Текст книги "Герои пустынных горизонтов"
Автор книги: Джеймс Олдридж
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 34 страниц)
– Друг мой, – сказал Ашик, ласково ударив Гордона по коленке. – Ты неразумный человек.
– Значит, его догма, по-твоему, разумна? – спросил Гордон.
– Нет, нет. Не в том дело, – возразил Ашик. – Но если бы ты был разумным человеком, ты спросил бы Зейна: «Что ты предлагаешь? Чего ждешь от нас и что можешь нам дать?» У него свое восстание, у тебя – свое. Заключи с ним сделку. Если ты достаточно сметлив, то сумеешь заключить ее с выгодой для себя, независимо от существа дела. Кхе, кхе! Зейн лучший купец, чем ты, когда дело касается революции.
– Я не барышник, – сказал Гордон.
– Но-но-но! – сказал Ашик. – Не будь таким добродетельным. Ты можешь сделать дело с Зейном, вот и делай.
– Ведь мы не горшки на баранов меняем, – настаивал Гордон. – Речь идет о принципе.
Ашик по-стариковски вздохнул. – Мне непонятны твои разговоры о принципах. – С минуту он сидел неподвижно, потом снова зашевелился-и ткнул дрожащим пальцем в сторону все время безмолвствовавшего. Смита. – Пусть Смит-паша скажет тебе, как нужно поступить.
Гордон не смотрел на Смита, а Зейн молчал, словно дожидаясь, когда наконец старый Ашик прекратит эту глупую игру. Но Ашик настаивал, и Смиту пришлось, преодолевая замешательство, высказать свое мнение.
– Я знаю, какова цель восстания племен, – сказал Смит, сжимая своими внушительными коленями радиоприемник, – а про Бахраз не знаю ничего. – Он почувствовал, что сбился. – Я против революции, – сказал он еще и замолчал.
Ашик так и вскинулся. – Великий аллах! Да ведь ты же участвуешь в революционном восстании!
– Восстание племен – это совсем другое.
Ашик безнадежно пожал плечами.
Зейн снова повернулся к Гордону. – Возьми меня с собой, Гордон. Я должен увидеться с Хамидом. Восстание племен началось слишком рано…
– Да, да, возьми его, – нетерпеливо сказал Ашик. – Ему трудно будет добраться до Хамида одному, без проводника, без какой-нибудь охраны. Посмотри на него. Ведь всякий сразу признает в нем бахразца. – Все свои доводы Ашик уже выложил, и теперь игра потеряла для него интерес.
Но Гордон не сдавался. – Послушай…
– Возьми его! – сердито крикнул Ашик и стукнул кулаком по креслу.
– Уж не опасаешься ли ты моего влияния на Хамида? – вкрадчиво спросил Зейн.
– Бог мой! – вскричал Гордон. – А если я не возьму тебя…
– Ашик меня повесит, – с притворным отчаянием простонал Зейн и простер к Гордону свои руки в оковах.
Ашик пришел в восторг. – Непременно повешу, – радостно подтвердил он Гордону. – Так что ты просто должен взять его с собой, чтобы спасти. Решено, он едет.
Гордон вспыхнул. Но минуту спустя он потянулся вперед и тяжело опустил руку на тугое плечо бахразца. – Черт возьми, ты слишком хорошо меня знаешь. В этом вся моя беда. Ну ладно, возьму тебя с собой, и мы там поспорим.
– Когда мы попадем к Хамиду? – как ни в чем не бывало спросил бахразец, торопливо соображая.
– Одному богу известно. Ты умеешь ездить на верблюде?
– Нет.
– Тем хуже для тебя, – сказал Гордон.
– Ах, будь я помоложе, и я бы поехал с вами, – вздохнул Ашик. – А теперь мне остается только сидеть здесь и ждать у моря погоды.
– Все для восстания, – усмехнулся Гордон, когда Зейна увели, чтобы снять с него оковы. Гордону было ясно, что больше он ничего из старика не выжмет, а потому он распрощался с ним, выразив ему свое расположение и благодарность, хотя благодарить было не за что, если не считать полученного в спутники Зейна.
Зейн был приятным спутником, пока длилась иллюзия: пока Гордон мог держаться рамок сюжета о двойниках, о переплетении судеб, о Зейне как его втором «я», только с другим цветом кожи. В промежутках между политическими спорами и в те минуты, когда все внимание Зейна не было поглощено тем, как бы не свалиться с верблюда, Гордон узнавал историю своего второго «я». Оказалось, что это в значительной мере история беспризорника, а испытать хотя бы в другом воплощении судьбу беспризорника было и любопытно и увлекательно.
Зейн ничего не знал ни о своих родителях, ни о месте и времени своего рождения. Он начал жизнь одиноким полуголым мальчуганом на улицах города Бахраза – другим он себя не помнил. Гордон даже позавидовал ему: может быть, это и лучше – совсем не иметь никакого прошлого. Вот так войти в жизнь, ничем не связанным, ничем не отягощенным, быть обязанным своим существованием только собственной воле, инстинкту, цепкости. В этом было что-то героическое, и, слушая рассказ Зейна, Гордон понимал, почему его всегда так влек к себе другой беспризорный мальчишка – Минка.
Однако свободная, не знающая никаких внешних и внутренних стеснений жизнь Зейна окончилась, когда ему было лет десять или одиннадцать. В эту пору его взял к себе в качестве слуги и поводыря полуслепой дервиш. Этому дервишу пришлось по необходимости выучить своего полураба-полупитомца читать и писать, так как со временем он вовсе лишился зрения, и глаза и руки мальчика должны были заменить ему его собственные.
– Представляешь ли ты, Гордон, что значит смотреть на мир и рассказывать о нем слепому? – говорил Зейн в тишине ночи, одной из тех ночей в пустыне, когда сердца сами собой раскрываются и хочется говорить о сокровенном. – Это была великая школа для меня, потому что так я и сам научился видеть и понимать мир. Видеть и понимать!
Умение видеть и понимать мир пришло к нему с грамотностью и развившейся наблюдательностью, и этого уже никто не мог у него отнять, даже когда старый дервиш умер и он снова стал беспризорником, как и раньше, с той только разницей, что теперь он был грамотным беспризорником.
– А к чему беспризорнику грамотность? – спросил Гордон, видевший в образовании только зло.
Ни к чему, согласился Зейн. Спустя некоторое время ему удалось устроиться вагоновожатым бахразского трамвая, но вагоновожатый из него вышел плохой, так как при всей своей мальчишеской сметке он так и не сумел достигнуть совершенства в управлении тормозами и ручками, от которых зависело, чтобы трамвай шел прямо и не сходил с рельсов. Однако кое-что он на этой работе приобрел – живую, отзывчивую душу; он стал другим человеком, и этого у него тоже никто теперь не отнимет.
– Ты приобрел душу трамвайщика, и это определило всю твою дальнейшую жизнь, – издевался Гордон. – Ну да, конечно! Вот откуда идет твоя догма. Железные рельсы, точный маршрут…
Но Зейн возразил на это, что его первое знакомство с «догмой» совершилось позднее, когда он уже не водил трамвай. Снова оказавшись в положении беспризорника, но теперь уже не только грамотного, а одержимого духовной жаждой, он сделался типографским учеником – продал душу дьяволу, по выражению Гордона, пожалуй справедливому. Его хозяином, приучавшим его к типографскому делу, а позднее и к политике, был сирийский революционер, который издавал нелегальную газету в Бахразе и затем контрабандой, вшитую под шкуру верблюдов, доставлял ее во французскую Сирию. Сирийские революционеры славились среди арабских народов как самые образованные, самые энергичные и самые опытные заговорщики. Хозяин Зейна был коноводом во всех заговорах – антирелигиозных, анархистских, террористских – и во всех выступлениях против иностранного господства, от маронитского сепаратизма [10]10
Марониты – члены особой христианской секты, проживающие в Сирии и Ливане. – Прим. ред.
[Закрыть]до покушения на убийство Анри Понсо, наиболее либерального и потому наиболее опасного из французских верховных комиссаров в Сирии.
– Я жил впроголодь, но жил, – сказал Зейн, – потому что пищу мне заменяли мысль, чувство, стремление к цели.
Восемь лет длилось это ученичество, пока не нарушилось естественное положение вещей и ученик не стал разбираться в существе революционной работы лучше учителя. После одного особенно бурного спора на революционно-философскую тему они окончательно разошлись.
– Я сделался марксистом, – сказал Зейн, – а он остался анархистом-террористом интеллигентского толка, для которого важнее всего теория как таковая, акт насилия сам по себе, – вроде тебя, Гордон. И вся его деятельность была отвлеченной, потому что он презирал людей, за освобождение которых боролся, и меня он тоже презирал за мою кровную связь с этими людьми. Смерть была его самым убедительным доводом, он и меня грозился убить, когда мы поспорили, и я от него ушел. А умер он очень нелепо – в Бейрутской тюрьме. Он вернулся в Сирию, вообразив, что едет в свободную, независимую страну, где уже не распоряжаются французы, и сразу же угодил в объятия тайной полиции, дожидавшейся его двадцать лет. Полиция оставалась полицией – и при французах и без французов – и сумела позаботиться о том, чтобы он уже не вышел из тюрьмы живым. Он умер одиноким и забытым, потому что, кроме меня, у него не было близких, которые могли бы оплакать его смерть.
– Глупец не заслуживает, чтобы его оплакивали, – возразил Гордон.
– Этого заслуживает каждый мужественный человек, который вплотную приблизился к истине, но остался к ней слеп и заплатил жизнью за то, что упорствовал в своей слепоте. Я оплакиваю его до сих пор и каждый день благодарю судьбу за то, что она свела меня сперва со старым дервишем, а потом с этим человеком.
– И за меня ты тоже должен благодарить судьбу, – сказал Гордон; – ведь если б не я, болтаться бы тебе на виселице.
– У тебя с ним много общего! – Зейн обернулся к Гордону, и глаза их встретились, словно какая-то сила, управляющая вселенной, вдруг дернула обоих за одну и ту же веревочку. Потом Зейн медленно, с грустью покачал головой. – Берегись, брат мой. Может быть, и тебя ждет такая же нелепая смерть.
– Зато ты, брат мой, будешь жить вечно, сохраняя верность своей догме!
Зейн пожал плечами; он жил легко, и мысль о смерти не была ему тягостна. Для этих двух людей, презиравших смерть, говорить о ней было не так уж интересно. Разговор иссяк. К тому же Гордона постепенно перестала занимать идея двойника. Образ Зейна – беспризорного мальчишки, овладевшего грамотой, – был для него неотразимо привлекателен, ему приятно было узнавать в нем свои черты; особенно эта жадность юного разума была такой ощутимой и понятной, как будто рассказ шел о его, Гордона, мальчишеских годах. Но в новообращенном революционере, как и в этом законченном догматике, в этом арабском Спартаке, который сейчас находился рядом с ним, ничего увлекательного не было; он не вызывал никаких эмоций, как не вызывает их родной брат своей давней и привычной близостью.
В конце концов Гордон, наскучив обществом Зейна, поручил его заботам бедуина, который должен был доставить Хамиду письмо Гордона; и маленький бахразец повернул своего верблюда, на котором сидел по-прежнему прямо, терпеливо снося усталость и боль в пояснице.
Единственное, что еще занимало Гордона, это мысль о том, как Хамид отнесется к чуждой ему философии Зейна, к его предложениям о союзе с горожанами, к его одежде рабочего. Ради этой стычки между догмой и верой Гордон и согласился доставить Зейна к Хамиду – так, во всяком случае, ему казалось. Они расстались без сожаления, потому что обоих уже тяготило их удивительное сходство. Иные судьбы ждали их впереди.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Фримен, тот самый англичанин, который искал дорогу к Талибу и которого теперь выслеживал поэт Ва-ул, был старым знакомым Гордона. Об этом и шла у него беседа с его спутником Мустафой Фавзи, бахразским сборщиком налогов, когда они мирно отдыхали в ночной тишине Джаммарской пустыни у старой, заброшенной печи для обжига кирпича.
– Гордон не из тех людей, которых принято называть выдержанными, приятными или симпатичными, – рассказывал Фримен. – Мне особенно запомнился его причудливый юмор. Этот юмор проявлялся какими-то бурными вспышками, я его никогда не понимал.
Мустафа с важным видом сочувственно кивал головой, в беспросветные глубины его существа уж, конечно, никакой причудливый юмор не мог бы проникнуть. – Я учился в Ираке в английской школе, – сказал он, – а позднее у меня было много сослуживцев англичан, но для меня всегда загадка, что и почему кажется англичанам смешным. Любопытно, мистер Фримен, что и вы тоже отмечаете своеобразие английского юмора.
В ответ на это Фримен засмеялся, чем лишний раз убедил Мустафу в легкомыслии англичан, ибо Мустафа, как всегда, говорил совершенно серьезно. Впрочем, и смех Фримена был тоже серьезный смех, как ни звонко прозвучал он в хрустальной тишине ночи, почти зримо расколов ее сверкающую тьму. Такова была противоречивая натура самого Фримена; он часто улыбался, но лишен был чувства юмора и смехом пользовался лишь для усиления эффекта сказанного, как пользуются, скажем, выражением «до смешного» в таких сочетаниях, как «до смешного похоже», «до смешного точно». Фримен мог бы даже сказать «до смешного подло»; подобное суждение отлично вязалось бы с его нарочитой благожелательностью, холеной физиономией и обходительными манерами.
– Пожалуй, причудливостью отличался не только юмор Гордона, – неторопливо продолжал он вспоминать. – У него во всем вдруг проявлялись неожиданные фантазии – от способа чистить яблоко до разговоров о политике, которых он не выносил. Он кидался из одной крайности в другую. В нем отсутствовали здоровые основы, а без этого у человека не может быть твердых принципов…
– Насколько мне известно, он вообще на редкость беспринципен для англичанина! – веско заметил Мустафа, впрочем, как всегда, безупречно вежливо и без всякой язвительности. Эта неизменная вежливость, лишенная всяких оттенков печали или гнева, видимо не без натуги давалась Мустафе.
– Нет, почему, какие-то принципы у него наверно есть, – возразил Фримен почти весело. – Иначе и быть не может при том воспитании и образовании, которое он получил. Все дело в том, чтобы суметь разгадать их, привести его безумные идеи в связь с какими-то общепонятными истинами. Впрочем, мне это никогда не удавалось, должен честно признаться! – и Фримен глубоко вздохнул, словно подобное признание очистило его душу и в то же время стыдливо приоткрыло ее. – Конечно, все это было очень давно, – сказал он. – Мы оба тогда еще учились.
– А он был умен? – спросил Мустафа и добавил: – Здесь он действует с умом.
– О да, он был очень умен. Может быть, даже слишком. Во-первых, блестяще знал Аравию – ее историю, филологию, археологию; казалось, профессора уже ничего не могут дать ему. А вот с языком у него дело шло хуже. Мы с ним вместе изучали арабский, тогда-то мы и познакомились. Это было в Лондонской школе востоковедения, куда он приехал прямо из Кембриджа. Правда, нужно сказать, что дух языка он уловил поразительно быстро. Всеми идиоматическими особенностями он овладел гораздо раньше других студентов. Но на том дело и кончилось. Овладев тонкостями, он потерял интерес к языку и перестал им заниматься. А тут началась война. Как бы там ни было, думаю, что я и сейчас говорю по-арабски лучше его.
– Вы превосходно говорите, мистер Фримен, настоящим, классическим арабским языком. Я не встречал еще англичанина, который бы так хорошо объяснялся по-арабски, а я знавал многих выдающихся английских арабистов.
Приятно было слушать эти слова сквозь плотную ткань (Фримен лежал внутри палатки, а Мустафа – снаружи), потому что Мустафа говорил правду, а Фримен не прочь был лишний раз выслушать похвалу своим талантам, пусть даже от мелкого чиновника, каким был Мустафа, хоть он носил громкое наименование инспектора специального отдела. Впрочем, в данной ситуации он был для Фримена чем-то вроде консультанта, и потому его похвала имела вес. Фримен вытянул длинные худые ноги в пижамных брюках и ощупал свое лицо ласкающими пальцами художника. И снова перед ним встал Гордон – такой, каким он был в молодости, – слишком резкий, чтобы привлекать симпатию, слишком хитроумный и замкнутый, чтобы внушать доверие, слишком полный неожиданностей, чтобы можно было предвидеть его поступки, слишком насыщенный электричеством, чтобы можно было без опаски к нему приблизиться.
– Странно, что мы с ним ни разу не встретились, – продолжал Фримен, думая вслух. – Ведь мы оба столько лет кочуем по Аравии. Надеюсь, теперь уж нам не избежать встречи. Если все пойдет хорошо, мне, я думаю, удастся вытащить его из этой заварухи, в которую он тут попал. Я на это очень рассчитываю.
– Счастье его, если так случится, – сказал Мустафа. – Здесь, на севере, у окраин пустыни, он подвергается гораздо большей опасности. Найдутся охотники выследить его и убить ради объявленной правительством награды…
– Награда обещана тому, кто его захватит, а не тому, кто его убьет.
– Многие считают, что живым его захватить невозможно, мистер Фримен. Да и среди кочевников есть немало людей, которые охотно убили бы его при первом удобном случае.
– Бедняга, – прочувствованно сказал Фримен. – Он, видимо, настолько запутался, что ему ничего не остается, как с отчаяния запутываться еще больше. Ну ничего, я все-таки попробую вызволить его добром. Наше правительство готово все ему простить и ни о чем не вспоминать, если только он уедет из Аравии. По крайней мере это я вправе ему обещать и думаю, что с вашей помощью мне удастся его отсюда вытащить.
– Это будет нелегко. У него много врагов. В окраинных районах есть арабы, которые считают себя его кровными врагами…
– Что такое, боже правый? Кровная вражда?
– Да, мистер Фримен. – Размеренная английская речь Мустафы, его старательное и отчетливое произношение лишали то, что он говорил, всякой эмоциональной окраски. – Я сам имею основания считать его кровным врагом, – сказал он все тем же бесцветным тоном.
– Вы?
– Да. Всего лишь несколько месяцев назад Гордон со своими кочевниками совершил набег на одно из наших селений у иракской границы и убил моего брата и моего племянника.
– Сам Гордон убил их?
– Можно считать, что сам, мистер Фримен. Они были убиты во время набега, а набег совершили его люди и под его началом. По нашим понятиям, как вам известно, это считается достаточным основанием для кровной мести.
– Да, это мне хорошо известно. Фу, дьявольщина! – Фримен был так изумлен, что не хотел позволить себе до конца поверить в то, что услышал, тем более, что кругом безмятежно дышала ночь, тем более, что это было сказано голосом Мустафы, которого он знал как тихого и скромного человека. – Ну ладно, Мустафа, – сказал он, пытаясь превратить все в шутку, – надеюсь, когда мы встретимся с Гордоном, вы не вздумаете сводить с ним счеты.
– Я не испытываю приязни к мистеру Гордону, – по-прежнему невозмутимо сказал Мустафа, – и не желал бы встречаться с ним…
Из вежливости Мустафа ограничился этой недомолвкой, как будто он и сам не знал, как поступит, если встретится с Гордоном. Но Фримен думал о том, что дело приобретает неожиданный и нелепый оборот – очередная сумасшедшая гримаса сумасшедшей арабской действительности. А впрочем, ничего необычного тут нет: ведь то, что в пустыне происходит каждый день, англичанину всегда кажется безумием; так к этому и надо подходить, хотя лично он, Фримен, никогда не поймет тех диких страстей, которыми полна жизнь пустыни. Как англичанин, он никому не желает вреда, меньше всего арабам и еще меньше – англичанам.
– Забудем про Гордона, – умиротворяюще сказал он Мустафе. – Сейчас нас интересует Талиб.
– У Талиба тоже руки в крови.
– Да, да, конечно. Но все-таки я думаю, что кое-какая материальная помощь, своевременно оказанная ему и его несчастному народу, даст нам возможность удержать Талиба от участия в кознях Хамида. Надеюсь, мы сумеем сговориться с неукротимым Талибом так же, как сговорились с бедным Юнисом из Камра. А если так, мы убережем окраинные районы от беды. Убежден, что нам это удастся. Досадно лишь, что его никак не поймаешь, этого Талиба.
– Только не надо действовать опрометчиво, – поспешил предостеречь Мустафа, услышав, что Фримен завозился в своем спальном мешке, как будто собираясь тотчас же вскочить и пуститься в погоню за Талибом. – За нами следят. Люди эмира Хамида знают, что мы ищем Талиба. Чрезмерная поспешность может быть опасна.
– Да, пожалуй, вы правы, – смирившись, сказал Фримен и снова улегся поудобнее. – В конце концов, это их восстание – довольно неосновательная затея, и едва ли оно пойдет дальше. Все это было просто в глубине пустыни, где передвижение войск затруднено, но здесь, на окраине, повстанцы свернут себе шею. Едва ли Хамид может выстоять против тех сил, с которыми его готовится встретить Азми-паша, и в стратегических его способностях я тоже не уверен. Вы лично когда-нибудь встречались с Хамидом, Мустафа?
– Да, сэр. Я прожил около года в его столице в пустыне.
– Я спрашиваю, встречались ли вы с ним лично.
– Я был незначительным бахразским чиновником, а Хамид – правитель, очень гордый и очень благородный, но, надо сказать, и очень жестокий; чтобы наказать вора, например, он, не задумываясь, приказывал отрубить ему правую руку на базарной площади. Он даже сам иногда делал это.
– Если не ошибаюсь, так бедуины понимают правосудие.
– Возможно. Но, во всяком случае, это варварство, и притом никому не нужное. Заботами бахразского правительства там теперь есть суды и судьи. Блюсти закон – их дело. Но не раз случалось, что Хамид являлся и силой освобождал из тюрьмы своих людей, которые отбывали наказание за какой-нибудь проступок. И мы ничего не могли с ним сделать. Очень решительный молодой человек; в нем много силы, много выдержки и много жестокости.
– Как жаль, что я только теперь попал в эту пустыню, – вздохнул Фримен. – Здесь всегда было гораздо интереснее, чем в Ираке или Трансиордании. Но я сумею наверстать упущенное. Постараюсь как можно скорей добраться до Хамида, может быть даже с помощью Гордона.
– Вы должны помнить об одном обстоятельстве, мистер Фримен, – мягко заметил ему Мустафа. – Человека, который говорит по-английски и внешне похож на англичанина, в пустыне могут легко принять за Гордона. Будьте осторожны, как бы на вас не напали его враги.
– Это придает положению особую пикантность, – сказал Фримен и от души засмеялся.
Значит, английская речь служит отличительным признаком Гордона – очень некстати, потому что Фримен взял себе за правило не переходить на арабский язык в тех случаях, когда ему удобнее говорить по-английски. Как отметил Мустафа, он безукоризненно владел арабским, но это все-таки не был его родной язык, и с теми арабами, которые знали английский достаточно хорошо, вроде этого тупицы Мустафы, он предпочитал говорить по-английски. Разумеется, он интересовался арабским языком как специалист и охотно пользовался своими познаниями в нем, но именно потому, что это была для него уже преодоленная трудность, он не любил без надобности утруждать себя произнесением непривычных звуков. Что же касается его внешнего вида, то, конечно, он похож на англичанина, и было бы нелепо, если бы он пытался скрыть это. Он ходил, правда, в арабском бурнусе, но носил его всегда распахнутым, и под ним всякий мог увидеть его короткие английские штаны цвета хаки, такую же рубашку, чулки до колен и желтые туфли. Все в нем безошибочно изобличало англичанина, и он это отлично знал.
– Что ж, риск – благородное дело, – сказал он Мустафе и мысленно добавил в виде скромной шутки: «Если Гордон рискует быть англичанином, так, черт возьми, могу рискнуть и я».
Но в отличие от Гордона англичанин Фримен не имел при себе никакого оружия. Это было у него правилом.
– Гордон рвется к аэродрому, а Хамид – к нефтяным промыслам, – сказал генерал Мартин Азми-паше. – Поставьте у них на пути одну или две лучшие бригады вашего Легиона – и вы захватите обоих. Другого способа нет, Азми.
Азми-паша был приземист, тучен и весьма почтителен; но, услышав это, он запротестовал так энергично, как только позволяло его астматическое дыхание. – Ошибаетесь, генерал! – сказал он. – Кочевникам не нужны ни промыслы, ни аэродромы. Продовольствие – вот что им нужно. И за этим они придут сюда, в Приречье.
Толстый палец Азми ткнулся в карту, указывая на плодородные земли Приречья, лежавшие у окраин Джаммарской пустыни, точнее – на то место, где помещался его штаб, или еще точнее – где был накрыт для него обеденный стол.
– Нет, нет! – возразил генерал и раздраженно чиркнул холеным большим пальцем по карте, окрашенной в бледные коричневатые тона. – Племена борются не за продовольствие. – Он с некоторым презрением посмотрел на колышущийся живот Азми, как будто туда, одержимый навязчивой идеей, переместился мозг паши. – Они борются за пустыню. Неужели вы этого не понимаете, милейший?
В намерения генерала не входило раздражаться против Азми, он даже подумал, досадуя на себя, что говорит с ним чересчур резко; но в конце концов Азми – военный, и недопустимо, чтобы соображения личного порядка так откровенно влияли на его стратегию. Сидит тут, посреди плодородной равнины Приречья, и смотрит в пустоту Джаммарской пустыни округлившимися от страха глазами, точно боится, что вот-вот оттуда выскочит Хамид со своими кочевниками и ударит на Бахраз. Просто нелепость, и притом пагубная с военной точки зрения. Так отчего же он упорствует?
Генерал догадывался – отчего, хоть ему и не хотелось признаться себе в том, что пашой руководят столь неблаговидные мотивы. Но было совершенно ясно, что Азми кет дела до пустыни: все его помыслы сосредоточены на плодородных просторах Приречья, где у него, как и у каждого министра, и паши, и у самого короля, имеются обширные земельные владения. На территории одного из этих владений, в охотничьем домике у края болота, и помещался теперь штаб Азми. Комната, где происходила его беседа с генералом, была не военной канцелярией, а хранилищем оружия и охотничьих трофеев. Стены были увешаны чучелами дупелей, ржанок, диких гусей и уток, с потолка на проволоке свисали фламинго и журавли; но все они как-то ссохлись, и казалось, что это сама смерть висит тут набитым и неощипанным чучелом. На выложенном плитками полу лежали шкуры газелей и две или три львиные шкуры, привезенные пашой из Восточной Африки.
– Напрасно вы надеетесь убедить Азми расстаться с Приречьем, – сказал генералу посол перед его отъездом из Бахраза. – На этот счет у него есть совершенно точные указания от короля, премьер-министра и всех прочих. Да он и сам вовсе не хочет трогаться с места! И не воображайте, что он боится Хамида. Он прекрасно знает, что стоит ему увести из Приречья хоть часть своих солдат, и завтра же там вспыхнет революция. Будем смотреть на вещи трезво, Мартин: все в этой стране идет прахом. Если мы хотим спасти положение в пустыне, мы должны сделать это сами, с помощью военно-воздушных сил или наземных войск, если понадобится.
Но генерал Мартин считал, что прямая интервенция Великобритании чревата опасностями, и твердо решил добиться от Азми, чтобы он двинул часть своих легионеров к Джаммарскому аэродрому и тем обеспечил хотя бы его защиту. Конечно, нельзя было забывать о напряженном положении внутри страны; но с крестьянами и городскими рабочими в случае каких-нибудь беспорядков не так уж трудно справиться. Вот Хамид день ото дня становится опаснее; а ведь не будь Азми таким неповоротливым, жирным увальнем, сейчас он еще мог бы несколькими блиц-рейдами в пустыню разбить Хамида.
– О Хамиде позаботятся наши бомбардировщики, – успокоительно заверил генерала Азми. – И английский нефтепровод пусть вас не беспокоит. Наши патрули надежно охраняют его от любого набега кочевников.
– Не в нефтепроводе дело, – сказал генерал. – Меня вообще беспокоит положение на окраине пустыни. Гордон сейчас здесь, и он усиленно подбивает племена Камра и Джаммара на какие-то совместные действия. Полагаю, что речь идет об аэродроме. А там наступит очередь и нефтепромыслов.
– Помилуйте, генерал, – возразил Азми с той вкрадчивой, но враждебной учтивостью, которая выработалась у арабов в долголетнем общении с англичанами. – Джаммар и Камр никогда совместно действовать не будут. Это исключено. Даже восстание не объединит их.
– Я в этом не уверен. А Гордон… – генерал сокрушенно покачал головой, произнося это английское имя.
Лицо у Азми, было очень мясистое и очень смуглое. Подпертое высоким воротником мундира, оно выпячивалось вперед, как будто было выдавлено из шеи. Когда генерал Мартин запнулся, упомянув о Гордоне, откуда-то из жирных складок этого лица быстро глянули на него маленькие черные глазки. В их взгляде сквозило презрение, скрытая издевка над внезапным замешательством генерала – замешательством, происходившим, быть может, от того, что генералу было стыдно за англичанина, который здесь, в Аравии, шел против англичан.
– Не стоит чрезмерно расстраиваться из-за Гордона, генерал, – проговорил Азми-паша, сверля собеседника своими глазками. – Это просто авантюрист.
– Вы его недооцениваете! – резко возразил генерал. – Это человек, который абсолютно уверен в правоте своего дела. И во всяком случае он поступился своими личными интересами ради служения этому бунту племен.
Азми съежился, ощутив колкость заключенного в этих словах намека. – Я, в сущности, совсем не знаю Гордона.
– На вашем месте я бы постарался узнать, – заметил генерал с достоинством, приличествующим его сединам. – Ведь это человек, против которого вам здесь придется бороться, и человек, надо сказать, недюжинный.
В последнем замечании Азми усмотрел чисто английское хвастовство и попытку сравнить Гордона с ним, Азми, – причем генерал с обычным высокомерием англичанина считает, что они несравнимы. – Может быть, вам удалось бы убедить Талиба и бедного Юниса не идти против Бахраза, – сказал он генералу. – Если они согласны слушать Гордона, то уж наверняка послушают такого старого своего английского друга, как вы.
С «английским другом» Азми явно перестарался, но генерал никогда не считал нужным вдаваться во все психологические сложности отношения бахразцев к англичанам. Тем более, если дело касалось Азми, который всегда относился к ним с некоторым ехидством, потому что получил образование в Англии и очень злился, что он не англичанин. А может быть, тут играла роль его жена: он был женат на сухопарой, похожей на швабру англичанке, которая жила в городе Бахразе и разводила пчел в своем саду, где было душно от слишком большого количества цветов. Весь Бахраз смеялся над ней. Целыми днями она торчала в саду у всех на глазах, и ни один бахразец не проходил мимо без того, чтобы не отпустить какую-нибудь лихую шутку насчет ее длинной костлявой фигуры, причудливого костюма и непонятного пристрастия к пчелам, собакам, кошкам и другим особенно плодовитым существам. Обида нет-нет да и прорывалась в поведении Азми, но генерал относился к этому снисходительно, зная все неприятности, которые толстому паше приходилось терпеть из-за жены.
– Правда, почему бы вам лично не съездить к шейхам окраины? – снова начал Азми, на этот раз вполне серьезно. – Меня они и слушать не станут.