилась слезами.
– Я жалею, что послушалась тебя, – рыдала она. – Жалею, что позволила тебе пригласить его. Ты все портишь.
– Мое бедная девочка! – сказала я и обняла ее. – Я никогда не писала письма мистеру Кутзее, ты должна мне верить. Да, он писал мне письма, не знаю почему, но я никогда не отвечала на них. Он меня не интересует в этом смысле, нисколько. Не позволяй ему становиться между нами, дорогая. Я просто пытаюсь тебя защитить. Он тебе не подходит. Он взрослый человек, а ты еще ребенок. Я найду тебе другого учителя. Найму частного педагога, который будет приходить к нам домой и помогать тебе. Мы справимся. Уроки недорогие. Мы найдем кого-нибудь с дипломом, кто сумеет подготовить тебя к экзаменам. А потом выкинем все это несчастное дело из головы.
Такова эта история, вся история, о его письмах и неприятностях, которые они мне доставили.
Больше писем не было?
Было еще одно, но я его даже не распечатала. Написала на конверте «ВЕРНУТЬ ОТПРАВИТЕЛЮ» и оставила в вестибюле, чтобы его забрал почтальон.
– Видишь? – сказала я Марии Регине. – Видишь, что я думаю о его письмах?
А как занятия танцами?
Он перестал ходить. Мистер Андерсон поговорил с ним, и он перестал приходить. Возможно, ему даже вернули деньги, не знаю.
Вы нашли другого учителя для Марии Регины?
Да, я нашла другого учителя, леди, бывшую учительницу. Это стоило денег, но что такое деньги, когда на карту поставлено будущее ребенка?
Значит, это был конец вашего общения с мистером Кутзее?
Да. Абсолютно.
Вы никогда больше его не видели, не получали от него известий?
Никогда не видела. И я позаботилась о том, чтобы Мария Регина никогда его не видела. Возможно, в голове у него было полно романтического вздора, но он был слишком голландцем, чтобы вести себя безрассудно. Когда он понял, что это серьезно, что я не играю с ним в любовные игры, он прекратил преследование. Оставил нас в покое. Его великая страсть оказалась в конечном счете не такой уж великой. А может, он нашел кого-то еще и влюбился.
Может быть. А возможно, и нет. Быть может, вы жили в его сердце. Или ваш образ.
Почему вы так говорите?
(Молчание.)
Ну что же, может быть. Вы изучали его жизнь, вам виднее. Для некоторых не имеет значения, в кого они влюблены, пока они влюблены. Возможно, он был таким.
(Молчание.)
Как вам видится вся эта история задним числом? Все еще сердитесь на него?
Сержусь? Нет. Я понимаю, как такой одинокий и эксцентричный молодой человек, как Кутзее, который целыми днями читал старых философов и сочинял стихи, мог влюбиться в Марию Регину, которая была настоящей красавицей и разбила много сердец. Но нелегко понять, что нашла в нем Мария Регина; впрочем, она была юной и впечатлительной, а он ей льстил, заставляя думать, будто она не такая, как другие девочки, и ее ждет большое будущее.
А когда она привела его к нам домой и он увидел меня, то, наверно, передумал и переключил внимание на меня. Я не претендую на то, что была такой уж красавицей, и, конечно же, я была уже не так молода, но мы с Марией Региной одного типа: одинаковое сложение, одинаковые волосы, одинаковые темные глаза. И гораздо практичнее – не так ли? – любить женщину, а не ребенка. Более практично, менее опасно.
Чего он хотел от меня, от женщины, которая ему не отвечала и не поощряла его? Надеялся со мной переспать? Какая радость мужчине спать с женщиной, которая его не хочет? Ведь я действительно не хотела этого мужчину, к которому не испытывала никаких чувств. Да и в любом случае, как бы это выглядело, если бы я завела роман с учителем моей дочери? Могла бы я сохранить это в тайне? Конечно, не от Марии Регины. Я бы опозорила себя перед моими детьми. Даже наедине с ним думала бы: «Это не меня он хочет, а Марию Регину, которая молода и прекрасна, но для него она запретный плод».
Впрочем, не исключено, что он на самом деле желал нас обеих, Марию Регину и меня, мать и дочь – возможно, такова была его фантазия, не могу сказать наверняка, чужая душа потемки.