Текст книги "Герои пустынных горизонтов"
Автор книги: Джеймс Олдридж
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 34 страниц)
– Такое производство теперь мало где увидишь, – сказала Тесс. – Здесь оно сохраняется по традиции.
Но задушевной, радостной атмосферы ремесла не было в этом закутке, где старики рабочие, скорчившись и напрягая зрение, орудовали какими-то непонятными рычагами.
– Уведи меня отсюда, Тесс! – взмолился он. – Уведи меня, и давай на этом кончим.
Когда ворота фабрики закрылись за ними и впереди, теша глаз, раскинулся трезвый, осмысленный мир грязных улиц, Гордон сказал, что сейчас ему ясно как никогда: человек, одержимый машиной, обречен, без надежды на спасение. Если бы какой-нибудь полубог хоть на миг увидал этот страшный кошмар, миллион раз повторенный во всех концах земли, его стошнило бы от жалости и отвращения.
– Надо уничтожить эту гнусность, выжечь с корнем – иначе человеку конец. Классовая борьба! – с горьким презрением усмехнулся он. – Не о классах сейчас нужно заботиться: нужно спасать то, что еще осталось в человеке человеческого среди безумия, охватившего мир.
Она ответила ему спокойно, но веско и убедительно: – Лишь те, кто больше всего страдает от этой гнусности, достаточно сильно верят, ненавидят и надеются, чтобы ее уничтожить. – Для нее это была обыкновенная, будничная истина, и, высказав ее, она считала, что больше разговаривать не о чем.
– Но ты не понимаешь, что здесь самое гнусное, – сердито сказал он.
– А ты чересчур мудришь, Недди! – возразила она. – Думай о повседневной жизни вот таких фабричных рабочих и поступай соответственно. Это и будет настоящая борьба за свободу.
– Вздор, вздор, вздор! – закричал он, словно желая сказать, что она с нелепым упорством приносит себя в жертву какой-то пустячной цели. – Господи боже! Да тебя самое надо спасать, Тесс!
Вместо ответа она заговорила о том, что ему следует чем-нибудь смазывать свои волосы, а то уж очень они кажутся высушенными и выжженными после пустыни; а когда он попробовал продолжить разговор, она прикрикнула: – Довольно, Недди! Довольно! – И на этом поставила точку.
Он думал о спасении Тесс, но в то же время торопился ее покинуть, потому что чем дольше он оставался в этом городе, тем упорней ему казалось, будто он застрял здесь навсегда. Он сам не понимал, почему так силен в нем этот страх, созданный расходившимся воображением. «Что бы я стал делать, если б знал, что должен прожить здесь всю свою жизнь, как Тесс?» – спрашивал он себя. И тут же, не углубляясь в раздумье, решал: или, взбунтовавшись, совершил бы какое-нибудь неслыханное злодеяние, или наложил бы на себя руки. Но даже после того, как был дан ответ, вопрос продолжал пугать заключенным в нем фантастическим предположением. И Гордон чувствовал, что должен бежать от этой душевной пытки.
Тесс угадала его страх и попробовала обратить все в шутку: – Чего ты боишься? Этот мир – не твой мир, и незачем тебе спасаться от него бегством.
– Не стоит нам говорить об этом, – возразил он, чтобы не давать пищи новым спорам.
Он остался еще на день, оттягивая разлуку с ней. Не так легко было им расстаться. Они поехали автобусом за город и от конечной станции прошли пешком до фермы, с хозяевами которой Тесс была знакома. Там они ели ячменные лепешки с ненормированным маслом и пили сливки, усевшись на длинные нары, сколоченные для захожих туристов. Гордон выпил чаю, но ел мало. Он смотрел, как Тесс держит хлеб, как двигаются ее нервные, тонкие пальцы, и думал о врожденной грации ее движений.
Они по-прежнему старались обходить в разговоре все, что могло вызвать у них несогласия, и только рассказывали друг другу случаи из своей жизни. Но вместо того, чтобы скрыть, затушевать внутренние противоречия между ними, это лишь заставляло их живей осознать то более глубокое чувство, которое они глушили в себе из страха перед спором. Шагая рядом с Гордоном по мокрому лугу, Тесс поведала ему многое, чего он не знал раньше, словно вдруг ее охватила потребность выговориться перед ним, раскрыть себя всю такой, какою она вышла из трущоб Глазго.
– Знаешь, в Кембридже я всех боялась, всех, кроме тебя, – признавалась она, погрустнев от давней, но до сих пор не забытой боли. – Я съеживалась от каждого прикосновения, каждого сказанного мне слова. Я чувствовала себя виноватой в том, что пришла в Кембридж прямо из убожества глазгоуского рабочего квартала, и ты даже не представляешь, сколько времени и с каким трудом я вытравляла в себе это чувство вины. Тот общественный круг, к которому ты принадлежишь, Недди, умеет очень больно бить выскочку, вздумавшего в него проникнуть, хотя бы только ради того, чтобы получить образование; ты этого не испытал и не испытаешь никогда. Причем обиды, которые наносятся намеренно, – это еще полбеды. Гораздо хуже обиды непреднамеренные, тысячи бессознательных жестокостей, которые вы совершаете походя, сами того не замечая, потому что это сидит у вас в крови. А этот ваш интеллектуальный апломб! Да, да, Недди, мое чувство вины возникло не зря. Я украла образование, на которое не имела права, и ощущала это как преступление…
– Бедная моя Тесс, – сказал он, на этот раз без тени иронии.
– Все это дело прошлое, – продолжала она. – Теперь мне стыдно вспоминать те компромиссы, на которые я шла, чтобы облегчить себе повседневное общение с людьми. Твоя сестра Грэйс, добрая душа, делала из меня (без всякого дурного умысла) этакое несчастненькое существо, нуждающееся в христианском сострадании и милосердии. Хуже этого ничего быть не могло. Вот почему я сразу ухватилась за тебя, как только мы познакомились. Ты по крайней мере удостаивал меня насмешки и показывал, что веришь в мои умственные способности. Честное слово, Недди, твой резкий, бесцеремонный, злой язык просто спас меня. Я нежно любила тебя за то, что ты не старался проявить ко мне чуткость.
Она умолкла – то ли от волнения, то ли потому, что отвлеклась чем-то. Они остановились на гребне холма; она вдруг приложила руки ко рту в виде рупора и громко закричала:
– Билли-и-и-и-и!
Потом выжидательно насторожилась, вглядываясь в дымку тумана, уже нависшую над темной зеленью лугов и над подстриженными изгородями. Минуту спустя она сказала: – Ага, вон он! – И указала в сторону негустой рощицы, с опушки которой кто-то махал ей рукой. – Это Билли, батрак с фермы. Когда покричишь с этого холма, он непременно откуда-нибудь да покажется. Мы с ним всегда забавляемся так, когда я здесь бываю.
Они стали спускаться с холма, приминая жесткую стерню, и он вернулся к разговору о ее кембриджских огорчениях. – Значит, тебя и в самом деле нужно было пожалеть! – сказал он разочарованно.
– Это нужно было только Грэйс.
– Зато теперь Грэйс нуждается в твоей жалости, – заметил он. – Из вас двух ты меньше пострадала.
– Ошибаешься, – возразила она, оспаривая у Грэйс его сочувствие. – Все это далеко не прошло для меня бесследно. Вот странная вещь, Нед, – продолжала она, словно поверяя ему давно хранимую и тягостную тайну. – Уже много лет я не могу заставить себя навестить отца и братьев. Почему – я и сама не знаю. Да, не знаю! Это началось после смерти матери. С тех пор я ни разу не ездила домой. Уже и тогда мне это было нелегко. Не могу понять, в чем тут дело. Были мы всегда семья как семья. Никаких дурных чувств у меня к родным не было. Жили так же, как жили все на нашей улице: некрасиво, грязно, безрадостно; но между собой всегда жили дружно и в глубине души любили друг друга. Куда же все это девалось? Да нет, никуда не девалось, все так и есть, ничего не изменилось, но только я все откладывала и откладывала поездку туда, и теперь уже совсем не могу на это решиться.
– Да тут и решаться нечего! Что ты, девочка… – Для него невыносимо было видеть ее опечаленной, хотя бы из-за прошлого.
– Не знаю, Недди. Я только знаю, что им больно, и мне самой больно тоже, но ничего не могу с этим поделать.
Материалистка Тесс плакала; серебристые капли медленно катились из погрустневших глаз, и это были настоящие слезы, хотя на лице, как всегда спокойном, нельзя было прочесть ни страданий, ни боли.
– Я им пишу, хоть они мне и не отвечают. Должно быть, думают, что я стыжусь их и потому не, приезжаю. А я стыжусь лишь самой себя. Теперь, если б я и вернулась, это было бы для них только тяжело, ведь я стала им совсем чужой. После всех этих лет разлуки сомневаюсь, чтобы мы могли понять друг друга. Само Время встало между нами. Ведь мне же ничего не известно об их жизни. Один из братьев как будто стал маляром, наверно не знаю. Отец всегда работал где придется, чаще всего на железной дороге. Что же это такое, что мешает мне поехать повидать их? Я знаю, что отец жив: если б он умер, мне бы все-таки сообщили. Почему же я не могу поехать туда, скажи мне, Недди?
Ее слезы высохли, и глаза больше не затуманивались. Он решил, что она плакала скорей от сознания, что не может помочь своему горю, чем от самого горя, к которому уже, наверно, притерпелась. И он перестал огорчаться за нее и даже готов был слегка посмеяться над ее печалями. Но это обращение к прошлому на миг приоткрыло ему ее правду – рассказало о ней больше, чем ее философские рассуждения или мучительное путешествие по темному миру, в котором она жила.
Однако как только они вернулись в город, Тесс замкнулась в себе, как если бы разговор по душам был хорош в полях и долах, но неуместен на городских улицах. Казалось, один факт существования этих улиц, узких и тесных, помог ей вновь обрести равновесие и здравый смысл; и Гордон подумал, что это, быть может, самое поучительное из всего.
Их растущая близость все больше и больше приходила в столкновение с привычной выдержкой Гордона, и все же он не мог уехать. Под вечер, когда Тесс отправилась куда-то по своим служебным делам, Гордон пристал к миссис Кру с расспросами о ней. Ему казалось, что он делает это очень тонко, но миссис Кру быстро учуяла его нетерпеливое любопытство и превратила разговор в громкий панегирик Тесс, перемежаемый презрительными шпильками по адресу самого Гордона. Тесс, говорила она, – настоящая женщина! На языке миссис Кру это означало нечто столь же полнокровное, как и она сама. Если Гордон хочет что-нибудь узнать о Тесс, даже если он просто о ней думает, он никогда не должен забывать, что она женщина.
– Вы феминистка, миссис Кру, – сказал он. – А Тесс – тоже?
Она подавляла его своими размерами, особенно когда смеялась. – Слишком я дюжая, чтоб быть феминисткой, – возразила она. – А Тесс слишком миленькая для этого.
Но тут же рассказала ему с материнской снисходительной усмешкой, как она вывела Тесс на настоящую дорогу. Выходило, что именно дружба с этой большой, властной женщиной («Я от своего никогда не отступлюсь!») плюс ее наставления по части философии и самосознания впервые открыли Тесс глаза на истинную роль народа, из среды которого она вышла, а значит, и помогли ей начать настоящую жизнь. Затем в том же духе миссис Кру стала распространяться о последующих успехах Тесс в качестве общественной деятельницы. Успехи эти таковы, что самое имя Тесс как защитницы прав граждан стало ненавистно всем судьям и магистратам графства – и даже за его пределами.
– А это важно? – спросил он.
Еще бы, ответила она. Консультация по гражданским делам была задумана больше для проформы, для благотворительной видимости, чем для реальной помощи населению; но Тесс повела дело так, что к ней теперь идут все, кто должен бороться за свои насущные нужды. Мало того, каждый случай борьбы против несправедливости она научилась превращать в политический урок для жертвы этой несправедливости и делает это так успешно, что местные власти не чают, как от нее избавиться. Пытались было закрыть консультацию, но из этого ничего не вышло, потому что друзья Тесс выступили с организованным протестом. Теперь власти хотят сорвать ее работу с помощью арендного трюка. Скоро истекает срок аренды на помещение, где находится консультация, но возобновить договор домохозяин отказался; и во всем районе на мили кругом не нашлось помещения, которое хозяева согласились бы сдать под консультацию, а прибегнуть к реквизиции муниципалитет не желает, хотя всякому понятно, как важно то дело, которое делает Тесс. И вот найден официальный выход: уэстлендская консультация по гражданским делам, к сожалению, должна быть закрыта за отсутствием помещения.
– Вы преувеличиваете, – сказал Гордон, желая отделить Тесс от миссис Кру. – И вы цените в ней не то, что нужно ценить.
– Дорогуша! – спокойно возразила она. – Вы просто не знаете, что самое ценное в людях.
Она в это время гладила мужу рубашку и так пристукнула утюгом в подкрепление своих слов, точно вгоняла гвоздь в доску; у нее и ремесло прачки казалось не женским делом. Затем она прочла ему целую лекцию о том, какие качества в Тесс следует ценить особенно высоко, и эта лекция незаметно превратилась в экзамен. Она исходила из предположения, что он собирается увезти Тесс. И она до тех пор высмеивала его и шпыняла, развенчивая в его собственных глазах, пока он и в самом деле не почувствовал себя недостойным того образа Тесс, который ему рисовали. Тесс – женщина,настойчиво напоминала не склонная к сентиментальностям миссис Кру. Достоин ли он ее хотя бы в этом отношении?
В этот вечер ему было не по себе от присутствия Тесс, от того, что она была совсем рядом, небольшая, складная, в вязаной кофточке, подчеркивающей безупречные пропорции ее фигуры. Чтобы освободиться от беспокойного чувства, он стал дразнить обеих женщин, придумал для миссис Кру прозвище «Марксистская Боадицея», а ее дом назвал «Обителью грез», отлично зная, что и то и другое не понравится Тесс. Впрочем, сама миссис Кру пришла в шумный восторг, снова и снова повторяла оба прозвища и с бесхитростным юмором объявила, что непременно напишет их на дощечке у своей двери. Тесс покраснела от досады, а Гордон торжествующе расхохотался.
– Отличная мысль! – крикнул он миссис Кру и добавил в виде пояснения, специально для Тесс: – Боадицея одна стоила двух мужчин, потому что она была женщина!
Миссис Кру в знак согласия энергично загремела чайником.
Гордон решил, что это неожиданно пришедшее ему в голову прозвище и в самом деле удачно. В отличие от Жанны д'Арк, которая просто явилась рупором стандартного фанатизма, Боадицея захватила власть благодаря тому, что голова у нее хорошо работала, а рука умела крепко держать меч. Она одолела всех соперников-мужчин, в том числе и собственного мужа, превзойдя их мужеством, находчивостью и изворотливостью ума. В миссис Кру точно вновь родилась королева древних бриттов. Она была создана для баррикад, эта женщина.
После обеда за глажение взялась Тесс, и Гордону почему-то приятно было смотреть, как она водит утюгом по белью – у нее это получалось более женственно, хоть и с меньшей сноровкой. Миссис Кру между тем занялась счетными книгами какого-то общественного комитета: хлопала переплетами, разграфляла страницы, что-то подсчитывала и записывала. Кру читал, с наслаждением дымил вонючей трубкой и время от времени передавал Гордону какую-нибудь книгу, безмолвно предлагая его вниманию то стихотворение Уильяма Морриса, то абзац из Коббета, Уитмена или Филдинга, то статью допотопного американского эволюциониста. И Гордон, читая, чувствовал духоту этой маленькой комнаты, уставленной полезными, но неуклюжими вещами. Он вдыхал разнообразные домашние запахи – от влажных испарений, поднимавшихся из-под утюга Тесс, до слабого аромата поджаренных гренок, постоянно стоявшего в доме. От угля в камине шел чад, от трубки мистера Кру тоже. Ну и пусть, думал Гордон, поддаваясь убаюкивающему действию домашнего уюта, блаженному ощущению, еще не испытанному им ни разу в жизни.
Младшие девочки уже легли спать, всласть навозившись с Гордоном. К нему всегда охотно шли неробкие дети, и он сам любил забавляться с ними, хоть его и раздражал тот едва уловимый кисловатый запах, который всегда исходит от детей, даже самых чистеньких и опрятных. Джоанна, старшая дочка, только что вернулась с вечерних курсов при политехникуме, где она изучала какую-то сложную техническую специальность, которую принято считать неподходящей для женщин. Это была небольшого роста девушка, наружностью похожая на отца, но в ее голосе слышались материнские властные нотки. Впрочем, говорила она мало. К Гордону не обращалась совсем – то ли от застенчивости, то ли от нерасположения. Но ничего оригинального или странного в ней не было, если не считать того, что в качестве факультативной дисциплины она выбрала себе курс по бальзамированию трупов. Даже ее мать не могла с этим примириться.
– Фу, какая гадость! – сказала миссис Кру, когда Джоанна сообщила, что была сегодня на очередном занятии в анатомическом театре. – Не знаю, зачем тебе это нужно. Если ты интересуешься физиологией, поступай в университет, как Тесс, и пройди весь курс систематически. Баловаться таким делом нечего.
– А если мне нравится, – невозмутимо сказала Джоанна. – Вот сегодня нам показывали, как извлекать мозг через нос.
– Джоанна! – раздался дружный вопль отвращения и протеста.
Только Гордон со смехом вступился за девушку. Что тут особенного? Наше тело – всего лишь презренная материя, и почему, собственно, носу не послужить дренажной трубкой для студенистой массы, именуемой мозгом? Сказав это, он сам испугался своих слов. Как же так? Представительница механистического физиологизма (отрицающего примат духа и разума) подчеркнуто пренебрежительно относится к человеческой плоти. Но ведь это – пренебрежение материалиста, как же могло получиться, что они с Гордоном вдруг оказались союзниками? Он посмотрел через стол на эту неожиданную союзницу. Глаза у Джоанны были холодные, равнодушные и, встретившись с глазами Гордона, не выразили ровно ничего.
У него мелькнула мысль: «Боже мой! Еще одна воительница! Еще одна Боадицея!»
Он вдруг с необычайной ясностью подумал о том, что он смертен, и ему захотелось скорее уйти, выбраться из этого материалистического ада. Но Тесс, заметившая его ужас, поспешила к нему на выручку. – Вставай, Недди! – сказала она, вскочив на ноги. – Мы сейчас с тобой отправимся в одно место, которое тебе понравится.
Место это оказалось помещением масонской ложи, где раз в неделю устраивались танцы, но узнал он об этом только когда они очутились у дверей, обе половинки которых свободно раскачивались на петлях (пропуская народ туда и обратно), точно их приводила в движение музыка, слышавшаяся изнутри. Из дверей лился яркий свет.
– Зачем это? – спросил он.
– Мне хочется потанцевать, – сказала она. – Ты ведь тоже любишь танцы. А здесь можно плясать сколько душе угодно. – Она крепко держала его под руку, заранее предвкушая удовольствие. Но он сказал, что происходящее здесь не похоже ни на танец, ни на пляску: просто люди трутся друг о друга с непонятным вихлянием, пыхтя и обливаясь потом.
– Вот это ты называешь танцевать? Тебе это нравится? – спросил он.
– Конечно! Скользить под музыку – что может быть лучше? – сказала она. Ее окликали со всех сторон, а один из музыкантов, повернув к ней раструб своего инструмента, приветствовал ее фанфарными звуками. – Ну, пойдем.
– Ни за что на свете! – с жаром ответил он и решительно повернул ее к выходу, несмотря на ее протесты: ведь они уже заплатили за билеты.
Мотоцикл умчал их вдаль, и когда они выехали на холмистый простор, Гордон сказал ей:
– Ты говоришь о танце, о радости движения? Ну так смотри! – И, сбросив куртку, он закружился под ночным небом в какой-то странной пляске: то вертелся волчком, то замирал на месте, дробно перебирая ногами, то несся вприпрыжку, помогая себе широкими взмахами рук, и вдруг остановился в причудливой позе с занесенной как для шага ногой. Под конец он высоко подпрыгнул, раскинув крыльями руки и поджав ноги, так что казалось, будто он по воздуху карабкается вверх.
Тесс восторженно захлопала в ладоши: – Что это, Нед, какая прелесть! Кого ты изображал – птицу, газель, блоху или горного козла? Чей это танец? Что он должен означать?
Гордон был весь мокрый от пота, тумана, росы. – Сам не знаю, – выдохнул он. – Я научился этому, когда жил среди одного племени, занимавшегося разведением белых ослов и охотничьих соколов. Ритуальная пляска, древняя, как религия, древнее музыки.
– Ты и другие такие пляски знаешь?
– Знаю, конечно, но для них нужны удары бубна, и ритмичное хлопанье в ладоши, и возгласы «О ночь!» Здесь ничего не получится, Тесс. Давай вернемся туда и потанцуем по-твоему.
– Ладно уж, Нед, – сказала она. – Признаю свое поражение. А теперь покажи мне еще какую-нибудь пляску.
Но он не захотел, и они поехали дальше, во весь голос распевая известную песню о девушке с севера. От самого сердца летела эта песня в туманную мглу: «Зеленеют дуб и ясень, плющ густой по стенам вьется, там, где детство протекало, там, где родина моя».
И все же, когда он вез Тесс домой, она уже знала, что завтра он уедет, и словно ждала от него какого-то слова или движения, которым так или иначе решилось бы их необретенное будущее. Он тоже ощущал потребность какого-то решения и пытался разобраться в этом ощущении. Но одна лишь мысль о стоявшем перед ним выборе заставила его внутренне сжаться от страха. Стоит ему сказать Тесс хоть слово – любое слово! – и он будет связан навсегда. И в то же время ничего не сказать и расстаться с ней здесь – это все равно, что расстаться с самим собой. Тесс успела вновь сделаться для него единственной родной душой, единственным человеком, которого он не мог, Не должен был потерять.
– Я завтра еду, – сказал он, понуро стоя на выщербленной каменной ступеньке ее крыльца.
Она ничего не ответила.
– Ах ты господи, Тесс! – воскликнул он почти в отчаянии и сжал ее пальцы – единственная привычная для него ласка.
Она шумно, энергично вздохнула, потом высвободила свои пальцы и, взяв его за руку, решительно повернулась к лестнице. – Пойдем!
Это был не чувственный призыв, а простое, по-детски непосредственное обращение; и оно напомнило ему то хорошо знакомое радостное чувство, которое испытываешь в пустыне, ощущая поддержку дружеской руки.
Но наверху, в своей комнате, наполненной книгами, она отпустила его руку и не старалась коснуться его или привлечь к себе. Она села у окна, а он опустился на диван и стал разглядывать корешки книг.
– Полки мне сделал Том Кру, – пояснила она. Сколоченные из чистых сосновых досок полки висели над изголовьем и в ногах постели, тянулись вдоль свободной стены. Они были сплошь заставлены книгами.
– Порядок образцовый, Тесс, – сказал он, – но подбор, мне кажется, не слишком продуман. – Ему не понравилось преобладание исторической и экономической литературы, хотя он знал, что в университете она занималась именно этими дисциплинами, и, памятуя ее жадность к знанию, мог предположить, что она и сейчас продолжает учиться.
Он откинулся назад, положив себе на живот два снятых с полки томика Теннисона, и сказал, словно отвечая своим мыслям о поэте: – Природу Англии я люблю; но до чего я ненавижу ее деревни и города – эти десятки тысяч тюрем! Кроме Лондона, я бы нигде не мог жить в Англии. Лондон – это все-таки как бы мозг страны. Как ты можешь жить здесь, не понимаю.
Он знал, что в глубине души она ненавидит этот городишко, хотя и приноровилась к его жизни и даже ухитряется находить в ней какие-то радости. Однако она сказала: – А что еще мог бы мне дать Лондон?
Его вдруг испугал этот разговор о Лондоне, и он поспешно переменил тему: заговорил о Теннисоне, о том, что никогда не мог понять восторгов Лоуренса по поводу «Смерти Артура». Объяснить это можно только сентиментально-романтическим воображением или же тем обстоятельством, что история Эскалибура немного напоминает самые изощренные из арабских героических легенд. Он рассказал Тесс о том, как однажды попытался слово за слово перевести поэму арабам-кочевникам, среди которых был Хамид, были оба юных приспешника Гордона и оба его кровожадных телохранителя, Али и Бекр. Тем из них, кто сохранил детскую непосредственность восприятия, понравилось. Бекр жалел меч, мальчики – короля, как и следовало в общем ожидать. Но Хамид заявил, что все это нелепая выдумка, сочиненная, должно быть, каким-нибудь сказочником из сирийской кофейни, который мечтает о сверхчеловеках и понятия не имеет об истинном героизме королей и о том, как умирают настоящие рыцари.
Тесс слушала, как зачарованная: в этом коротком, отрывочном рассказе ей чуть больше открылся арабский Гордон – стихийная, беспорядочная натура, мужественный человек, которому никак не удается найти себя в реальном мире рабочих кварталов и дыма фабричных труб.
Она пересела к нему на диван, чтобы поближе заглянуть в его лицо, которое не было лицом англичанина. – Тебе в самом деле нечего делать здесь, Недди, – сказала она, как будто она знала, что такое пустыня, как будто героизм грязных, оборванных бедуинов был ей так понятен и дорог, как он был дорог и понятен ему. – Почему ты не возвращаешься в Аравию? – спросила она и взяла у него из рук книги, точно они мешали ей видеть его в том бескрайнем просторе, который он так любил.
Он стиснул руки. – Я дал честное слово, – сказал он. – Я не могу.
– Но ведь восстание вот-вот вспыхнет опять?
– Да.
– Что же ты тогда будешь делать?
– Не знаю. Не знаю, – сказал он, и видно было, что застарелая боль ожила и мучает его с новой силой. – Найду себе здесь какое-нибудь дело.
– Может быть, как писал Хамид, будешь пытаться спасти Аравию, действуя здесь, в Англии. – Она волновалась за него. – Ты можешь сделать очень много. Но с чего ты начнешь?
– Начну – что?
– Ну, боже мой, то, о чем тебя просит Хамид и чего так хочется тебе самому. Неужели тебя не вдохновляет эта мысль?
– Нет, нет!
– Но…
– Ты что, хочешь, чтобы я носился по всей Англии и с барабанным боем призывал поддержать восстание племен?
– Нет, конечно.
– Неужели ты не понимаешь, что так, как я решу, как я сочту правильным для самого себя, будет лучше всего и для Хамида с его народом?
– Понимаю, Нед. Но это долгий путь, долгий и сложный, и немного, как бы это сказать, отвлеченный. А Хамиду нужны решительные, быстрые действия – голос, который раздался бы скоро, сейчас же. Иначе он бы не написал тебе такого письма.
– Опять ты не о том, – сказал он с внезапным раздражением, так что даже шея у него напряглась и покраснела. – Пойми, какую бы жизнь я для себя здесь ни избрал, все равно это пойдет на пользу Хамиду и Аравии, будет прямым, реальным и самым важным и лучшим вкладом в дело восстания.
– Неправда!
Он пропустил ее восклицание мимо ушей и стал терпеливо объяснять: – Послушай, девочка! Речь идет не об отдельном тактическом ходе, а о всей сути отношений между Англией и Аравией, о том, что заставляет Англию внедряться в Аравию, сея там коррупцию и разорение. Нужно ли это нам, нашему народу? Отчего мы молча потворствуем злу, которое на наших глазах причиняют другому народу? Вот что я должен понять и разрешить для себя, а тогда уже я буду действовать. Только так я смогу осуществить главное – то, что спасет меня и спасет племена пустыни.
– Да, да, я знаю. Но ведь пока что, ты сам говоришь, твою любимую пустыню душат. Почему ты хотя бы не поднимешь голос, не скажешь об этом? Скажи, скажи громко! Тебя услышат. Что-то ведь можно сделать…
– А!
– Можно! Организуй какой-нибудь комитет, подними шум, вообще завари кашу.
– Зачем? Что это даст?
– Для начала – хотя бы вызовет недовольство англичан, возмущение теми методами, которыми мы действуем в Аравии.
– Народное недовольство? А на что мне это нужно? Когда это спасало кого-нибудь?
Она хотела было спорить, но передумала и только возразила с насмешкой: – А что ты еще можешь сделать? Включиться в политическую игру? Взывать к благоразумию ничтожеств из министерства колоний?
– Тебе узкий практицизм застилает глаза, Тесс. Ведь я сказал: мне нужна вся истина, все существо вопроса, на меньшее я не согласен. Я хочу знать, в чем корень зла и ошибок, а не изучать отдельные подробности. К черту политиков, к черту комитеты! Речь идет для меня о чем-то гораздо более важном и сложном. Племена подождут! Чтобы действовать, я должен овладеть истиной, должен твердо знать, что мне делать, от начала и до конца; тогда я буду действовать решительно и прямо.
– Нелепые фантазии! – вскричала она, не выдержав. – Если так рассуждать, тогда ты должен вернуться в Аравию. Вот это было бы решительно и прямо. А здесь ты только потерпишь жестокое, страшное поражение. Нельзя тебе оставаться в Англии, Недди! – заключила она, и эти слова прозвучали тревожным предостережением, словно ее пугал трагический исход, ожидающий Гордона, если он не вернется к той жизни, которая была понятна ему и позволяла действовать с желанной прямотой.
Он вздрогнул. – Не надо! – крикнул он. – Никогда больше не говори мне об Аравии, Тесс. Не береди моих мыслей о ней. – Он выпрямился. – И почему ты считаешь, что я должен вернуться туда? Разве мое пребывание в Англии так уж бессмысленно, так бесполезно?
– Не в том дело. Для меня лучше, когда ты здесь. И я знаю, что ты должен оставаться в Англии. Просто мне больно за тебя. Ты мне слишком близок. Я знаю, каково тебе.
– Ничего ты не знаешь! – сказал он и вскочил на ноги. – Я останусь в Англии. И я налажу свою жизнь здесь. – Он принялся шагать из угла в угол. – Напрасно мы затеяли этот разговор.
– Прости.
– Я пойду, – коротко бросил он и, проникшись этим неожиданным решением, повернул к двери.
– Нет, нет! Не уходи!
– Пойду. Не стоит мне оставаться, Тесс. Все эти сердечные волнения – в них есть что-то недостойное и противное. Ни к чему это ни тебе, ни мне. Самое лучшее будет, если я уйду.
Она откликнулась не сразу. – Ты думаешь? – сказала она. Потом они оба еще помолчали, и наконец она выговорила чужим, приглушенным голосом: – Хорошо. Тогда уходи: Только ради бога уходи скорее. – Она стала толкать его, яростно пытаясь открыть дверь, которую держала его огрубелая рука. Она толкала все сильней, задыхаясь, чуть не плача от злости. – Так уходи же, уходи!
Его и удивила и огорчила эта неистовая и непонятная для него вспышка. Он нерешительно отворил дверь.
– Что это ты? – пробормотал он.
Он вышел на площадку, но медлил затворить за собой дверь, словно это значило поставить точку на чем-то.
– Может быть, поедешь со мной в Лондон? – начал он, с усилием выговаривая слова.
– Нет, нет, – раздраженно перебила она. И тут же снова надвинулась на него, повторяя настойчивым полушепотом: – Зачем только ты приехал? Уходи. Я больше не хочу тебя видеть.
Он помедлил еще немного, но столько вызывающего и в то же время грозного презрения было в ней в эту минуту, что он бежал, убоясь ее гнева, ее обиды, ее страстной тоски.