Текст книги "Герои пустынных горизонтов"
Автор книги: Джеймс Олдридж
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 34 страниц)
Зейна мы нашли в просторной пещере, которую ему вырыли его землекопы. Здесь он жил и отсюда руководил всеми действиями. Когда мы сХамидом вошли в пещеру, в ней шли занятия. Занятия по марксизму, Тесс! Ты только вообрази себе это! Завидя нас, неграмотные догматики из рабочих, слушавшие Зейна, поднялись со своих мест и стали навытяжку.
– Учтивость арабов при честолюбии горожан! – шепнул я Хамиду; но Хамид молчал, и в его безмолвии чувствовалось уважение, а еще больше – интерес. Я уже заметил, что ко всем словам и поступкам бахразца он относится с каким-то пристрастным любопытством, которое может оказаться роковым – как любопытство Пандоры.
Зейна не удивило наше появление, хотя, завидя меня, он лукаво улыбнулся. Он отпустил своих слушателей, шутливо сославшись на необходимость чередовать теорию с практикой, потом предложил нам чай и сигареты. Как видно, гостеприимство пустыни заразительно. Я вижу его почтительное отношение к Хамиду и чувствую скрытую насмешку, когда он обращается ко мне, и все-таки он мне по-прежнему симпатичен – хоть я и знаю, что его вмешательство грозит восстанию катастрофой. Может быть, эта симпатия и обостряет страх и ненависть, которые мне внушает его учение. Это вроде твоей классовой настороженности, Тесс, только наоборот.
Так или иначе, мы сели на песчаный, без всякого настила, пол пещеры и принялись решать судьбу восстания.
Хамид сказал Зейну, что Азми у меня в руках и я не выпущу его до тех пор, пока племена не придут к решению относительно нефтепромыслов. Хамид прямо, сказал бахразцу, что, раз промыслы захватили мы, значит, они теперь наши. Но мы пока еще не знаем, как нам поступить с ними, и хотели бы услышать, что думает на этот счет Зейн.
Зейн глянул на меня каким-то беглым, отсутствующим взглядом, и я подумал, что сейчас он сорвется – впервые за всю свою многотрудную жизнь. Хотя он исповедует ту же веру, что и ты, Тесс, ему недостает твоего умения мгновенно применяться к любой неожиданности. Однако он только улыбнулся, вздохнул, кивнул головой, сплел свои костлявые пальцы и всем своим видом постарался изобразить, как он рад, что я оправдал его лучшие надежды. Но, несмотря на его выдержку, я почувствовал, что он единственный из всех (включая и Хамида) сразу понял истинное значение моей победы. Я знал, что ему, как и мне, хочется вскочить с места и закричать: „Так что же мы медлим? Скорей туда! Закрепимся там, пока ничего не случилось!“
Однако из уважения к Хамиду он выжидательно молчал; быть может, потому, что в озабоченности Хамида угадывал, как много горького и печального несла эта победа эмиру.
Хамид долго не произносил ни слова. В этом величавом, царственном молчании чувствовалось не раздумье, а какая-то трагическая ошеломленность. И вот сейчас я сижу один среди пустыни, и, казалось бы, все мои мысли должны быть заняты этими проклятыми нефтепромыслами и тем, что меня там ожидает; но, оттесняя все другие видения, стоит у меня перед глазами пещера Зейна, и в ней Хамид, безмолвный, придавленный тяжестью своей задачи.
Ибо в ту минуту я понял, что Хамид приехал передать судьбу восстания в руки бахразца. И они оба тоже это понимали.
Разумеется, объединяя свои силы, эти два человека должны были обсудить и уладить все вопросы, касающиеся Аравии, и уж, наверно, у них немало было споров и разговоров о будущем нефтепромыслов. А я до сих пор недооценивал то полное, настоящее сближение, которое произошло между ними, пока я находился в Англии, а потом был занят осадой нефтепромыслов. Это было нечто большее, чем простой modus operandi [30]30
Образ действия (лат.).
[Закрыть]. Это был союз „неразрывно и навсегда“, как выразился сам Хамид. И сейчас Хамид своим молчанием словно говорил: „Я знаю, бахразец, для меня нет иного пути, кроме твоего, и я принимаю этот путь“.
Но я не мог его принять.
Значит, нужно было спорить – отчаянно спорить, чтобы спасти Хамида от этого жалкого мира, которому он готов был сдаться без боя. Поэтому я сам повторил заданный бахразцу вопрос, как, по его мнению, нужно поступить с нефтепромыслами, хоть заранее знал его ответ.
– Будущее промыслов совершенно ясно, – спокойно сказал Зейн. – Они теперь принадлежат революционным силам города, деревни и племен пустыни. Значит, тут и задумываться не о чем.
Простота этого ответа разозлила меня. – А вот в лагере Хамида задумались, и очень, крепко, – сказал я. – Иначе мы не приехали бы к тебе, бахразец.
Удар пришелся в цель, но Зейн промолчал – только пожал плечами, выжидая, когда уляжется моя вспышка. (Этот человек, Тесс, мог бы дождаться, когда у дьявола вырастут ангельские крылья. Его терпению просто нет границ.)
В сущности это был старый спор, Тесс, – тот же самый спор, который и нас с тобой привел к разрыву, после того как ты повезла меня в доки и я увидел там будущее, в черных кепках толпившееся у ворот, – твоих покорителей мира, восставших слуг машины, в своей ненасытной жажде самоутверждения готовых попрать все кругом. А теперь это видение настигло меня снова, и как ни страшно было оно для меня в Англии – здесь, в пустыне, оно во сто крат страшней.
Зейн нарисовал передо мною свою картину будущего. Будущее принадлежит им, сказал он, и ничто теперь не может остановить их. Провозгласив свою крестьянско-городскую республику, они тотчас же приступят к созданию социалистического государства с просвещенным рабочим классом, с индустриализованной экономикой и прежде всего покончат с эксплуатацией, уничтожив частную собственность в производстве. Правящий класс будет свергнут повсюду, а механики и землекопы получат все привилегии, вплоть до участия в культурной и духовной жизни общества. Машины, бурильные механизмы, экскаваторы – вот что поможет им претворить в жизнь свою философию. Конец нужде и голоду! Все – от машины! Все – для рабочих и землекопов!
А племена?
Племена станут частью этой экономической системы. На равных основаниях будут пользоваться ее благами. На равных основаниях участвовать в ее осуществлении. У них будет свой язык, своя литература, свои школы. И они будут спасены от гибели! Как? Какими путями? Машина спасет их. Они узнают машину, научатся применять ее, извлекать из нее пользу. На нефтепромыслах будет сделан первый шаг. Ведь нефтеносные земли принадлежат племенам, вот люди племен и будут постепенно овладевать техникой добычи нефти, обработки ее, управления всем этим сложным предприятием. Образование – погонщикам стад, пусть становятся инженерами! Школы – уличным сорванцам! Городские общины – закаленным в невзгодах вольнолюбцам! Изменить самую природу пустыни. Покончить с оторванностью от мира, с убогим, скотским существованием. Настроить сел, городов, проложить дороги, распахать землю; наладить дело разведения стад; подчинить порядку и системе кочевые инстинкты. Да! Богов превратить в конторщиков.
Черт возьми, Тесс! Я еще могу примириться с такой перспективой для хилых исчадий городских трущоб, но видеть, как тяжесть марксистской догмы придавит плечи последнего чистого человека на земле – о нет! Нет! Нет!
Однако это было еще не самое худшее.
В своем страхе за будущее пустыни я стал взывать к безмолвствовавшему Хамиду, умоляя его спорить, отстаивать дух независимости и неподкупного благородства, искони составляющий основу жизненной философии племен, заявить Зейну, что среди нас нет и не было ни крестьян, ни землекопов, ни промышленных рабочих, но лишь закаленные в невзгодах отважные сыны пустыни, чья свободная воля одна еще противостоит растущей силе коррупции.
Все это была правда, от которой Хамид не мог отречься; он только молча пожал плечами, словно отстраняя ее. Суровая, пугающая непреклонность отразилась во взгляде его черных глаз, гася их юношеский блеск; лишь на мгновение скорбь о нашей судьбе глянула из этих глаз, и одинокая слеза скатилась по неподвижной щеке эмира, выдавая его внутреннюю муку.
Но спорить с бахразцем Хамид не стал. Он просто заметил, что как вождь племен обязан мыслить практически, а практически речь сейчас идет о судьбе всего восстания, потому что судьба эта зависит от того, как мы решим поступить с нашим драгоценным трофеем.
Самостоятельно использовать промыслы племена не могут, а оставить их в распоряжении англичан или продать каким-нибудь другим иностранцам – значит сохранить постоянную угрозу иностранного вмешательства в жизнь племен. Именно потому распустил он свой двор. Не нужно нам больше в пустыне иностранцев с их развращающим влиянием, не нужно никаких самозванных хозяев. Поскольку союз племен с бахразским крестьянством уже так много дал в борьбе за свободу, логика и разум подсказывают, что это и есть правильный путь.
– Так ты уж заодно призови бахразцев, чтобы они помогли тебе навести порядок в собственном твоем лагере, – с горькой насмешкой посоветовал я. – Ты всех шейхов и всех своих политических советников перессорил между собой. Держись за своего нового друга, и скоро эта дружба будет единственным, что тебе останется от восстания.
Ты понимаешь, Тесс, я вовсе не думал предлагать это всерьез, просто сказал в виде горькой шутки. Но, сказав, сразу же почувствовал, что в этой шутке есть правда, и ответ бахразца подтвердил это.
– Да, мы поможем нашим братьям поддерживать в пустыне мир и порядок, – сказал он.
Бахразцы! Бахразцы будут помогать Хамиду поддерживать мир в пустыне!
Я ждал, что Хамид возмутится, что я услышу его гневный протест. Но он никак не отозвался на слова Зейна. Он был спокоен спокойствием мертвеца, твердый как сталь, холодный как камень.
Я, дурак, по-своему истолковал его молчание и сердито заявил Зейну, что мы обойдемся без его помощи, что теперь, когда победа одержана, бахразцам – любым бахразцам – в пустыне делать нечего. Злость душила меня. Я сказал, что теперь, после победы, мы уже больше не союзники. Я кричал, что пустыня принадлежит бедуинам и никого другого мы в ней терпеть не намерены. Никого!
Зейн в ответ усмехнулся и сказал, что очень рад это слышать, так как у него имеются точные сведения о готовящемся вторжении английских войск в пустыню с целью освободить Азми-пашу из его плена на нефтепромыслах. Так что мое благородное сочувствие делу племен может принести большую пользу.
Хамид, должно быть, тоже знал, что такая угроза существует, потому что он не выказал ни малейшего удивления. Знал – и нарочно не сказал мне об этом. Он всегда старался меня уберечь (и совершенно напрасно) от прямого столкновения с моими соотечественниками в борьбе за дело племен. Зейн же, напротив, бросил мне эту новость в лицо, словно для того, чтобы посмотреть, не смутит ли она меня, не заколеблюсь ли я, не отступлюсь ли от дела арабов.
Он сказал это, словно поддразнивая меня, намекая на старые наши разногласия, коренившиеся в глубоком несходстве мировоззрений. Но в сущности это был все тот же спор о судьбе племен, доведенный до предельной остроты. И все же Зейн не сомневался во мне. Напротив, его слова доказывали, что он по-прежнему в меня верит, убежден, что я буду сражаться за дело арабов даже против своих соотечественников.
Но для меня еще задолго до того, как Зейн заговорил об английских войсках, стало ясно, что остается лишь один выход. Поведение Хамида в этом штабе армии землекопов убедило меня, что только я еще могу спасти племена от марксизма и машины.
Каким образом?
Сделать то, о чем говорил генерал Мартин, хотя и из иных побуждений, – уничтожить нефтепромыслы до того, как они попадут во власть диктатуры горожан и крестьян.
Где-то там есть рубильник. Один поворот его – и промыслы превратятся в груду развалин и никогда уже не смогут стать грозным орудием утверждения марксистской догмы в Аравии.
Не думай, Тесс, что я пришел к этому под влиянием минуты. Это продуманное и обоснованное решение, итог целой жизни, всех моих мыслей и дел, проникнутых стремлением к истине. Спасти хоть один народ, хоть на миг отдалить неизбежное торжество материализма и несокрушимого учения пролетариата!
А если тебе вдруг покажется, что я подался в лагерь врага, знай: угроза английского вмешательства, о которой говорил Зейн, только укрепила меня в моем решении. Разрушив нефтепромыслы, я спасу племена не только от будущего, но и от прошлого тоже. Довольно наш колониализм эксплуатировал и развращал эту страну, подвергал ее горьким унижениям в своей хищнической погоне за ее богатством, ее нефтью. Теперь этому конец! Я уничтожу драгоценную приманку, и она не достанется ни Зейну, ни англичанам.
Ты можешь возразить, что земля под развалинами промыслов по-прежнему будет богата нефтью и борьба за эту землю не прекратится. Да, верно. Но это дело будущего, Тесс. А я лишь хочу выполнить свой долг перед настоящим. О будущем пусть заботится кто-нибудь другой.
Будущее все равно за вами, Тесс. Я это знаю. Я понял это тогда, когда смотрел на твоих докеров, похожих на могучие дубы, вросшие корнями в ядовитую английскую почву. Но для себя, для своего мира я это будущее не принимаю, Тесс. Не могу, не могу его принять! Делай что хочешь в трущобах Глазго для того, чтобы это будущее поскорей наступило. Пусть твои пролетарии поднимают голову хоть до самого неба; пусть вырывается на свободу зверь техники. Вы своей цели достигнете. У вас будет все – даже интеллект и право на утверждение истины. Но ваша победа означает гибель для меня, Тесс. Так уж лучше я погибну здесь, на баррикадах независимого интеллекта.
Впрочем, пока что я еще жив и в прямом смысле слова умирать не собираюсь, хотя мне сейчас очень подошло бы инвалидное кресло. Но об этом не стоит.
Вернусь лучше к рассказу. Только я прекратил свой спор с Зейном, на сцене появился Фримен. Зейн велел его привести для того, чтобы передать Хамиду. Как выяснилось, наш любезный брат во Христе был застигнут людьми Зейна, когда с помощью нескольких приспешников пытался отравить колодец в пустыне.
Нет таких слов в языке, которыми можно было бы объяснить всю чудовищность этого злодеяния. Примеры и сравнения здесь бесполезны. Нельзя, например, сказать, что это то же самое, как если б арабы вздумали отравить лондонский водопровод. Это гораздо хуже, потому что в пустыне вода означает жизнь. Во время войны враг может разрушить колодец или засыпать его песком, но отравить воду – на такое преступление против человечества еще никто в Аравии никогда не решался. Фримен придумал это, чтобы затруднить передвижение нашим силам, и добился бы цели, если б его не поймали.
К счастью для Фримена, захвативший его отряд состоял не из кочевников-бедуинов, а из более цивилизованных бахразцев. Иначе его попросту растерзали бы на месте. И, если когда-нибудь он попадется еще раз, так оно, вероятно, и будет.
Я предложил Зейну, что отвезу Фримена в наш лагерь, и Зейн доказал свое доверие ко мне тем, что дал согласие, не побоявшись поручить одного английского джентльмена другому. Конечно, я вовсе не заботился о том, чтобы спасти Фримену жизнь. Просто он был мне нужен. Нужен для того, чтобы передать вам эти странички, это объяснение того, что происходит во мне и со мною; ведь к тому времени, когда моя записная книжка попадет в ваши руки, я уже совершу здесь то, что должен совершить.
Раньше у меня была мысль доверить это послание генералу; но неизвестно еще, что будет и с генералом и со мной после моего возвращения на промыслы. А мне сейчас важней всего на свете, чтобы вы обе узнали о том, что привело меня к этому акту разрушения. Ты-то, может быть, и угадала бы истину, Тесс, или добралась до нее чутьем (хоть это и не оправдало бы меня в твоих глазах), но мама лишь увидела бы в моем поступке нелепую, бессмысленную и никому не нужную измену долгу перед родиной, Аравией и самим собой. Для Джека это было бы просто преступлением перед любезной его сердцу техникой. А Грэйс усмотрела бы здесь полноту самовыражения, ибо в смерти всегда есть такая полнота. Впрочем, мнение Джека и Грэйс мне сейчас безразлично. Они для меня перестали существовать в тот день, когда я покинул Англию.
Ну вот я и открыл вам свою душу. И вестником моих откровений (насмешка судьбы!) будет Фримен. Сейчас, утомленный нелегким двухдневным переездом, он спит вместе с моими телохранителями – двумя кочевниками из лагеря Зейна – и даже не подозревает, как просто было бы мне подойти и всадить ему пулю в лоб. Удивительно, что он может спокойно спать, находясь рядом со мною. Ведь он знает, что я вполне способен на такой поступок, а о моих планах, заставляющих меня щадить его, ему неизвестно. К тому же может случиться, что я все-таки не выдержу и пристрелю его – уж очень противна мне эта гадина.
Нет, видно, пощадить его придется, и не только потому, что он мне нужен как посланец, – ведь не исключено, что он уже стал мужем Грэйс. Ладно. Не буду лишать Грэйс такого сокровища; узнав о его злодеянии, она может рассматривать это как мой последний аргумент в споре о христианской морали.
Когда он проснется, я вручу ему эту книжечку и отпущу на волю. Он уже достаточно освоился в пустыне и сумеет выбраться на побережье – туда, где сейчас готовятся к вторжению английские войска. А если по дороге он угодит в руки каких-нибудь арабов, с ним вместе угодит и моя совесть; и, может статься, неграмотный кочевник, один из тех, кому я служил и совестью и всей своей жизнью, развеет эту совесть по пустыне листок за листком. Новая насмешка судьбы – потому что вы тогда так ничего и не узнаете и проклятье будет лежать на мне вечно. А посему храни бог Фримена и заодно мою совесть.
Только бы меня не опередили и не помешали привести в действие могущественный механизм разрушения; ведь Хамид и Зейн вот-вот выступят, а мне еще нужно узнать от генерала, где находится этот механизм и как он работает. Я словно слышу, как ты сквозь слезы смеешься, читая о том, что я намерен взять у генерала Мартина урок по технике разрушения.
Ничего не поделаешь. Все у меня сейчас получается шиворот-навыворот, сам знаю. В этом акте высшей справедливости помощниками мне будут враги. Друзей у меня не осталось. Даже мои мальчуганы отступились от меня: я просил их довезти меня до промыслов на машине (дав понять, что я собираюсь сделать), но они со слезами отказались (верно, это были их последние детские слезы). Мне приятно было видеть их горе; оно доказывало, что сердцем они все еще привязаны ко мне. Но к Хамиду их привязывает верность долгу, а к Зейну – восторженное уважение, и потому они не покинут Хамида и не предадут Зейна.
Остается, значит, один Смит; хоть мы с ним теперь редко-редко когда перемолвимся лишним словом, нас как будто по-прежнему связывает невеселая, но верная дружба. Смит и впавший в апатию Бекр – теперь вся моя опора.
Что же до тебя, Тесс, любимая, – ты далеко, очень далеко; но больше всех земных расстояний разделяет нас то, что каждый из нас зовет истиной. Из-за этого пришлось нам расстаться, а сейчас, хоть я люблю тебя, как никогда и никого не любил, кроме разве Хамида, я готовлюсь нанести сокрушительный удар тому будущему, которое ты избрала для себя и для своего народа.
Быть может, ты и права, утверждая, что не должна была покидать меня, что в конце концов убедила бы меня в своей правоте, если б я пожил среди твоего народа, деля с ним все тяготы его жизни. Быть может, ты и права; вспоминая ужасные трущобы, в которых живут эти люди, я легко могу себе представить, как мойразум, мояистина растворяются в твоих; потому что вернейший путь к истине или к свободе – служение им. Класс? Коммунизм? Ты, должно быть, права – к сожалению. Но то, что стоит за этими словами, – не для меня, и я не могу допустить, чтобы оно возникло и утвердилось там, где еще можно его уничтожить.
Так наша нескладная любовь сама себя изжила. То, что я сейчас собираюсь совершить, сделает нас чужими навсегда.
И я плачу об этом – первыми и последними слезами своих зрелых лет. А может быть, еще есть какая-то надежда, Тесс? Может быть, я все-таки смею еще помышлять о возвращении, несмотря ни на что? O desperare! [31]31
О безнадежность! (лат.)
[Закрыть]
Что до вас, мама, то ваш образ как-то расплылся передо мною, как только я вновь обрел Тесс. Так я и не знаю, кто вы для меня, откуда у меня эта потребность убедить вас в чем-то. Или это я сам себя пытаюсь убедить в вашем лице? Вполне возможно! Ведь я всегда ощущаю вас в себе, точно диковинную птицу, тревожно бьющую крыльями в тесной клетке. Ну вот, теперь я вас выпускаю на волю, мама: я, наконец, принял решение, которого вы от меня ждали всю жизнь. Скоро, скоро я выполню свою миссию, послужу утверждению истины. Ответственность за это лежит теперь на вас; и за этот миг моейсвободы, моегоизбавления я с радостью отдаю всю душу.
Видно, лишь разрушая, мы спасаем себя».