355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джеймс Олдридж » Герои пустынных горизонтов » Текст книги (страница 31)
Герои пустынных горизонтов
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 22:01

Текст книги "Герои пустынных горизонтов"


Автор книги: Джеймс Олдридж



сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 34 страниц)

– Я стараюсь не вмешиваться в эту грызню, брат: мой городской союзник научил меня терпению. Да, терпению! О господи, только сейчас я узнаю истинную цену благоразумию и выдержке, и нравственному чутью. Вначале я со снисходительным пренебрежением относился к этому маленькому упрямому человечку, который так пристально следит за мною (и который так похож на тебя), но теперь я просто восхищаюсь им, потому что знаю: и у него одна только цель, одна идея, одно стремление в жизни, ради которого он готов все принести в жертву, даже самого себя. Я в неоплатном долгу перед Зейном-бахразцем за то, что он научил меня выдержке, ясности цели; и узами этого долга мы с ним теперь спаяны воедино, быть может, неразрывно и, быть может, навсегда.

– Не дай бог! – вскричал я. – О-о-о!

Хамид вскинул на меня глаза, потому что в этом нелепом вопле прорвалась боль, с которой я не смог совладать. Однако он подумал, что это обыкновенная, физическая боль. Он остановился, внимательно оглядел меня и, пораженный моим измученным видом, хотел что-то сказать, но я остановил его взглядом, полным мольбы. Я не хотел, чтобы сокрушения о моем воспаленном, жалком, ноющем теле прерывали или опошлили наш разговор о главном, и мой безмолвный призыв был услышан. Хамид кивнул и только молча подставил мне плечо для опоры.

– Не тревожься, – сказал он спокойно, хоть и с оттенком горечи. – Я все еще вождь и вождем останусь. Но сейчас я должен отдать твою победу на суд моих неразумных братьев. Я знаю, это все равно, что отдать тонкорунную овцу на растерзание собачьей своре. Увидишь сам, как они передерутся. Но увидишь и другое: как я умею утверждать свою власть вождя. Жаль, что нельзя совсем не говорить им о твоей победе. А я должен сказать. Должен. Если я буду знать, какой образ действий подсказывают каждому из них его корыстные побуждения, мне легче будет противостоять им.

– А бахразец? – спросил я с тревогой.

– Не думай о бахразце, Гордон. Мы с тобой найдем правильный выход.

Увы, правильный выход приходится теперь искать мне – мне одному, так как произошли события, извратившие смысл дела всей моей жизни; то самое, что встало в свое время между мною и Тесс, встает теперь между мною и Хамидом, только в окарикатуренном виде.

Заседание в шатре совета являло собой не слишком достойное зрелище. Я никогда не интересовался тем, какие планы строят насчет дальнейшей судьбы нефтепромыслов вожди отдельных племен и те, кто норовит примазаться к этому делу: я знал, что решать все равно будет Хамид. Но, я не ожидал, что их корыстные и разноречивые стремления заставят Хамида броситься в объятия Зейна, связать себя с ним неразрывно и навсегда.И теперь никто, кроме меня, не сумеет освободить его из этих объятий.

Злым гением Хамида явился тут, по-моему, его брат Саад. Ему удалось даже на меня произвести впечатление – хотя бы тем, что в тот же вечер он едва не заколол меня.

Саад с самого начала борьбы хотел получить свою Долю чистоганом. Таково, мне кажется, исторически обусловленное стремление всех младших братьев. Что, как не погоня младших братьев за землей и богатствами, послужило опорой феодализму и греческой олигархии? При этом все они были смутьянами и ренегатами; и Саад в этом не отличается от других, только он представляет собой исторический анахронизм.

План Саада, разработанный им при участии темнолицего старика сеида, заключался в том, чтобы после захвата нефтепромыслов перепродать их некоей другой державе. Во всем этом меня больше всего заинтересовало, откуда вдруг вынырнула здесь, в пустыне, эта другая держава. Я громко расхохотался, когда Саад открыл свой секрет, и от души пожалел, что при этом не было Везуби, – он со своей теорией „третьей силы“ отнесся бы к этому серьезно. А я не мог! Ведь вдохновителем этого хитроумного плана явился какой-то заблудившийся в пустыне сумасброд-американец – не то миссионер, не то военный, а может быть, археолог или просто делец – я так и не понял толком.

У Саада, однако, была разработана полная программа действий: захватить нефтепромыслы он намерен был немедленно, объявить их собственностью племен, а затем продать их за баснословную цену. Условия сделки были изложены на бумаге со всеми подробностями, цифрами и оговорками и скреплены подписями и какими-то фантастическими американскими печатями, которые Саад с гордостью всем нам показывал. Нашлись, словом, предприимчивые янки, представители нефтяной компании – государства в государстве, – которые сумели разыскать Саада в глуши пустыни и выжать из него нужные обещания. Хамиду теперь оставалось только признать это как fait accompli [26]26
  Свершившийся факт (франц.).


[Закрыть]
. Разумеется, моя победа пришлась Сааду на руку, поскольку она выводила из игры бахразца; и как ни смешило меня фантастическое неправдоподобие этой сделки (одни печати чего стоили!), план по существу был вполне серьезным.

Но у меня были свои, не менее серьезные планы. Я слишком много отдал делу борьбы за свободу племен и не склонен был отступаться от своего намерения настоять, чтобы судьба нефтепромыслов была решена прежде, чем нахлынут туда горожане-бахразцы и сделают их достоянием своего мира – мира техники и марксистских идей. Но, на беду, я очень смутно представлял себе, что должен делать Хамид с промыслами, когда они окажутся в его руках. А Хамид не хотел ничего предпринимать, пока не будет решен именно этот вопрос.

Я подумал: „Боже мой, неужели действительно будущее страны в этой бумажке Саада?“

Смешно, казалось бы, но тут-то и началась свара. Надо было вам видеть это сборище царственных особ, тонувшее в липком полумраке безобразного сооружения из козьих шкур! По платью они явно делились на две группы: одни были в арабской одежде, другие – нет. Но это, конечно, чисто внешний признак; в остальном же стороннему наблюдателю было бы очень трудно разобраться, что за люди теснятся здесь, в шатре, вокруг Хамида. Лишь по отдаленным признакам можно было догадаться, какие тут существуют союзы, крупные и мелкие, но я не стал затруднять себя распознаванием этих признаков. Сначала все то, что происходило, возмущало меня, а потом уже показалось только прискорбным и нелепым.

План Саада встретил горячую поддержку со стороны какого-то свирепого на вид ваххабита [27]27
  Ваххабиты – последователи мусульманской религиозной секты. – Прим. ред.


[Закрыть]
из Саудовской Аравии, который заявил, что Ибн Сауду пошла на пользу дружба с американцами, что американские деньги и американская помощь способствуют процветанию страны [28]28
  Ибн Сауд (1880–1953) – король Саудовской Аравии, сдавший американской компании Арамко концессию на добычу нефти. – Прим. ред.


[Закрыть]
. Он исступленно вопил, что Америка для того и создана аллахом, чтобы давать деньги и иметь дело с машинами, арабам же предначертано свыше получать деньги и к машинам не прикасаться. Вот вам новейшая арабская религиозная философия!

Другие (в том числе один египтянин в феске и замшевых туфлях) доказывали, что гораздо разумнее предоставить концессию какой-либо из более крупных и более богатых арабских стран – они не хуже иностранцев могли бы управлять промыслами. Он со своей стороны может рекомендовать Египет, в частности одного богатого египетского пашу.

Потом слово взял Талиб – полгода регулярных военных действий и регулярного питания придали старому разбойнику благородную осанку. Жадно поблескивая глазами, он высказался в том смысле, что нефтепромыслы нужно оставить англичанам, только пусть дадут хороший выкуп и в дальнейшем пусть платят племенам налоги, не считая установленного „нефтепроводного отчисления“. Кроме того, англичане могли бы помочь племенам поприжать новых революционных правителей Бахраза, а то они слишком много воли забрали в лагере Хамида.

Старый дурак несколько раз оглядывался на меня, ожидая поддержки. При встрече он заключил меня в объятия и долго лил слезы, перемежая их боевыми кликами первого восстания, – забыл, должно быть, тот случай, когда вероломно бросил меня среди болот на расправу легионерам Азми.

Его обращение за поддержкой ко мне как к англичанину ставило меня в двусмысленное положение; но, вероятно, старик сделал это без умысла, и я простил ему: в конце концов мне теперь безразлично, что все эти люди обо мне думают; но вот его продажности я не мог и не хотел ему простить. Было совершенно ясно, что он подкуплен кем-то из англичан – скорей всего Фрименом или каким-нибудь Фрименовским агентом.

Речь Талиба вызвала, само собой разумеется, горячий отпор, особенно со стороны Саада, который грозил убить всякого, кто посмеет подписывать новые соглашения с англичанами – после всего того, что ему, Сааду, пришлось от них вытерпеть через Азми. (Одному легионеру удалось как-то захватить Саада в плен, оглушив его ударом кулака по голове). Он кричал, что вышвырнет всех англичан вон, что призовет на помощь американцев, а заодно попросит их разделаться с городскими союзниками Хамида, которые все до одного – безбожники и воры.

Какой-то сириец заявил, что согласен с Саадом. Но тут два чернобородых шейха из Неджда, которым вторил высланный за свои убеждения иракский политический деятель, с неистовством фанатиков принялись доказывать, что все иностранцы – подлые захватчики. Поскольку племенам нефтепромыслы ни к чему („Великий аллах! – вскричал один из шейхов. – Не станем же мы марать свои благородные руки в этой зловонной жиже!“), лучше всего передать заботу о них тем из братьев по крови, кто в большей степени наделен коммерческим духом, – египтянам, уроженцам Ирака или даже сирийцам, издавна славящимся своим умением торговать и наживать деньги.

Все это, как я вам уже говорил, были вполне серьезные предложения. Даже старый Ашик, в чьи древние морщины словно навсегда въелась пыль развалин его города, сказал свое слово. – Все равно, кому будут принадлежать нефтепромыслы, – заявил он, – только бы не жирной гадине Азми. Аравии они не нужны; зато ей нужны деньги, а потому надо продать эти нефтепромыслы тому, кто больше даст, а на полученные средства отстроить разрушенные города, восстановить хозяйство племен, самое же главное – пополнить стада и найти новые пастбища, чтобы в пустыне вновь закипела жизнь (а с ней и торговля!).

Хамид слушал все это, как умирающий слушает споры врачей, священников и равнодушных фарисеев над его бренным телом. Боль и гнев читались на лице моего друга, и не раз мне казалось, что вот-вот у него сорвется крик ярости, потому что я хорошо видел, каких усилий ему стоит все время сохранять перед своим мысленным взором одно видение, одну великую цель, ради которой он всю пустыню поднял на борьбу, – свободу племен. Он понимал, что все окружавшие его люди давно уже забыли эту цель и думают только о выгодах, которые можно извлечь из проклятых нефтепромыслов. Всех их отравила эта близость богатства, обладания им; оно для них сделалось самоцелью.

Но странно, чем дольше я наблюдал глубокий и благородный гнев Хамида, тем больше убеждался, что меня-то все происходящее ничуть не волнует. Для меня тут не было ничего нового, все это казалось мне лишь забавным отголоском того, с чем я соприкоснулся во время пребывания в Англии. Разве эта безобразная сцена не отражала обычного столкновения интересов в государственной политике? Разве не то же самое мне пришлось совсем недавно наблюдать у себя на родине? И разве нельзя без всяких натяжек привести примеры такой же тупости, продажности, невежества из жизни Англии, Аравии, любой страны, где основу власти составляет собственность? (Ты меня слышишь, Тесс?)

Я видел то же, что видел Хамид: что восстание, свобода, пафос целеустремленной борьбы за независимость и самоопределение – все это было забыто вождями, как только дошло до решений, связанных с реальной властью, реальными благами – со всем тем, что составляет материальную основу государства и техники. Клич свободы, некогда всех их вдохновлявший и увлекавший вперед, заглох в этом политическом и собственническом ажиотаже. Я вовсе не собираюсь вторить беспомощным и неглубоким утверждениям оксфордских поэтов о том, что собственность и власть всегда развращают. Живое опровержение этой трусливой формулы – Хамид. Я лишь хочу сказать, что свобода задыхается там, где люди не умеют сохранить в чистоте цель, к которой стремятся. Борьба за обладание богатством ослепляет людей. Она несет гибель миру, предает человечество.

Потому-то Хамид и стоит особняком в этой борьбе, что он неспособен на предательство.

Даже если б я не знал этой истины раньше, она открылась бы мне в зловонной тесноте этого шатра, где каждый, повинуясь корыстному, собственническому инстинкту, старался урвать что-то для себя. И только одного голоса не было слышно – голоса тех, чьими руками была добыта победа, служившая предметом спора: оборванных, нищих арабов пустыни, простых рядовых восстания. Теперь мне стал ясен смысл горьких слов Хамида о том, что он может доверять только беднейшим, ничтожнейшим из людей племен; здесь, в шатре совета, народ присутствовал лишь в его лице, говорил его устами, смотрел его глазами, находил в нем свое истинное и ничем не опороченное воплощение.

Вот почему так велик был гнев Хамида – он думал о своем народе, а я, тоже думая о своем народе, мог только скорбеть, скорбеть и скорбеть душой, видя, как жестокий и грубый мир готовится задушить еще одно благородное человеческое сообщество, еще одно благородное дело.

Наконец Хамиду невмоготу стало слушать эти препирательства и он властно приказал всем замолчать. Никогда я не слыхал от него такого грозного окрика и никогда не слышал такой мертвой тишины, какая за ним последовала. И в этой тишине, не повышая голоса, он стал обличать их со всем накалом гнева, презрения, нетерпения, понемногу накапливавшихся в нем все эти месяцы (и годы!), когда он пытался, преодолевая их собственнические, корыстные интересы, сплотить их в единую силу восстания.

Страшно было слушать его. Ведь те, к кому он обращался, были его старые друзья, его братья, как бы далеко ни уводил их сейчас сумасбродный порыв алчности. Но, как все долготерпеливые люди, когда им изменит выдержка, он уже не владел собой. Он ругал, язвил, клял, угрожал; он не щадил никого, и, хотя искрой, запалившей пожар, послужил спор о нефтепромыслах, его обвинения шли гораздо дальше, касаясь и их многолетней привычки думать только о своих корыстных целях и неспособности к объединению – всего того, с чем ему так долго приходилось мириться.

Да! Его слова разили, как раскаленная сталь, хотя взгляд непроницаемо черных семитских глаз оставался холодным. Но самые горькие упреки посыпались на головы его родного брата и старого лицемера сеида (разговор с ними он мудро приберег на самый конец). Он долго перечислял все их коварные замыслы, интриги и глупости, назвал Саада жадным дураком, у которого на уме только деньги и наряды, а про вероучителя сказал, что он своим подлым поведением осквернил могилу отца Хамида.

Саад и вероучитель оскорбились больше всех, потому что больше всех были уверены в своей правоте, и я не удивился, когда Саад, побледнев как смерть, схватился за богато изукрашенный кинжал, торчавший у него за поясом.

У меня мелькнула мысль, что Саад в порыве бешенства хочет броситься на Хамида, и я вскочил, чтобы помешать ему. Но взгляд, который я перехватил, был устремлен не на Хамида, а на меня.

Сам не знаю, что заставило его обратить на меня свой гнев. Может быть, он все-таки боялся Хамида или боялся тех последствий, которые повлекло бы за собой покушение на старшего брата. А может быть (и это вернее), он давно уже видел во мне источник нежелательного влияния на Хамида – ту силу, которая отвратила сердце эмира от его друзей и родичей. Так или иначе, но я посмотрел на него, он на меня (вероятно, со стороны это даже выглядело немного смешно), и я понял, что мне конец.

Я был вооружен, но это не меняло дела. Я знал, что если он нападет на меня, защищаться я не стану. Я не пролью ни капли крови вольного араба, даже ради спасения собственной жизни. К тому же я слишком устал.

Все это длилось секунды, и только мы двое знали о той ненависти, напряженной до предела, которой ожег меня его взгляд. А потом он рванул из-за пояса оправленный в серебро кинжал и замахнулся на меня, вслух призывая аллаха в свидетели моей смерти.

Этот мелодраматический выкрик спас мне жизнь. Он послужил сигналом тревоги Хамиду, и тот вовремя отбил руку Саада, не дав ей довершить смертоносный взмах. Удар был настолько силен, что Саад вскрикнул от боли. Выходило неладно, и это стало особенно ясно минуту спустя, потому что Саад, опомнясь, разразился неистовыми воплями, именем покойного отца призывая веру и небо в свидетели того, что брат ударил его, вступившись за неверного.

Дело принимало дурной оборот, а Хамид еще подлил масла в огонь, приказав всем разойтись, чем как бы подчеркнул их причастность к происшествию. При этом он снова осыпал их бранью, кричал, что нет правды, кроме как у бога и самых смиренных из его слуг, они же все – воры, убийцы, предатели и слепые, слепые глупцы.

Потом, овладев собой, он умолк и сумрачно смотрел, как один за другим участники совета покидали шатер. На миг мне показалось, что он ждет, не обернется ли кто, чтобы укорить его за чрезмерную крутость, но ни у кого не хватило на это мужества, находчивости или душевной простоты.

Впрочем, нашлось одно исключение.

Бедный Юнис Ибрахим из Камра, отец юного Фахда, у которого Азми вырезал сердце из груди, не ушел вместе с остальными. Он приблизился к Хамиду, поцеловал его рукав, вздохнул и прослезился. У бедного Юниса глаза на мокром месте с тех самых пор, как бахразцы учинили над ним расправу за участие в первом восстании и водили его в цепях по городским улицам. Но плачет он больше от жалости к самому себе, и потому его слезы не трогают и не волнуют.

Сейчас, однако, этими слезами он искупал долгие годы трусости и боязливой оглядки – искупал сторицею, потому что не дал Хамиду почувствовать себя одиноким. Я знал, что старик ненавидит Азми за зверское убийство сына и что эта ненависть во многом изменила его (я заметил это при нашей встрече у Фримена), но я никогда не чувствовал к нему расположения – слишком уж он был груб, неотесан, слишком-много было в нем от дикарского царька. Иное дело его сын Фахд: в том всегда чувствовалось благородство натуры, и я искренне любил его. Он был предан Хамиду и делу восстания – на свою погибель. Но в то же время он оставался преданным сыном: убийцы настигли его, когда он спешил на помощь к старику-отцу.

С тех пор как бедный Юнис начал свое хождение по мукам, круг времени успел замкнуться не только для Фахда, но и для восстания. Двадцать с лишком лет назад, когда Бахраз сломил Юниса и превратил его в жалкого землероба, был переломлен и хребет первого восстания. И сейчас жест Юниса служил как бы символическим знаком победы Хамида, словно победа уже была одержана. Ни разу еще – даже после захвата нефтепромыслов – не было у меня такого полного ощущения победы, как при виде Юниса, склонившегося к рукаву Хамида.

Да, я знаю, мы победили, и потому сейчас только начинаются настоящие трудности – не для меня одного, но для всех нас. Дело серьезное.

А теперь я снова должен сделать перерыв, потому что становится уже темно. Да и пора мне в путь. Мы с Хамидом поедем сейчас в лагерь Зейна. Это не так уж далеко; но у меня такое чувство, будто передо мной лежит бесконечная пустыня ада, – вероятно, потому, что я знаю: настал час оказать последнюю услугу восстанию.

Perdo! [29]29
  Теряю! (лат.)


[Закрыть]
Perdo! Perdo!

Сейчас, когда я снова пишу, все это уже позади, а впереди через несколько часов – нефтепромыслы, пока едва различимые в предрассветном тумане. Мои спутники спят, пользуясь недолгим привалом, а я – что для меня сон? Мне теперь особенно ненавистны эти черные пустые часы, когда бездействуют и разум и чувства. Я все больше и больше дорожу каждым мигом работы сознания.

Насколько я помню, мне пришлось прервать беседу с вами (этот марафонский бег мыслей) перед шатром Хамида. Лучше бы мне не входить тогда вовсе в этот шатер. Лучше бы мне не ездить с Хамидом в лагерь его городского союзника. Там я потерял все.

Правда, кое-что я там и нашел – Фримена, например. (Его захватили воины Зейна, но сейчас он здесь, со мной.) Кстати, поговорим о твоем письме, Тесс, которое привез этот мерзавец и которое попало ко мне в руки раньше, чем он сам.

Какими махровыми дураками мы с тобой были, Тесс, и как поздно вздумали исправлять свои ошибки! Выйдет ли из этого что-нибудь? Боюсь загадывать; но твое письмо я сейчас вклею сюда, в эту записную книжку, чтобы оно не затерялось и было у меня перед глазами. Я его прилеплю смолою мирры, которой мы тут разжигаем костры. (Чтобы ты не вообразила, будто перенесенное потрясение настроило меня на романтический лад, спешу добавить, что арабы употребляют мирру как средство против рези в желудке.)

Я нарочно подчеркнул те места в твоем письме, которые делают его таким важным для меня, – чтобы ты их сразу увидела.

Как и тебя, меня глубоко обидело, что, по мнению твоего отца, тебя заставила вернуться домой какая-то беда, неудача, болезнь, или одиночество, или чувство растерянности. Но ты права, девочка, – он и не мог подумать иначе. Он, по твоим описаниям, болен и одинок, не потому даже, что живет один и в тяжелых условиях, а потому, что внутри у него все пусто и мертво; к тому же его измучила тоска по тебе – я уверен, что твой отъезд из дому нанес ему рану, которая до сих пор не зажила. Так можно ли его обвинять? А что братья не хотят с тобой разговаривать, – не огорчайся этим. Поскольку оба женаты, то рано или поздно непременно прибегут к тебе жаловаться на своих жен. Это слабое утешение и довольно плоская шутка, Тесс, но я только потому позволяю себе шутить так, что ты, я убежден, уже сумела победить их недовольство и предубеждение и враждебное отношение к тебе. А уж если твоя готовность к самопожертвованию не заставит их сменить гнев на милость, может быть (и даже наверное), это сделает твоя политическая работа! Класс есть класс – я теперь проникся этим убеждением так же твердо, как и ты, только для меня все тут сложнее и трагичнее. И еще скажу тебе в ободрение, Тесс: я знаю, ты сейчас относишься к братьям так же неприязненно, как и они к тебе, (иначе быть не может после такой нелюбезной встречи), но когда вы наконец поймете друг друга и помиритесь, поворот будет настолько крутой, что вы потом просто не сможете обходиться друг без друга, такая у вас пойдет любовь и дружба. Твои родные – простые, грубоватые люди, и с ними действительно можно жить, как говорится, душа в душу; мне с моими родными это никогда не удавалось (или, вернее, им со мной, потому что носителем смуты всегда был именно я).

Но мы не о том говорим, что сейчас важно для нас обоих.

Что-то словно ожило во мне, девочка, когда я, читая твое письмо, дошел до этих взволнованных строк: „Если бы ты теперь был в Англии, Нед, я бы попросила тебя приехать сюда, ко мне. Если б я могла добраться до тебя в твоей пустыне, я бы сказала: вернись домой, Нед. Вернешься?“

Ах, Тесс! Никогда я тебя не любил так, как в ту минуту. Перечти сама это место, чтобы представить всю силу вложенного в него чувства, и вспомни, что я ведь это читал тогда, когда думал, что все в жизни для меня потеряно. (Не пожимай плечами. Я потерял все, раз я потерял Хамида, а это именно так; недаром он бросился в объятия своего городского союзника.)

Но не стоит об этом. Прочти свое письмо, как я его сейчас читаю. То, что меня особенно поразило, я подчеркнул ногтем, твердым от песков пустыни.

„Уже в ту минуту, когда я с тобой рассталась, Нед, я поняла, что совершила ошибку. Да, поняла, но не хотела себе в этом признаться, пока не почувствовала, что задыхаюсь здесь без тебя, без твоей духовной поддержки. А затем мне понемногу стало ясно, что я причинила зло не только себе, я причинила его и тебе тоже. Пусть ты хотел ехать со мною только ради меня самой, пусть, отказавшись от всех своих надежд, не смог проникнуться моими надеждами, моими убеждениями, всем тем, во что я верила, – не все ли равно? Я не должна была из-за этого отступиться от тебя, Нед. Надо было увезти тебя сюда, потому что теперь я знаю: мне совсем нетрудно было бы склонить тебя на свою сторону. Совсем нетрудно! Между нами нет неодолимых преград. Класс? Ничуть не бывало. Класс для меня – истина, политическая реальность; но, бог мой, в этой реальности хватит места для каждого, кто соприкоснулся с человеческим страданием и понял, как ты, где истоки зла, хоть ты и отказываешься осознать это.

Но я отступилась от тебя, Нед. И я тебя потеряла. А это для меня все равно, что потерять часть самой себя, и не малую часть. Вот как я себя обездолила.

О, во всем остальном я осталась такой же, как была, и мои убеждения только крепнут и закаляются в той борьбе, которую мне приходится вести за них здесь, где жизнь особенно тяжела и борьба особенно жестока. Каждый день мне кажется, что я умру от страданий, от гнева, от напряжения схватки. Я чувствую себя больной и разбитой. И все-таки я поступила правильно, вернувшись сюда. Неправильно было лишь то, что я отступилась от тебя, поддалась трусливым опасениям и отвергла твою душу, которую ты предназначал мне в дар. Почему я сразу не поняла своей ошибки!

Вероятно, это было просто бегство; меня охватил страх, что я никогда не смогу оторваться от той жизни, которой ты живешь, и вернуться к своей, прежней. Теперь, когда я уже здесь, этот страх исчез, но тебя я потеряла, и я горько оплакиваю свою утрату.

Неужели эта утрата навсегда, Нед? Может быть, ты еще вернешься? Смею ли я звать тебя или манить чем-нибудь? Или же лучше просто сказать: то, чем мы с тобой связаны, несокрушимо в своей чистоте и не боится ни страхов, ни несогласий, ни самых тяжких невзгод, которые жизнь здесь может на нас обрушить. Верь мне, Нед, вместе мы всегда будем крепки надеждой – даже здесь, в этом мрачном углу.

Представь себе, отсюда, из этого угла, я, кажется, впервые увидела весь мир и почувствовала, что живу одной с ним жизнью. Только теперь я начинаю понимать мир, и это окрыляет меня надеждой, без которой я бы погибла. Больше того: передо мной вдруг открылась сущность той великой правды, которую ты-всегда стремился найти, – правды простого, окончательного, человеческого выбора; к этому привело меня мое новое понимание мира, и теперь я знаю; если мы не сделаем правильный выбор, помня о человеке, нас всех ждет война и смерть.

Ты научил меня ясно видеть цель, к которой стремишься. Как я благодарна тебе за это и как хотела бы, чтобы ты был здесь и видел, что цель у нас с тобой одна, только я в своем стремлении к ней иду еще дальше, потому что соприкасаюсь здесь с той действительностью, в которой складывается душа человеческая. Я, не щадя сил, тружусь во имя своего дела и хочу верить, что оправдаю сделанный выбор. Но мне нужен ты, без тебя моя жизнь не может быть полной. Ведь ты вернешься, Нед? Ты вернешься?“

Вернусь ли я, Тесс?

Вопрос трудный, девочка, и, чтобы на него ответить, я сперва должен распутать сложный узел, в который свилось все то, чем я жил и что теперь должно привести меня к окончательному выбору и решению. Не от наших с тобой чувств зависит мой ответ, а от того, что я решу здесь, в пустыне. Ведь я уже говорил: мое служение делу свободы племен пришло к концу.

Мне это стало ясно тогда, когда мы с Хамидом отправились в лагерь Зейна, а может быть, еще раньше – когда Хамид вызвал моих мальчишек, Минку и Нури, чтобы они отвезли нас туда.

Мальчишек! При первой же встрече после моего возвращения в Аравию я заметил в них перемену, но она мне показалась естественной: кончилось детство, наступает юность. И я был уверен, что, вырастая, они не утратят своей непосредственности, своей нежной чистоты молодых зверьков, а их детская привязанность перерастет в крепкую мужскую дружбу, как это обычно бывает в пустыне.

Но сейчас, увидев их снова после этих двух или трех месяцев, которые я провел вдали от них, я был поражен тем превращением, которое с ними произошло. О, они по-прежнему неразлучны. Волей-неволей, потому что Смит научил их управлять броневиком, который Хамид теперь считает самым надежным средством передвижения в пустыне, и они оба теперь прикованы к этой проклятой машине не меньше самого Смита.

И машина покорила их. Это не значит, что они просто полюбили чудовище, которое гоняют по пескам. Нет, тут нечто более глубокое: постоянное соприкосновение и возня с машиной сделали их другими, новыми существами. Ничего мягкого, нежного не сохранилось в лицах, черты стали резкими, взгляд колючим. Из них двоих Минка был более мужественного склада от природы; но и он должен был навсегда остаться озорным бесенком. А теперь он огрубел, раздался в плечах и стал похож на какого-то полу взрослого шофера грузовика, со взглядом и повадкой шотландского механика и с электромотором вместо души.

Это – его будущее; и он потянет за собой маленького Нури, в котором уже проснулся жадный интерес к жизни. Прежде невинное воображение Нури не шло дальше того, что было родным сентиментальной и поэтической душе погонщика стад; но сейчас, распаленное идиотской поездкой в Англию (за это одно я охотно убил бы Фримена), оно стремится охватить весь цивилизованный мир и таким образом познать его. Он навсегда лишился покоя и рано или поздно покинет свою пустыню. И хоть он постоянно будет тосковать по ее просторам и любить их, как прежде, проснувшаяся любознательность увлечет его в мир труда и размышлений, потому что он вдруг почувствовал, что этот мир доступен ему не меньше, чем другим. Исчезнет его детское простодушие, уступив место юношеской пылкости воображения, а потом – рассудительности зрелого мужчины, и в конце концов он превратится в самого заурядного араба, каких тысячи.

И эти две души для меня потеряны. Их прелесть детей природы сожрала машина.

Когда я это понял, Тесс, мне стало горько до слез, и я невольно подумал, что их судьба – прообраз будущего пустыни. Даже судьбу Хамида я мог бы предугадать в ту минуту. Но об этом дальше.

Как бы там ни было, мы все вчетвером отправились в лагерь Зейна, расположенный в десяти или пятнадцати милях. Это было мое первое знакомство с армией города и деревни, и, должен сказать, то, что я встретил, потрясло меня. Я ожидал увидеть либо необузданную орду изголодавшихся крестьян, либо (зная организаторские способности Зейна) улучшенный вариант старой бахразской армии – с той же бессмысленной муштрой, но более дисциплинированную и грозную. Обе эти противоречивые догадки были вполне обоснованы.

Но ни одна – увы! – не подтвердилась.

Видно, Зейн, в душе оставаясь все тем же бахразским вагоновожатым, сумел набраться всех нужных ему качеств военного, партизана и даже жителя пустыни. Его многолюдную армию, ничего общего не имеющую с партизанскими отрядами, я так и не увидел: она стояла уже на подступах к нефтепромыслам. Но я побывал в штабе этой армии, и каких-каких только там не было полезных вещей в самом неожиданном сочетании – от трофейных бочек соленой рыбы до походной рации, с помощью которой Зейн оглашал пустыню воем пропаганды, адресованной засевшим на нефтепромыслах легионерам Азми. Слава богу, что осуществление моего замысла навсегда избавит меня от необходимости слушать этот вой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю