Текст книги "Герои пустынных горизонтов"
Автор книги: Джеймс Олдридж
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 34 страниц)
Книга первая
ПУСТЫНЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Пустыня и века истории сокрушили Римскую башню. Обвалились стены, сводчатые залы занесло песком, от ограды не осталось и следа; и только ворота, вытесанные из светло-желтого камня, висели на своих петлях, почти не тронутые временем.
Над каменной плитой для этих ворот трудились не римские, а персидские каменотесы, и всю ее историю можно было прочесть в письменах, покрывавших поверхность камня. Она была изготовлена в Персеполе для персидского царя Артаксеркса, но надписи относились к эпохе Дария Третьего, его внука, который, однако, не нашел ей применения. Когда Александр Македонский взял Персеполь, он приказал перенести эту каменную плиту за три тысячи миль в Грецию и там водрузить в качестве памятника его персидских побед. Но воины, которым это было поручено, дотащили ее до окраин нынешней Аравийской пустыни и бросили у дороги: то ли получили другой приказ, то ли просто замучились.
Позднее лежавшую у дороги плиту нашли римляне и поволокли ее дальше на юг, к форпосту, выстроенному ими на краю пустыни. Здесь ее укрепили в проеме каменной арки, и она стала служить памятной вехой всем царям и полководцам, притязавшим на право владения бескрайними просторами внутренней Аравии. И поверх изначальной персидской клинописи стали ложиться все новые и новые письмена; не только греки, римляне, крестоносцы и аббасиды, но и каждый из последующих завоевателей спешил высечь на благородной поверхности камня какие-то слова и тем как бы закрепить в веках свою власть над Arabia Deserta [1]1
Аравийская пустыня (лат.).
[Закрыть].
Последние надписи были английские; несколько наших знаменитых соотечественников запечатлели на воротах свои скромные имена: путешественники – Палгрэйв и Доути, воины – капитан Шекспир и Т. Э. Лоуренс. На них все и кончилось: вторая мировая война превратила древний обычай в вульгарную забаву, и теперь уже каждый английский солдат, проезжая мимо на грузовике, считал своим долгом украсить древний камень фамилией Томсона или Смита. Это была своего рода заявка Томсона и Смита на Аравию, нужную им если не для себя лично, то для того нефтепровода, который змеей вился вокруг ворот, являя собой чисто английскую дань уважения вековой традиции.
Но ворота стояли нерушимо, и сейчас под ними спал человек, который, будучи историком и арабистом, должен был бы считать редкой удачей, что ему посчастливилось увидеть этот памятник, пусть даже подвергшийся осквернению. Впрочем, он об этом не думал и рассматривал ворота лишь как защиту от колючего зимнего ветра, свирепствовавшего над пустыней. Он, правда, оглядел их, когда подошел вплотную, но тут же повернулся спиной, улегся поудобнее, подложив под голову снятое с верблюда седло, натянул на лицо край покрывала и заснул. Это можно было истолковать или как полное равнодушие, или, в крайнем случае, как предельную усталость, однако для него самого тут было нечто большее. В этом движении человека, поворачивающего спину историческому памятнику, сказалась утомленность историей, потеря интереса к любым событиям прошлого, знаменовавшим переход человечества из одного исторического периода в другой, из одной стадии порабощения в другую. Тем более, что этот человек и в мыслях и в снах жил не только постылым прошлым и скучным настоящим.
На нем была арабская одежда, некогда ярко-желтого цвета, а теперь обветшалая и грязная; но сам он явно не был арабом. Отросшая на кирпично-красном лице борода была золотистая и мягкая на вид, густые брови выгорели на солнце, а тот, кому удалось бы заглянуть в глаза, прятавшиеся в тени глубоких орбит, увидел бы, что они голубые и холодные. В этих краях, где людей умеют распознавать с первого взгляда, его часто принимали за сирийца, за стамбульского турка, за египтянина, еврея или какого-нибудь полукровку из Багдада; но англичанин, вглядевшись повнимательнее, признал бы в нем своего – если не англичанина, то шотландца, валлийца или даже ирландца.
Он был невысок и неширок в плечах, но очень гибкий и верткий, с большой не по росту головой и крупным продолговатым лицом. Даже во сне он не давал себе отдыха; чувствовалось, что тело его напряжено и нервы натянуты. Если бы он мог посмотреть со стороны на себя спящего (а у него часто являлось такое желание), он сказал бы: вот ловкая подделка под шейха кочевого племени – внешне безупречная, но слишком уж безупречная, чтобы не быть личиной, и довольно неудобной и утомительной личиной для самолюбивого, волевого тридцатилетнего человека, у которого главное в жизни – умение держать себя в узде. Это шло вразрез с душевной непосредственностью вождя кочевников, роль которого он старался играть. И потому таким сложным и противоречивым было выражение его лица, отражавшее и самоуверенность, и болезненную впечатлительность, и недюжинный ум, и постоянно подавляемую беспокойную чувственность. Последнюю выдавали слегка приподнятые уголки полных губ, хоть их и пытались скрыть целомудренно строгие складки, идущие от крыльев носа.
В этого человека достаточно было вглядеться, чтобы его понять, но среди людей, которые его окружали, никто не интересовался подобными сложностями. Для арабов, вместе с которыми он боролся за свободу племен пустыни, он был тот, за кого себя выдавал: Гордон, вождь пустыни, вдохновляемый какой-то неизвестной и неясной целью; не араб и не последователь ислама, а совершенно явно англичанин и даже язычник – единственное, что казалось в нем загадочным жителям этой непривычной к загадкам страны.
Играет или не играет он роль, до этого здесь и вовсе никому не было дела. Но как бы там ни было, а поспать ему на этот раз не удалось. В полузанесенный песком узкий раствор ворот протиснулся мальчуган араб. Сзади его подталкивал другой, он шутливо отбивался, и дело кончилось тем, что оба свалились на Гордона. Тот вскочил и закричал на них по-арабски, свободно пользуясь самыми неожиданными оборотами.
– Бог наделил меня терпением, – сказал он, – но вы хоть кого заставите выйти из себя.
Он еще свирепо прикрикнул на них напоследок для устрашения и пинками вытолкал обоих обратно за ворота. Слышно было, как они там хохочут, продолжая возню; его суровость не обманула их, они его любили. Гордон оглянулся и увидел двух бедуинов, вылезших из ниши в стене, где они тоже прятались от солнца и ветра.
– Ах, вы! – воскликнул он. – Вояки! Разбойники! Такой надежной охраны во всей Аравии не найти! Не могли отогнать двух блох, чтобы они не кусали во сне несчастного пса!
Но его упреки не устыдили их. Эти люди были слишком отважны и дерзки – из тех, что не боятся смерти и презирают опасность. Впрочем, Гордону они служили довольно преданно.
– Гордон, – сказал Бекр, рослый араб с горящими глазами, в ярком бурнусе, за пояс которого были заткнуты два серебряных кинжала. – Если ты хочешь смерти этих двух блох, скажи лишь слово. Одно слово.
– Кровожадный Бекр! – протянул Гордон с оттенком оскорбительной насмешки в голосе. – Не надейся сводить свои счеты по кровной вражде, прикрываясь моим именем. Убивай кого хочешь, но меня к этому не припутывай. – Он снова уселся на одеяло и потянул к себе седло. – А теперь дайте мне спать!
Бекр, нимало не смущенный, вернулся в свою нишу; его товарищ продолжал стоять перед Гордоном, опираясь на длинное ружье с серебряной насечкой. В противоположность Бекру, этого человека отличала природная сдержанность, под которой скрывалось все разнообразие его душевных движений. Если в Бекре каждая черточка говорила о его свирепом нраве, то невзрачный облик Али таил в себе молчаливую угрозу. Из них двоих более опасным был он.
– Гордон, – сказал Али, обращаясь к закутанной неподвижной фигуре. – Чтобы встретиться с Хамидом, нам нужно сейчас трогаться в путь. Если ты хочешь спать, спи, но тогда пусть эти блохи, как ты их назвал, скачут вперед и предупредят Хамида, что мы опоздаем.
Гордон не пошевелился. – Пусть едут, – равнодушно согласился он. – Через час я встану и все равно буду на месте раньше них. – Это было неосторожно с его стороны, потому что теперь, похвалившись, он должен был доказать свои слова делом, а между тем за последние сутки ему пришлось спать не больше двух часов.
– Если Минка и Нури поедут вперед, не нужно тебе вставать через час, – сказал Али. – К чему бессмысленное упрямство?
Гордон сел. – А зачем ждать час? – сказал он. – Мы поедем сейчас же и будем на Джаммарском перевале даже раньше Хамида.
Обвинение в бессмысленном упрямстве было воспринято Гордоном как вызов; он заподозрил, что невзрачный Али нарочно бросил ему этот вызов, со злым лукавством испытывая его выдержку; Гордон знал, что стóит ему хоть раз оказаться не на высоте взятой на себя роли, и лукавство перейдет в открытую издевку. Если они и верили ему, то лишь наполовину.
– Вставай! – крикнул он на высокой пронзительной ноте, и, несмотря на его резкий голос англосакса, это прозвучало, как протяжный оклик вожака каравана, призывающего своих людей сниматься со стоянки – свертывать шатры, готовиться в путь. Было что-то самозабвенное в этом все ширящемся звуке; Гордону особенно нравилось, что в просторе пустыни он разносился свободно и никакое эхо не возвращало его назад жалким, выхолощенным подобием живого голоса.
– Вставай! – повторил он и с методичностью, в которой уже никакого самозабвения не было, стал приводить себя в порядок: по-женски обдернул полы бурнуса, подтянул пояс, расправил складки куфии [2]2
Куфия – головной убор бедуина: большой кусок ткани, покрывающий голову и плечи. – Прим. ред.
[Закрыть]и, наконец, как бы в довершение туалета, одну за другой приподнял ноги носками вниз, чтобы высыпался набившийся в аккуратно прилаженные сандалии песок.
Бекра приказание выступить огорчило; он ругал Али за то, что тот не дает людям поспать, упрашивал Гордона не торопиться, доказывая, как важно отдохнуть хоть один час перед тем, как пускаться в путь на целых шесть, снова накидывался на Али. Но Гордон уже нетерпеливо окликал остальных и, просунув голову в ворота, кричал веселым драчунам, Минке и маленькому Нури, чтобы они захватили его седло и шли снаряжать верблюдов. Оба телохранителя скрылись за воротами, угрожающе размахивая палками, которыми они погоняли верблюдов, и Гордон смотрел им вслед, спокойно гадая про себя, кто из них в конце концов убьет его или, в крайнем случае, своего товарища.
Все с тем же философским спокойствием он сел на верблюда и под ярким солнцем вывел караван, состоявший из шестнадцати недовольных бедуинов, навстречу холодному ветру пустыни; усилием воли он держался в седле, превозмогая боль в судорожно сжимающихся легких, онемение затекших конечностей, свинцовую тяжесть век, но в конце концов сон одолел его. На мгновение он проснулся и приказал себе оглянуться и посмотреть, как тают в дальнем мареве очертания персидских ворот; но сон сморил его снова, прежде чем он успел повернуть голову. И он только мельком подумал в свое оправдание, что когда-нибудь – завтра или через год – настанет для него пора досуга и покоя и можно будет с академической безмятежностью интересоваться надписями на камне. А сейчас задача одна: погонять косматого верблюда, держа такой аллюр, который позволит им добраться до Джаммарского перевала раньше, чем туда прибудет эмир, Хамид.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Эмир Хамид, предводитель восстания племен, был стройный молодой человек с порывистыми движениями, с суровым и ясным взглядом глубоких глаз, не раз видевших смерть, – глаз, в которых словно светилась поэтическая душа его народа. В ночной тишине он беспокойно шагал по гребню Джаммарского перевала и пел красным пескам дорогой его сердцу пустыни о боге, который везде и во всем, повторяя священное изречение ислама: нет бога, кроме бога, и Магомет – пророк его.
– Бог, бог! – проворчал Гордон, потирая свои сильные руки. – Нет бога, кроме этой бескрайней пустыни, Хамид. И ее свобода – единственный пророк наш.
– Аллах велик, – отозвался Хамид, все еще полный очарованием ночи. – Христианин волен сомневаться в своем боге; араб может сомневаться только в себе.
– Я, как язычник… – Гордон запнулся. Перед Хамидом-арабом он чувствовал себя маленьким и незначительным, но с Хамидом-человеком мог говорить, как равный с равным, при всем своем уважении к его высокому сану, к его авторитету и к его настроениям, – я, как язычник, одинаково сомневаюсь и в боге и в человеке. Тебе, как эмиру, это тоже не помешало бы.
Молодой человек распахнул свой бурнус и снова принялся беспокойно шагать взад и вперед. – Нет, нет. Я сомневаюсь только в себе. Если б я усомнился в боге, это было бы началом моей гибели.
– Тогда долой все сомнения! – вскричал Гордон. – Я ведь люблю тебя, Хамид, – сказал он без перехода. Так обычно начинают, когда хотят кого-либо в чем-то переубедить, но у Гордона эта фраза прозвучала как искреннее, хотя и полушутливое признание. – Верь мне, – добавил он с той же проникновенностью. – Тревожиться не о чем. Ты можешь быть уверен в успехе.
– Ни в чем нельзя быть уверенным, Гордон, тем более когда речь идет о деле, которое должно завершить наше восстание. – В словах Хамида была та самая уверенность, против которой он сейчас возражал. Но он меньше всего думал о себе, меньше всего заботился о своих внутренних сомнениях или противоречиях. – Четыре года мы с успехом ведем борьбу, хотя этот успех нам дался недешево, и почти вся пустыня уже свободна. Но от этого последнего дела зависит судьба восстания, и, чтобы не потерпеть неудачи, я должен решать с осторожностью.
– Так решай же наконец, Хамид. К черту судьбу, к черту случай, к черту эти дурацкие колебания, которые нас задерживают! – Гордон с силой сжал руки, раздраженный необходимостью взвешивать все за и против, потом продолжал уже совсем другим, деловито настойчивым тоном: – В конце концов, это лишь вопрос географии. Либо мы идем на юг и захватываем английские нефтяные промыслы, либо идем на север, овладеваем аэродромом и лишаем Бахраз его последнего оплота в пустыне. И то и другое нужно, а потому любое решение будет правильным.
– Любое решение будет неправильным, – с горечью возразил Хамид. – Вот почему я и говорю о судьбе. Смотри! – Он повернулся спиной к перевалу и широким движением руки обвел тонувшую во мгле пустыню, из которой так плавно вздымался горный склон. – Здесь, в пустыне, лежит наше прошлое, наши долголетние страдания, которые теперь приходят к концу. Тридцать лет назад мы освободились от турецкого ига. И тогда же, тридцать лет назад, англичане навязали нам другое иго, отдав нас под власть приречного государства Бахраз. Бахраз! Тридцать лет живем мы под гнетом его городов, откуда идет к нам беда, разложение, гибель. Великий бог! Чего только мы не натерпелись за это время! Карательные отряды, бомбы и виселицы, разорительные налоги, постоянное ущемление свободы племен! Как легко они сломили могущество моего покойного отца, коварно натравляя одни племена на другие! Как легко уничтожили наши пастбища, наши верблюжьи ярмарки, все наши исконные и верные средства к существованию! Как часто обрекали наших молодых людей на бесцельное бродяжничество, разрушали основу основ нашей жизни. А сколько раз мы поднимались против них и терпели неудачу! Каких трудов стоило сплотить воедино угнетенные племена и пядь за пядью освободить нашу родную пустыню от полиции Бахраза, от его проклятой армии, от жестокого Бахразского легиона! Да сжалится бог над нашими мучениями!
– Но ведь теперь мы победили! – решительно заявил Гордон, как будто скорбь, звучавшая в жалобах Хамида, придала ему бодрости в его стремлении скорей преодолеть все последние препятствия. – Что еще осталось освободить? Лишь кусочек земли, узкую полосу у окраины пустыни, несколько племен. Отнимем у бахразцев Джаммарский аэродром, и им больше неоткуда будет угрожать нам в пустыне.
Хамид схватил Гордона за локоть и засмеялся в неожиданном приливе радости. – О брат мой! – сказал он. – Как я люблю, когда ты то бранишься, то утешаешься надеждой, то сыплешь проклятиями в увлечении нашим делом. Аллах, что за человек!
Хорошо зная ум Хамида, Гордон не стал переоценивать эти признанья, хотя вообще он был более чувствителен к знакам расположения со стороны арабов, чем то допускала его английская сдержанность.
– Если я – человек, – сказал он без лести, – то меня сделало им восстание племен.
Он почтительно поднес к губам край одежды Хамида. – Твой слуга, – скромно заключил он. Потом сунул руку за широкий пояс и вытащил какой-то спрятанный в его складках предмет. – Смотри! – сказал он, мгновенно оживляясь. И уже простым, свободным от всякой нарочитости движением протянул Хамиду небольшой камешек цилиндрической формы, гладко отполированный, но лишь тускло переливающийся в голубоватом сиянии луны. – Я привез тебе в подарок диоритовую бирку. Она мне попалась случайно, когда Али выгребал навоз из заброшенного колодца, который вечно поганят Талибовы верблюды.
– А что это такое? – спросил Хамид, бережно взяв камень своими тонкими, длинными пальцами и стараясь рассмотреть его получше при свете луны.
Следя за пальцами Хамида, ощупывающими камень, как диковинное и бесценное сокровище, Гордон вдруг заколебался. – Да так, пустячок, – сказал он. – Брось его, Хамид. Зашвырни подальше в пустыню, там его настоящее место.
– Нет. Скажи, что это?
Гордон вздохнул. – Редчайшая и непохожая частица тебя самого, Хамид. Но она мертва. Когда я был ученым-историком, я мог охотиться за такой игрушкой, словно за настоящей драгоценностью, тратя на это чуть не все свое время. А теперь я держу ее в руках и она ничего для меня не значит.
Хамид потер камешек в пальцах, чтобы согреть его. – Что же это все-таки? – спросил он. – Магнит? Или осколок какой-нибудь звезды?
– Слишком простое объяснение, – возразил Гордон. – Нет, друг, мертвые звезды здесь ни при чем. Это твоя родная Аравия, чистейший арабский полевой шпат, – то, из чего был сотворен мир. Это древнее Египта, Шумера и Аккада. Аравия существовала задолго до самых ранних цивилизаций, известных истории, но в нынешней Аравии не осталось никаких следов той Аравии. Ни утвари, ни письмен. Упоминания о ней встречаются только в египетских и шумерийских надписях или в месопотамских проклятиях. Но мы знаем, что еще за две тысячи лет до нашей эры город Лагаш получал из Аравии строевой лес и порфировый диорит. Семьдесят лет назад некий австрияк по фамилии Глазер нашел такой вот цилиндрический камешек, и считалось, что это единственная сделанная в самой Аравии находка, относящаяся к ее раннему, первобытному существованию.
– Но что же это такое?
– Когда-то на такие вот камешки-бирки велся счет количеству вывозимой породы. Но это было давно, две тысячи лет назад. А сейчас это просто редчайший и оригинальнейший памятник арабской древности. – Он пожал плечами. – Ученые Европы и Америки ничего не пожалели бы, чтобы его заполучить. Но я решил, что совершу своего рода акт исторической справедливости, если подарю его тебе. Заметь, это жертва с моей стороны. Я прославился бы на весь мир, если бы ткнул этот камешек в нос моим бывшим собратьям по профессии. А я преспокойно расстаюсь с таким верным залогом славы!
Гордон смеялся, но Хамиду это не показалось смешным. – Ты должен написать своим собратьям.
– Нет, нет, ни за что! – в ужасе воскликнул Гордон. – Пусть это останется нашей тайной, Хамид. Для них этот камешек дороже золота. Для нас же с тобой он может иметь цену, только если мы сохраним его у себя. Это наше личное дело. Знак нашего пренебрежения к ним. Наша насмешка над всеми историками. Наш плевок в лицо истории как науке. Отвези это в свой дворец в Истабале, спрячь в шкатулку, и пусть лежит там, пока не забудется или не потеряется. Таков конец всего в истории, Хамид. Надо было мне, пожалуй, оставить эту штуку там, где я ее нашел. С дурацкой возней вокруг камешков у меня покончено навсегда.
– Я буду хранить его, – сказал Хамид. – Благодарю тебя, брат мой.
Ночная тьма скрывала лицо Гордона, его устремленный в пространство взгляд, перед которым как будто звено за звеном разматывалась цепь прошлого. Но он не хотел видеть этого: для него существовало только то, что было сейчас, сию минуту, сию секунду.
Хамид между тем не пожелал остаться в долгу. Он протянул Гордону массивные золотые часы на голубом бисерном шнурке.
– Из Англии, – сказал Хамид. – Как и ты. Неутомимые и точные.
Гордон тронул часы пальцем, и они закачались на шнурке, за который их держал Хамид.
– Что это мы с тобой вдруг вздумали обмениваться подарками ночью на горе? Дурной знак, Хамид. Ты хочешь, чтоб я взял эти часы?
– Непременно. Я их носил сам не знаю зачем. Не раз уже собирался подарить тебе. Вот и подарил.
– Мне не хотелось бы брать их.
Хамид вместо ответа положил часы Гордону на ладонь и дал стечь туда же длинному бисерному шнурку. – Ты не смеешь отказываться от моего подарка. Не смеешь. Часы твои. Если они тебе не нужны, выбрось их. В них ведь нет никакого проку, только то, что они идут и идут: тик-так, тик-так, тик-так; а потом заведешь их, и они идут снова. Должно быть, у них есть свое время, которое спрятано там, внутри.
– А я остановлю их, – сказал Гордон и щелкнул крышкой часов. Открылась глазам мельчайшая мозаика, крошечное подобие небосвода со своими звездами, полумесяцами, солнцами. Гордон ухватил пальцами два рычажка и соединил их; часы стали. – Ну вот, теперь они мертвы. Пусть так и остаются; но окажи мне услугу, возьми их, спрячь и не отдавай, пока я не попрошу, иначе я их потеряю. Храни их, как мое остановившееся время, Хамид.
Я ведь еще не довершил того, для чего нахожусь здесь.
Хамид взял у него часы и сказал, что спрячет их вместе с диоритом. И поскольку иных выражений чувства не требовалось, он добавил обычным спокойным тоном:
– Вопрос не в том, довершил ты или не довершил, Гордон. Ты пришел к нам как брат и как брат служишь нашему делу.
Гордон передернул плечами, словно чтобы стряхнуть давившую его тоску, и сказал уже веселее:
– Нет. Я пришел к вам растерянный и запутавшийся, сгибаясь под бременем английских богов и богов истории…
– Это верно, – сказал Хамид.
– Но невежественные кочевники помогли мне сбросить это бремя, научив меня, что свобода – это человек.
– Однако же, Гордон, чтобы защитить от бахразских собак свое человеческое достоинство, мы и сами вынуждены поступать по-скотски.
Но Гордон стоял на своем: – Пусть, и все-таки даже под пятой бахразских захватчиков араб пустыни остается единственным человеком на земле, который знает, что такое свобода. Это у него в крови, и этого нельзя отнять. Каждый араб – бог у себя в пустыне. И я, служа ему, тоже становлюсь богом.
– Но ведь ты живешь в изгнании, – сочувственно возразил Хамид; он всегда помнил об этом и считал, что это налагает на него своего рода долг чести по отношению к Гордону.
– Господи боже! – воскликнул Гордон с гримасой отвращения. – Разве я мог бы теперь вернуться на родину и снова жить жизнью песчинки в массе? Это ли свобода – затеряться в хаосе среди миллионов? Где там человек, личность, воля? Теряется, все теряется! Вот почему я ищу все это здесь, среди невежественных бедуинов.
Хамид закрыл свои черные глаза. Да, он знает мир, сказал он. Ему знакомы страдания миллионов. Все люди – рабы, не исключая и англичан в их городах. – Но свободен ли ты здесь? – спросил он Гордона, в тысячный раз стараясь постигнуть сущность этого английского феномена. – Четыре года ты отдал борьбе, сражениям, заговорам во имя нашего дела; что же, обрел ты наконец свою желанную свободу?
– Нет! – сказал Гордон, и столько горечи было в этом коротком слове, что они подождали, пока она вся не развеется, в мягкой тишине ночи. Они молча сидели на холодном выступе скалы и при свете звезд кидали камешки в притаившуюся неподалеку ящерицу, чтобы спугнуть злых духов, насевших на ее многострадальную спину.
– Нет, – повторил Гордон задумчиво, но без гнева. – В том-то и беда, Хамид. Араб свободен душой, это у него от бога. А я – нет, потому что я не араб. Сколько б я ни старался обмануть себя и других, я – не араб.
– Так ли это важно, брат?
– Очень важно, потому что я слишком подвержен терзаниям души и слишком помню о других мирах. В сущности, я здесь, в пустыне, ищу пути для всего страдающего человечества. Свободных людей нет на земле, Хамид. Араб от рождения свободен душой, но даже он должен отчаянно бороться за то, чтобы свобода стала для него реальностью. А если бы я, скажем, умер сейчас, то умер бы в цепях, потому что я еще этой свободы не нашел – даже в виде примера. Я хочу увидеть араба свободным в его пустыне, в этом смысл моей жизни и моей борьбы здесь, потому что успех в этой борьбе будет для меня доказательством того, что свободы можно добиться. Пример – вот что мне нужно. Аравия – мой опытный участок, где испытываются надежды на свободу человека вообще…
– Если так, то позволь мне снова обнять тебя, Гордон, потому что наша потеря, значит, будет твоей потерей, а твоя – нашей. Вот истинное братство! Великий бог! Стоило померзнуть ночью в обществе ящериц на этой плешивой горе хотя бы для того, чтобы вновь поговорить о наших надеждах. Однако, – Хамид встал, – не будем увлекаться. Сейчас мы должны действовать. Ведь я уже говорил, от этого будет зависеть наша судьба, – сказал он так, словно все, о чем они беседовали здесь, было лишь продолжением прежнего неоконченного спора.
– Тогда идем на север, – сказал Гордон. – Идем на север и отобьем у бахразцев последний аэродром, который у них еще остался в пустыне.
Но Хамида уже снова одолели сомнения и тревоги. – Да, Гордон, я понимаю твое нетерпение: я и сам бы хотел освободить этот последний участок пустыни. Устремиться туда и одним ударом кончить все – соблазн велик. Но мы и так уже изнурены борьбой, Гордон, и упорное, неодолимое желание подсказывает мне, что мы должны повернуть на юг и употребить свои последние силы на то, чтобы отнять у англичан нефтепромыслы. Ведь именно нефтепромыслы были причиной нашего угнетения, из-за них все началось…
– Может быть, ты прав. Но сейчас не тронь их, Хамид. Не вступай в борьбу с англичанами. Мне нелегко давать такой совет: ты можешь подумать, что я отговариваю тебя как англичанин. Но я сейчас говорю как араб, Хамид, я думаю о твоем народе! Не вступай с англичанами в борьбу: если ты посягнешь на их нефть, они будут беспощадны.
– Знаю, Гордон, знаю. Потому и не могу решить. Я знаю, что ты прав, но душа моя рвется покончить с этим источником наших бедствий. Ведь это англичане, опасаясь за свои богатства, натравили бахразцев на нас, и если б не помощь англичан, Бахраз давно был бы разбит.
– Да, но помни одно, ради бога помни… – с силой возразил Гордон, начиная спускаться с горы. – Ради одного лишь запаха нефти англичане готовы прозакладывать Душу. А если ты протянешь к этой нефти руку, они тебя в клочья разорвут. Разделайся с бахразцами на севере, Хамид. Тогда вся пустыня станет свободной и ты сможешь договариваться и торговаться с англичанами, потому что они будут заинтересованы в мире с тобой.
Хамид вскинул руки к ночному небу и вслух дал волю своим сомнениям:
– Как же мне идти на захват аэродрома и столкновение с Бахразским легионом на севере, если я не могу рассчитывать там на поддержку своих? Племена Джаммара и Камра не пойдут за нами, Гордон. Они живут на окраине пустыни, и потому гнет и притеснения сказались на них больше, чем на всех других. Сколько раз уж мы пытались поднять их на борьбу – и все безуспешно!
– Разреши мне сделать еще одну попытку. Последнюю…
– Хорошо, изволь. Но, даже если они примкнут к нам, кто знает, что нам готовит Бахраз в Приречье. Армии мы противостоять не в силах. Самолеты нам не страшны, потому что мы передвигаемся крошечными горсточками, которые бомбить трудно. Но армия, бой по всем правилам – нет, это не для нас.
– Тогда позволь мне отправиться в Приречье и посмотреть, какими силами там располагает Бахраз. Я поведу переговоры с племенами Джаммара и Камра и побываю у старого Ашика в его селении у окраины пустыни. Отпусти меня сейчас, а перед тем, как выступать, мы с тобой встретимся снова.
– Ах! – Хамид сердито повернулся лицом к югу, и земля посыпалась у него из-под ног. – Не могу я забыть об английских нефтепромыслах. Ведь они для нас гораздо важнее, чем последняя база этих дураков бахразцев. Велика беда, что у Бахраза есть аэродром в пустыне! Нам он не опасен… пока. Там, на юге, угроза куда страшнее, Зачем англичанам эта нефть? Я вовсе не хочу драться с ними из-за нефти. Мнеона не нужна…
– Тогда не задевай их, пока не покончишь с Бахразом. Тебе плохо придется, если ты нападешь на них.
– Напрасно ты так уверен в этом, Гордон, – вдруг заспорил Хамид, – Промыслы невелики; особого значения они иметь не могут. Здесь нет таких залежей нефти, как в Иране или на Бахрейнских островах. Предприятие совсем маленькое…
– Но с большими возможностями…
– Совсем маленькое, и охраняет его только горстка солдат из Бахразского легиона. Нас там не ждут. Сейчас самое подходящее время. Сейчас или никогда; еще немного – и будет уже поздно.
– Они начнут с тобой войну, Хамид. И даже если тебе удастся завладеть их промыслами, все равно они туда вернутся. В Ираке стоят английские войска и английские самолеты.
Хамид кивнул головой.
– Я знаю. Это-то и страшит меня. Я знаю, что захватить эти небольшие нефтепромыслы – значит бросить вызов целому миру, могущественной британской державе. Потому я и медлю, Гордон. Я боюсь, как бы это не кончилось для нас катастрофой. А в то же время выхода нет. Если англичане останутся здесь, мы всегда будем терпеть притеснения – не от них, так от их приспешников. И племенам все равно придется плохо. Англичане были и будут богаты, а мы были и будем бедны и угнетены.
– Хорошо! Тогда идем на юг и кончим с этим! – запальчиво вскричал Гордон.
Хамид усмехнулся и положил ему руку на плечо.
– Не спеши соглашаться со мной очертя голову, – сказал он. – Мне больше нравится, когда ты споришь. Я знаю, ты прав во всем, что ты говорил о бахразцах и англичанах. Но и я тоже прав. И потому мне трудно решить. По счастью, мы можем не торопиться с решением: впереди еще два месяца зимней слякоти, и до весны никто нас не будет трогать. Поезжай к Талибу, поезжай к Юнису Ибрахиму в Камр и попробуй еще раз поговорить с ними. Присмотрись поближе к аэродрому, поразведай, что делает Азми-паша и его Легион. А я тем временем побываю у наших друзей на юге и узнаю, на какую поддержку мы там можем рассчитывать против англичан или против бахразцев. Постараюсь еще раз повидать нефтепромыслы и взвесить все шансы на успех. А потом мы встретимся снова и будем решать. Доволен ты таким предложением, брат мой?