Текст книги "Герои пустынных горизонтов"
Автор книги: Джеймс Олдридж
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 34 страниц)
– Ты меня боишься, а мне это противно. Можешь не бояться, я тебя не съем! – запальчиво крикнула она ему как-то, убегая после бурной ссоры, разгоревшейся из-за какого-то пустяка, – он уже давно забыл, из-за чего именно.
Ее слова до сих пор стояли у него в ушах. Теперь это казалось смешным, но тогда они из-за этого разошлись – из-за ее обиды и неудовлетворенного стремления изведать всю глубину доступных им чувств. За разрывом последовал короткий обмен письмами, в котором все было разъяснено и мир восстановлен, но прежняя дружба уже не вернулась, потому что не было между ними настоящей, живой близости, уменья понимать друг друга с полуслова; это, в сущности, и явилось причиной разрыва. А потом время, дальность расстояния и мировая война помешали всяким попыткам найти новую силу в безотчетных влечениях неперебродившей юности.
Но теперь он стал старше и, может быть, более способен к «полноте чувств», и ему хотелось проверить, что еще осталось от былого в них обоих. Мать словно угадала его мысли. – Тесс все та же, на редкость глубокая и цельная натура, – сказала она, – но при этом до болезненности чувствительна. Одного я не пойму: зачем ей понадобилось забиваться в какую-то отвратительную ланкаширскую трущобу?
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Что ее привело в эту трущобу? Что привлекательного нашла она в каменной черной суровости ланкаширского захолустья? Даже сейчас, после восьми лет разлуки, он вполне отчетливо сознавал, почему это не место для нее. И в то же время, если только она не переменилась в чем-то самом главном, самом лучшем, раз она живет здесь, – значит, она захотела здесь жить.
Уэстленд, тихий и смирный фабричный городок, был зажат между городами побольше, грозно теснившими его со всех сторон, – такими, как Болтон, Престон, Блекберн. Он весь состоял из черных горбатых, мощенных булыжником улиц, серых, вросших в землю домов и унылых реформатских церквей на перекрестках. Жизнь здесь была загнана вглубь – пряталась в домах, на фабриках, в шахтах, в темных и мрачных городских закоулках. Гордон разыскал улицу, которая притязала на Тесс, а затем дом и угрюмую хозяйку, тоже владеющую частью ее существа. Хозяйка ткнула пальцем куда-то вверх и недоверчиво пробурчала: – Второй этаж. Которая дверь почище, та – ее. Только дома ли она?
Он поднялся по мытой деревянной лестнице и очутился на площадке, куда выходили три двери. Одна была выскоблена почти до белизны; в нее он и постучался. Ответа не было, тогда он окликнул:
– Тесс, ты дома?
Никто не отозвался, но, вспомнив, что она (как и он сам) всегда ненавидела замки и запоры, он повернул ручку и вошел. В комнате было темно, выделялось только окошко, заклеенное цветной бумагой с узором ромбиками. Оно почти не пропускало света, поэтому, он зажег электрическую лампочку. Комната была полупуста: диван и книги, ничего лишнего, как в общежитии. Гордон снова погасил свет и, не зная, что делать, распахнул окно. Серая улица внизу уходила под стальной виадук и дальше терялась в дымной мгле. Гордон сел у окна и больше не оглядывался на комнату. Он ждал, когда оживут в нем воспоминания.
Так много зависело от воспоминаний! Он не уговаривал себя, будто все эти восемь лет они оставались свежими и яркими. На первых порах – да. Но поздней он возвращался мыслью к Тесс только во время самых острых приступов тоски и одиночества в пустыне; и воображение фантастически искажало ее реальный облик в угоду всем страстям, порой одолевавшим его. Память о ней гнездилась в тесном уголке между чувственностью и рассудком. Не раз потом, уже придя к полному отказу от личных страстей, он мысленно вымещал на ней сумятицу подавляемых чувств. Но все это было далеко от действительности.
Его сестра Грэйс привела когда-то Тесс к ним в дом, заботливо шепнув родным, что с ней требуется особенная чуткость и такт. По объяснениям Грэйс, Тесс была девушкой своеобразной судьбы. Она родилась и выросла в прокопченных переулках окраины Глазго и сумела окончить Кембриджский университет, движимая яростным желанием вырваться из своей среды. Редкая целеустремленность ума и воли помогла ей добиться образования и диплома. И вот теперь, когда она достигла своей цели, неприхотливость и спартанские привычки бедности борются в ней с пытливой взыскательностью чрезмерно развитою интеллекта. Она так растерянна, так выбита из колеи! Ее нужно направить дружеской рукой, помочь ей освоиться в более высоком общественном кругу. Так все это выглядело в изображении Грэйс.
Но Гордон сразу же чутьем угадал, как мало истины в этом изображении, и легко пошел на дружбу с Тесс, прельщенный ее живым насмешливым умом, ее природной восприимчивостью, ее безыскусственным, чуть даже грубоватым прямодушием. Ему она вовсе не казалась робкой или растерянной, напротив, он чувствовал в ней своеволие и внутреннюю собранность. На ее матовом с мелковатыми чертами лице выделялись глаза, слишком голубые (как и у него) и слишком блестящие; черные, беспорядочно вьющиеся волосы, очень белый нос, едва заметная тень румянца на выступающих скулах – все ее некрупное характерное лицо говорило о бурном темпераменте, обузданном большой внутренней дисциплиной.
Таков был портрет, сохраненный его памятью. Что касается оригинала, который вскоре, запыхавшись, вбежал в комнату, то все в нем в первую минуту показалось Гордону резче и ярче: волосы чернее, глаза голубее и взгляд более живой и глубокий.
– Я так и знала, что это ты! – воскликнула она, еще задыхаясь от быстрого бега и от радости. – Я увидела тебя в окне. Сначала удивилась. Не поверила своим глазам. Думаю, не может быть, откуда тебе тут взяться? Но это в самом деле ты! В самом деле ты!
Вспыхнул свет, и комната ожила, наполненная ее присутствием. Она со смехом прикрыла лицо рукою и поспешила снова повернуть выключатель. Но он успел разглядеть ее и убедиться, что память не сберегла главного – дыхания жизни, мягкого света изнутри, трепетных приливов молодой крови. А она все смеялась, не отнимая своих тонких пальцев, которыми он завладел, подшучивала над его причудливым полусолдатским обличьем, а потом, неопределенно указав куда-то в пространство, спросила, не его ли мотоцикл там стоит.
– Мой, – подтвердил он (а про себя отметил: она все такая же – маленькая, лукавая, слишком бледная – и вся полна неуемной жажды чего-то).
Она заявила, что просто не может поверить – неужели он в самом деле завел себе мотоцикл; и тут же забросала его вопросами: давно ли он его купил, и где взял денег на покупку, и как это его хватило на то, чтобы выучиться ездить и получить права и благополучно добраться до Уэстленда? Мотоцикл стал связующим звеном между ними, и скоро они унеслись на нем в аспидно-серый вечер – она сзади, нежно прижимаясь в тряске лицом к его кожаной куртке. Он мчал, как сумасшедший, сквозь липкий туман, минуя автобусы, перекрестки, оранжевые огни, фабричные корпуса, высившиеся на открытом взгорье. Наконец где-то на окраине они остановились, прислонили к церковной ограде мотоцикл, который огрызался и фыркал, и уселись поглядеть, как чернеют фабричные поселки вдали и как ночной сумрак сгущается над полями.
Они разговаривали о том, о сем; она продела руку под его локоть и уверяла, что он умер бы со смеху, если бы знал, какое надуманное, фальшивое представление о нем создалось у нее за годы его отсутствия, а особенно после того, как он героем вернулся в Англию. Говоря об этом, она смеялась, и смех ее был непосредственный и простой, как полевой цветок. Потом она сказала, что он совсем не изменился, ни капельки, ни чуть-чуть. Ах, как часто он бывал нужен ей, как часто она готова была лететь куда угодно, только бы повидать его хоть на минуту. Не пугают ли его такие слова?
– Я всегда помнила, что где-то в этом мире существуешь и ты, – сказала она радостно, и тотчас же, чтобы превозмочь возникшую на какое-то мгновение неловкость, обрушила на него целый град расспросов, бесцеремонно – потому что в церемониях не было надобности – допытываясь: «Почему ты сделал то-то?» – или: «А как ты поступил тогда-то?» Вопросы эти подсказывало ей воображение, и она сыпала ими так жадно и нетерпеливо, что ему то и дело приходилось останавливать ее, чтобы рассказать какую-нибудь подробность своей жизни, казавшуюся особенно интересной ему самому.
Впервые за восемь лет перед ним в коротких, но последовательных воспоминаниях вновь проходило все, что он пережил в Аравии. Он рассказывал так, словно глядел не своими, а ее, Тесс, глазами, потому что желание дать своей чуткой слушательнице полную картину помогало ему яснее видеть все – вдохновляющую его идею, его борьбу, его муки, его неудачу и поражение. Даже изгнание из Аравии, казалось, приобрело сейчас какой-то смысл.
– Понимаешь, Тесс, когда англичане вышвырнули меня оттуда, в этом была своя логика. Я этого не ожидал, но, честное слово, это даже принесло мне облегчение. Как часто я думал и гадал, с чем я останусь после того, как восстание победит или потерпит поражение. И вот остался ни с чем. Ни с чем! Это было не просто, ведь приходилось оторвать от себя и бросить все, чем я жил и во что верил до той минуты. А от Англии, я был убежден, мне ждать нечего. Но, как ни странно, в своем ужасе перед возвращением в Англию я позабыл об Аравии. Позабыл об Аравии! И так легко позабыл за своими раздумьями о той безнадежной перспективе, которая меня здесь ожидает.
– Но почему непременно безнадежной? – спросила она, и в ее негромком голосе впервые послышались лотки тревоги.
– Конечно, безнадежной – безнадежной и безрадостной, – сказал он. – Представь себе кочевника, который попал в Лондон после восьми лет жизни в пустыне: он растерян, все его пугает…
– Не представляю! – Она засмеялась нарисованной им картине, но тотчас же вздрогнула и тесней прижалась к нему. – Нет, правда, Нед! Как же ты себя чувствовал, скажи?
– Совершенно уничтоженным. Как будто мне перебили хребет.
– Бедненький Недди!
– Но когда прошел первый страх, у меня вдруг словно тяжесть с плеч свалилась. Я почувствовал, что снова живу и снова для меня абсолютно все возможно, даже в этом тусклом аду, в который я попал. – И тут он упомянул о Хамиде. – Господи боже мой! Аравия держит меня мертвой хваткой, и мне не освободиться от нее даже здесь. То, что происходит со мной, ни с кем больше произойти не может. Пойми, Тесс, это очень важно…
Зазвенел ее смех, и черточки кельтского юмора вдруг проглянули в ней: – Много же времени тебе понадобилось, чтобы сообразить, что только один Нед Гордон ходит по улицам Лондона.
– Не будь ко мне так строга, Тесс, – сказал он.
– А я вовсе и не строга покуда, – сказала она и сжала его руки в своих. – Бедный ты мой дружок!
Он тоже засмеялся смущенно и даже покраснел.
– Мне нравится, когда ты смеешься! – сказала она. – Смех у тебя совсем такой, как был. Я помню, когда ты радовался чему-нибудь, мне всегда казалось, что тебе хочется танцевать. Тебе сейчас не хочется танцевать, Нед? Ну-ну, не хмурься. Ведь только я знаю, что твоя лобастая голова мудреца – одна видимость. На самом деле в тебе сидит дух озорного мальчишки, вот и не стесняйся, дай ему волю.
И неловкость, второй раз возникшая было между ними, исчезла; в их шутках снова была непринужденность и легкая, необременительная сердечность.
Теперь уже Гордон весело воскликнул: – Господи, Тесс, да ты по-прежнему мое второе «я»! Ты могла бы до конца дней безвыходно просидеть в четырех стенах и в то же время прожить бурную жизнь, только слушая рассказы о моей жизни.
Она посмеялась над такой самоуверенностью; тонкая теплая струйка ее дыхания таяла в мглистом воздухе. Потом она спросила, как он думает выполнить просьбу Хамида. Но Гордон, уже почти жалея, что рассказал ей про письмо, отвел это напоминание о лежавшем на нем долге. Он уклончиво ответил, что у Хамида и у него одна и та же цель. И довольно об этом!
Стараясь не замечать недоверчивого взгляда Тесс, он продолжал с жаром говорить о ней самой: – Тебе надо было быть со мной всюду! Мне бы так пригодился твой голос! Твой разум! Даже твоя беспощадная трезвость Афины…
Но это уже не шло целиком от сердца. Он спешил напомнить себе, что ее понимание и чуткость всегда под конец растворялись в каком-то неуловимом холодке. Вот и сейчас на него повеяло этим холодком, и он понял, что это значит. По-прежнему в их отношении к жизни было какое-то глубокое несходство.
– Вовсе я не Афина, Нед. И никогда не пойму, зачем тебе нужна материнская опека некоей целомудренной богини. Ты, я вижу, не избавился от этой потребности. – Ее реплика прозвучала очень по-женски, словно с отголоском застарелой ревнивой обиды, и слово «материнская» как-то особенно равнодушно слетело с ее губ.
Потом она со вздохом встала и, заставляя его тоже встать, сказала: – Как это все-таки чудесно, Нед, что мы с тобой снова вместе! – Но в этих радостных словах была тень печали. Они вернулись в город, и она повела Гордона к одним своим друзьям, где хотела устроить его на ночь.
Это был стандартный дом, собранный из панельных блоков, и внутри он напоминал чисто вымытый ящик, но Гордону с его новообретенной страстью к чистоте эти голые стены и недорогой комфорт современной техники были больше по душе, чем старомодная атмосфера дома, где жила Тесс. Он не замедлил сообщить ей об этом.
– Все женщины предпочитают такие дома, – сказала Тесс. – Стены, которые можно мыть, горячая вода, электрические плиты, холодильники, маленький садик под окнами.
Глава семьи, квалифицированный плотник, работал на Королевском орудийном заводе, а его жена была ткачихой на небольшой текстильной фабрике. У них были три дочки; младшая – веселая, добродушная, налитая, словно яблочко, малышка – с первой минуты льнула к Гордону, как к родному. Он сразу же решил, что попал в один из тех домов, где любят священнодействовать всем семейством над мытьем посуды, отводить душу в незлобивом балагурстве рабочего люда и коротать вечера бесконечным сидением у камина. Впрочем, балагурство очень скоро начало его раздражать. Хотя хозяева были родом из Лондона, их речь успела приобрести мягкую тягучесть ланкаширского выговора и кстати и некстати уснащалась местными словечками вроде ласкательного «дорогуша».
В течение десяти минут Гордон несколько напряженно сидел в кресле, положив локти на подлокотники и сплетя пальцы, и вежливо слушал, как мистер Кру, плотник, расточал похвалы Тесс, а его жена деловито поддакивала, хлопоча над обедом; Тесс молча и без лишней суеты помогала ей.
– Что и говорить, девчонка славная! – с чувством утверждал Кру.
Гордон смотрел ему в лицо – заурядное широкоскулое лицо здорового человека, которое немного портили очки в круглой оправе. «Человек, неудовлетворенный жизнью, – мысленно определил Гордон. – Недоучка, тянущийся к самообразованию». На эту мысль наводили аккуратные ряды книг на полках и одинаковая готовность плотника разговаривать и молчать. Вдруг Гордон спохватился: «Что же это я сижу перед ним навытяжку, словно робею». Он свободно развалился в кресле, перестал слушать Кру и все свое внимание перенес на Тесс.
Нетрудно было видеть, что Тесс и миссис Кру связывает тесная дружба, которая не распространяется на хозяина дома, несмотря на все его восторги перед Тесс. Впрочем, Гордон уже не сомневался, что верховодит в доме миссис Кру, а сам Кру, при всем своем внешнем апломбе, состоит в подчинении у обеих женщин. Гордону даже сделалось его немного жаль, хотя жена ничем не подчеркивала своего превосходства. Просто в ней уж очень чувствовалась сила. У нее было энергичное лицо, смелая речь, уверенные движения, и во всей ее повадке сквозило: «Никто мне не указ». Ко всем – к своим детям, мужу, Тесс, Гордону – она обращалась одинаково, все с теми же привычными «милуша, дорогуша». И в то же время она словно стремилась перелить в каждого из них частицу своей силы, чтобы вооружить их для нелегкой жизненной борьбы. Даже Кру как бы становился мужественнее под ее воздействием, но все же он не мог с нею сравняться: мешало снедавшее его чувство недовольства самим собой.
Гордону казалось, что Тесс, пожалуй, слишком по-свойски держится с ними, слишком непринужденно опускается до их уровня. Она даже говорила «дорогуша», в точности как они, без тени нарочитости или иронии.
Он высказал ей это, провожая ее вечером домой. – Зачем тебе эта вульгарная фамильярность, Тесс? – упрекнул он. – Мир этих людей – не твой мир, их язык – не твой язык.
Но Тесс оставалась сдержанной, как будто в предвидении другого, более важного спора. Она только мягко сказала: – Их жизнь – моя жизнь здесь.
Он не стал возражать и, переменив тему, спросил, чем вызвано неравенство в отношениях между мистером Кру и его женой.
– Какой ты наблюдательный и чуткий к людям, – обрадованно сказала она. – Никак не думала, что ты это подметишь.
– Сразу видно.
– Неужели? А мне казалось, это неуловимо для постороннего глаза. Вообще-то они дружно живут, все дело в политических расхождениях.
– Боже правый! В политических расхождениях?
– А почему это тебя так удивляет? – И она объяснила, что Кру был коммунистом, но вышел из партии, тогда как его жена и сейчас коммунистка.
– Другими словами, он утратил веру в призрак, а она нет?
– Считай как хочешь. Но не довольно ли нам говорить о них?
– А ты тоже причастна к этим делам? – Он крепче сжал ее локоть, словно для того, чтобы подчеркнуть все значение своего вопроса.
– Конечно, – сказала она и опять стала маленькой и далекой. Он молчал, но она вдруг сама подхватила прерванный разговор: – Чтобы найти свою правду, тебе пришлось бежать в Аравийскую пустыню. – Она взяла его руки и повела ими в глубину ланкаширской ночи. – Ну, а я нашла свою здесь, в этой пустыне.
Он рассмеялся. – Бедная моя Тесс.
– Не надо меня жалеть. И не надо бояться.
– Чего же это я, по-твоему, боюсь? – насмешливо спросил он.
– Кто знает. Спроси, в чем моя правда, может, тогда тебе самому это станет ясно.
Но он сказал: – Нет, нет.
Если она нашла свою правду здесь, в черной пустыне рабочего Ланкашира, то он знал, в чем она заключается. Но ему вовсе не нужно, чтобы она дала этой правде название. Как бы она ни мыслила, чем бы себя по глупости ни считала, никаких ярлыков он знать не хочет. Если нужно, он готов спорить о целях, об идеях, даже об учениях, но только не о ярлыках.
Она снова взяла его под руку. – Давай оставим этот разговор.
– А почему?
– У меня скверное предчувствие, что мы поссоримся. А я вовсе не хочу, чтобы мы поссорились.
– Узнаю чистую и непосредственную дочь рабочего класса, устоявшую даже против развращающего влияния Кембриджа!
– Верно, верно! – со смехом вскричала она и на ходу поцеловала его в щеку. – А я узнаю своего старого друга! Можешь дразнить меня – у тебя это так славно всегда получается!
Ее губы коснулись его лица около уголка глаза, и он резко зажмурился, словно облако пыли взметнулось в воздух: тут была опасность. Но вместо неприятного чувства, которое всегда вызывало в нем прикосновение другого человека (даже матери), его вдруг против воли словно обдало горячей волной, идущей откуда-то изнутри и не подчиняющейся контролю разума. Он узнал это странное ощущение: так бывало порой в пустыне, когда им вдруг овладевала страстная тоска по Тесс; и сразу же он устыдился своего порыва, хотя ничем его не проявил. Спасала дело простота, с которой был дан этот поцелуй. Было ясно, что с ее стороны это простая сердечность, невинное желание сделать ему приятное. И все же ее прикосновение невольно несло в себе что-то большее; и, когда они задержались у ее дверей, чтобы пожелать друг другу спокойной ночи, он снова ощутил ту горячую волну.
Они стояли молча, совсем близко друг от друга, но он не решался ни приласкать ее, ни вызвать на ласку. Этот жар, этот внезапный страстный порыв казался ему странным и грубым, что-то нездоровое было в звоне крови в ушах, в немеющих кончиках пальцев, и взлеты истинного чувства словно терялись в неодолимой потребности физического, мускульного усилия. Все, что жило в воображении, в душе, отодвинулось куда-то в сторону. Он чувствовал, как обострены в нем все плотские ощущения – вкус, осязание, способность вдыхать запах, исходивший от этой маленькой одинокой фигурки. Казалось, ее дыхание вьется вокруг него и в самой ее сдержанности заключен призыв. Но он угрюмо ждал, когда уляжется в нем это неожиданное волнение.
Оно не улеглось, напротив, становилось все сильнее. Тогда в отчаянии он призвал на помощь свою волю, свою внутреннюю дисциплину. И он победил и ушел, довольный одержанной победой, говоря себе: «Я не стану выхаживать этот цветок, и он отцветет так же, как и расцвел».
На утро они встретились снова, но ничто в Тесс не напоминало женщину, потерпевшую поражение. Напротив. Она улыбалась Гордону безмятежно, сосредоточенно, чуть насмешливо, покровительственно и терпеливо, как улыбаются ребенку.
«Инстинктивная жажда материнства!» – сказал он себе.
А соблазн и опасность, заключенные для него в ее женской природе, все возрастали. Ему уже нужно было все время видеть это бледное спокойное лицо, улыбку, едва трогавшую губы, блестящие глаза, небольшое упрямое тело, и он опасался, что не сможет с этим бороться. Он решил уехать и сказал ей, что для него невыносимо сидение на одном месте.
– Нет, нет! – с жаром возразила она. – Пожалуйста, побудь еще хоть немножко! – И добавила с лукавым вызовом: – Нужно же тебе узнать, что представляет собой моя пустыня. Да, наконец, я хочу, чтоб ты остался.
И он решил остаться, потому что не в его характере было бежать от того, что внушало ему тревогу. Она весело и не задумываясь схватила его за руки и объявила, что сейчас покажет ему, чем она живет здесь, – хоть, конечно, все это далеко не так фантастично, как его жизнь.
– Уволь, Тесс! – взмолился он. Но она не вняла мольбе и потащила его в город.
Она работала в мрачном помещении, где у входа была вывеска «Консультация по гражданским делам». Прочтя эти слова, он стал вышучивать ее так же, как она раньше вышучивала его полувоенный костюм.
– Интересно, по каким делам может консультировать прелестная воспитанница Кембриджа обозленных нуждой фабричных рабочих? Да и вообще, кому все это нужно? – Нетерпеливо дожидаясь, когда Тесс отопрет исцарапанную дверь, он скептически оглядывал окно консультации, слой свежей краски, наложенный поверх многих облупившихся слоев. Внутри было тесно, убого, обшарпано и пахло конторой.
Пренебрежительный тон Гордона ничуть не смутил Тесс; она объяснила ему, что такие консультации организованы теперь во всех графствах при поддержке правительства и местных властей; против этого не протестуют даже благотворительные учреждения, которые когда-то выполняли эти функции. Граждане должны знать свои права, сказала Тесс. Мало того, кто-то должен помогать им в осуществлении этих прав. Есть и другие вопросы, по которым требуется совет и разъяснение; Тесс перечисляла эти вопросы, словно разрешение их составляло ее прямую обязанность. Все они были связаны с бедностью, с нуждой, с неумением разобраться во всех сложностях современной жизни. Тесс рассказывала об этом с каким-то мрачным макиавеллиевским удовольствием, и он не удержался, чтобы не подтрунить над ней.
– Выходит, ты тут что-то вроде овчарки при стаде, Тесс. Боюсь, что нашим добрым старым рабочим невтерпеж от таких материнских попечений. Зачем им нужна твоя помощь?
– Затем же, зачем дельцу нужна помощь юриста.
– Хо! Так то юрист! Он знает законы, а много ли ты смыслишь в законах?
– Очень много! – самоуверенно заявила она. – Я знаю все лазейки в жилищном законодательстве лучше любого судьи в графстве. Я знаю все статьи и параграфы, которые могут служить нам защитой…
– Боже правый! Да ты настоящий подпольный адвокат! – вскричал он. – Вздор, вздор, вздор! Тратить свою жизнь на то, чтобы воевать с законом!
– Не дури, Нед, – сказала она. – Я вовсе не воюю с законом. Но я, как всякий хороший адвокат, учусь применять его против…
– Против чего? – спросил он, видя, что она запнулась.
Она пожала плечами, как бы в знак того, что остальное понятно без слов.
– Тогда зачем же ты сидишь здесь? – Он неприязненно обвел глазами убогую комнатенку, голую железную печку, потертые стулья, скрипучие доски пола, тусклые окна, едва пропускающие утренний свет. – Если твоя правда в борьбе против капитализма, тебе место не здесь, а на баррикадах.
– Господь с тобой! На каких баррикадах, где?
– Все равно где. Помогать рабочим законным путем выжимать из капитализма, что можно, – какой в этом толк? Что пользы от этого? Нужно, наоборот, стремиться к тому, чтобы рабочим жилось при капитализме все хуже, все тяжелее. Разве это не логичнее, чем заниматься вот такими пустячками… – Он вырвал у нее из рук совок для угля и поднял над головой, словно эмблему ее работы.
– Ну, знаешь ли, – сказала она. – С такими идиотскими суждениями я даже спорить не могу. – Она отняла у него совок и добавила тоном старшей: – Есть вещи поважнее логики, Недди, и доводы сильней благоразумия.
Но он не желал, чтобы с ним разговаривали подобным тоном. – Ты непоследовательна, – сказал он. – Ты кладешь заплаты на то, что сама же хочешь уничтожить.
Она аккуратно повесила совок на место, не замарав пальцев. – Смотри, испачкаешь рубашку, – заметила она ему; потом продолжала: – Никакой непоследовательности здесь нет. Можно класть все силы на то, чтобы разрушить позорное настоящее ради лучшего будущего; но пока это будущее еще не пришло, отчего не вырвать у настоящего все, что удастся? – Она тряхнула своими черными локонами. – Нелепо ты рассуждаешь, Нед, – сказала она. – Ведь все это так просто. Хороши бы мы были, если бы считали, что можем помочь людям, только сея разруху и нужду.
Он смотрел на нее с удивлением. – Честное слово, я всегда считал, что таков ваш метод борьбы: вызывать саботаж, классовые столкновения – хотя бы даже во вред своему народу.
– Но это невежественно и глупо так считать! – с негодованием воскликнула она.
– Тогда наберись терпения и покажи мне, как ты отсюда планируешь социальную революцию, – сказал он весело и принялся складывать и перекладывать папки с документами, разыгрывая пантомиму чиновничьего усердия.
– Ты просто безнадежный анархист, – сказала она.
Она подняла штору на двери в знак того, что прием в консультации начался, и остановилась, глядя на улицу. Мальчишки в темных шерстяных свитерах и черных башмаках вприпрыжку бежали в школу, сизыми тенями возникая в утреннем тумане.
– Помни, Недди, – сказала она, рассеянно теребя фарфоровую дверную ручку, – мой острый язык, и язвительный склад ума, и милые вспышки гнева – все это не так невинно, как тебе кажется. Я приобрела внешний лоск, верно, но в своих вкусах, привычках, склонностях, да и во взглядах тоже я недалеко ушла от тех мальчуганов, что шныряют вон там, на улице. И скажу тебе, Недди: чем больше я от них отдалялась, тем ясней делалось мне, что если я кого-нибудь люблю и понимаю, если я верю кому-нибудь, так только им, людям с моей улицы, тем, кого называют людьми дна. И это потому, что я сама – одна из них.
Она повернулась и увидела его вытянувшееся лицо. Засмеявшись, она дотронулась пальцем до его губ со словами: – Ну зачем же такой расстроенный вид!
Так как он молчал, она вкрадчиво продолжала: – Может быть, изложить тебе философскую и историческую сторону дела?
– Нет, нет, пожалуйста! – Он уже был у двери. – Все ваши экономические и исторические обоснования мне известны. Слава богу! Есть и в Аравии такие же столпы народной политики; в обществе одного из них я оставил Хамида. – Гордон перешагнул порог и очутился на тротуаре. – Эй, Тесс! – закричал он, точно мальчишка, вызывающий, на драку другого мальчишку. – Выходи-ка на простор. Выходи, выходи! В этой затхлой норе я с тобой не могу разговаривать!
Тесс уступила и согласилась оставить консультацию на своего помощника. Но это была единственная ее уступка. Целый день, выполняя свое обещание – показать, чем она живет, она водила его по фабрикам, по цехам, заставила даже заглянуть в тесные и сырые помещения кустарных мастерских, где выделывались стулья, – город славился этим промыслом. Пришлось ему, по ее настоянию, побывать и там, где проходила вся остальная, но тоже, немаловажная часть жизни рабочего класса: в школах, в закусочных, в церквах, в помещениях профсоюзов, на задворках больших перенаселенных жилых домов. Он пробовал артачиться. Говорил, что он не какой-нибудь бессердечный турист, развлекающийся скорбным зрелищем человеческой глупости и убожества. Но она насмешливо обвинила его в том, что он попросту хочет отмахнуться.
– От чего отмахнуться? – спросил он. – И с какой стати мне от чего-либо отмахиваться?
– Не притворяйся, – сказала она. – Было бы легче на душе, если бы можно было отмахнуться от всего этого.
То, что он видел, поселило в нем гнетущее, безнадежное чувство; весь этот город теперь представлялся ему мрачным сгустком машинной техники. Мрак рассеивало только присутствие Тесс, та свобода и уверенность, с которой она двигалась здесь, то ощущение органической близости ко всему этому, которым, казалось, проникнуто было ее легкое, светлое существо. Ни от чего ее не коробило, ничто не казалось ей особенным или чересчур неприглядным. И к чему бы она ни прикасалась – будь то человек, машина или вещь, – в ее прикосновениях не было боязливой осторожности. Она напоминала судового механика, который осматривает недра своего корабля и делает это с привычной, даже любовной уверенностью; ее свежее чистое лицо, черные глянцевитые волосы и хлесткий, лукавый юмор согревали человеческим теплом этот мир, из которого иначе он бежал бы опрометью и без оглядки.
– Ты даже не видишь тут ничего ужасного, – пожаловался он. – Тебя не мутит от всего этого?
– Меня мутит каждый день, – сказала она спокойно, – и ужасного я тут тоже вижу достаточно. Но не могу же я сидеть и плакать сама над собой. И как бы там ни было, в этом мире можно встретить больше живых, пылких, искренних чувств, чем в Кембридже с его, как ты любил выражаться, мертвящим уютом. Мне здесь очень хорошо.
Затем она повела его на текстильную фабрику, и то, что он встретил там, оказалось страшнее всего виденного им до сих пор. Именно так представлял он себе машинный психоз человечества. Уже с порога его оглушил чудовищный рев ткацких станков, стрекотанье множества челноков; на него пахнуло душным, липким, сырым, нездоровым теплом, он увидел яркие огни ламп, словно плавающие в тумане. Голова у него пошла кругом от пестрых узоров бумажной ткани; весь сжимаясь от страха, брел он по узким проходам между грохочущими чудовищами, каждым взмахом челнока норовившими вспороть ему живот. Тесс лавировала среди машин с кошачьей ловкостью, переговариваясь с работницами, которые звали ее «дорогуша». Увидя его бледное, перекошенное испугом лицо, она поспешила к нему на помощь. Гримаса, предостерегающе поднятый кверху палец – и они уже очутились в другом помещении, где пряжа наматывалась на бобины. Бесконечные нити тянулись с рядов веретен; казалось, работницы, сидящие здесь, заняты изготовлением реальных, осязаемых геометрических линий. Он содрогнулся. Она снова, смеясь, пришла ему на выручку и повела его в третий цех. Здесь стояли большие старинные станы, на которых ткались добротные, красочные ковры – привычная принадлежность домашнего уюта.