Текст книги "Герои пустынных горизонтов"
Автор книги: Джеймс Олдридж
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 34 страниц)
Но сейчас, вырвавшись из этого мира и попав в материнский дом вместе с одинокой Тесс, доверившейся его заботам, он впервые в жизни почувствовал по-настоящему, что вернулся домой. Это было волнующее чувство. И его радовало все то, чем его встретила мать: налаженный домашний уют, респектабельный холодок чистых простынь, простая дружная атмосфера английской семьи.
Да и Тесс словно сразу стала другой.
В обществе миссис Кру, жены плотника, она оставалась для него такой, как всегда; здесь же, рядом с женщинами, с которыми его сближало родственное чувство, он вдруг увидел ее в новом свете. Оказалось, что она прекрасно сложена, что в ней много сердечности и простоты, что она и смела, и застенчива, даже робка, но при первой тревоге, при первом намеке на столкновение готова отстаивать свою независимость.
Джек, улыбаясь как всегда, с братской фамильярностью потрепал ее по шее, чем вызвал у нее краску смущения. Забавной была ее встреча со Смитом. Гордон со стороны наблюдал, как взаимное любопытство разрушало те нетвердые представления друг о друге, которые у них сложились заранее. Полуночничая со Смитом, Гордон порой отвлекался от разговора о машинах и технике и рассказывал Смиту о Тесс – вполне достаточно, чтобы сбить его с толку; так Смит и не мог понять, осталась ли Тесс навсегда девушкой из рабочего квартала Глазго или же превратилась в типичную обитательницу английской загородной усадьбы.
В свою очередь Тесс так смотрела на Смита, словно хотела охватить взглядом всю его жизнь и разгадать загадку его отношений с Гордоном, хоть это имело для нее отраженный интерес – лишь в той мере, в какой освещало личность самого Гордона.
А Гордона все не покидало радостное чувство возвращения домой; и все, что говорили и делали Тесс, его мать, Джек, неизменно связывалось для него с уверенностью в том, что Тесс будет здесь всегда и что вся жизнь теперь пойдет по образцу этих ладных, спокойных дней.
Стасис [18]18
Покой, неподвижность (греч.).
[Закрыть]. Если б только все осталось так, как сейчас.
Но он знал, какая здесь таится опасность. Сколько раз во время своего мучительного бахразского паломничества он доходил до глубин позора, граничивших с самоуничтожением. И ему казалось, что для Тесс, хотя она всегда весела и приветлива, ее пребывание здесь – нечто вроде такого же ненужного паломничества. И как ни велика ее внутренняя сила, все равно она погубит себя, если хоть на миг собьется с пути, и ее затянет пустота, в которую она только хотела заглянуть. Пролетарка Тесс неосторожно окунулась еще раз в омут буржуазного существования, а это даже для сильнейших зачастую не проходит даром.
Он сам теперь смотрел на нее совсем по-другому. Здесь, дома, где рядом с нею была его мать, он стал замечать ее неподдельную свежесть, ее маленькие ноги в туфлях на высоких каблуках, милую ненадуманную простоту ее костюма – она всегда носила юбки с кофточками, но это не были дешевые вещи. И у него являлось жестокое желание спросить ее: «Где же теперь твои люди бездны, Тесс?»
Тесс не знала его мыслей и не хотела ничего о них знать. По утрам она пила чай с миссис Гордон, помогая ей хозяйничать; и если Джек или Гордон являлись к чайному столу, встречала их сиянием своих черных глаз, бледного лица и шелковистых волос. Она легко и быстро притерлась к домашнему укладу жизни, точно приехавшая погостить тетушка. Только ее резковатый смех напоминал о том, что она здесь инородное тело – Галатея, ожившая в чужой среде. Гордон все это видел; видел и то, как страстно тянется его мать к Тесс, к ее мягкой и ласковой силе. Грэйс была потеряна для матери, и потому она нуждалась в Тесс – Тесс, которая и в женских глазах была существом идеальным.
Улучив однажды минуту, когда Тесс была одна и по всем признакам благодушно настроена, он сказал ей: – Ты, я вижу, совсем по-родственному привязалась к маме, девочка.
Она вспыхнула. – Мне очень нравится твоя мать, – возразила она воинственно. – Мы с ней отлично понимаем друг друга.
– Если вы и понимаете друг друга, то разве только в мелких женских делах. А деликатничать и изощряться в вежливости просто глупо – и с твоей и с ее стороны. Тебе с ней спорить надо – вот и спорь.
– Я люблю вежливость!
– А я не люблю, – сказал он. – Так что не старайся быть вежливой со мной.
Она подогнула под себя одну ногу и опустила взгляд. – А тебе не мешало бы немножко поучиться сдержанности, Нед, – скромно заметила она.
– Ах, ради бога, не разыгрывай паиньку! – сказал он и вышел из комнаты, где она сидела, уютно свернувшись в большом кресле у камина. Она засмеялась, и ему послышался в этом смехе отголосок той женской войны, которую она вела против него.
Как-то утром, пытаясь вызвать его на откровенность, мать смущенно, но решительно спросила, собирается ли он жениться на Тесс.
– Мне, может быть, не следовало задавать такой вопрос, – поспешила она добавить, видя, что он неприязненно нахмурился. – Но в самом деле, Нед, с тех пор как ты привез сюда Тесс, ты ни с кем из нас не сказал и двух слов. У нас у всех такое чувство, словно ты приглядываешься к своим родным, соображая, стоит ли вообще о них думать. Если ты намерен ввести Тесс в нашу семью…
Ему вдруг захотелось смеяться, но он вовремя удержался, не желая усугублять неловкость.
– Значит ли это, что ты советуешь мне жениться на Тесс? – спросил он с неожиданной для него самого враждебной ноткой.
– Как тебе не стыдно, Нед! Меня просто интересует, какие у тебя планы. И не только по отношению к Тесс. Я ведь все знаю. Я расспрашивала Тесс о тебе. И мне нетрудно было угадать то, чего она не сказала. Ты думаешь войти в парламент и заняться политикой?
На этот раз он не сдержал раздраженного смешка. – Чего бы вам хотелось, мама? Чтоб я женился на Тесс, занялся политикой и зажил добропорядочной, благополучной жизнью?
– Как нехорошо ты об этом говоришь, Нед! – Возмущение помогло ей вновь обрести твердость и спокойствие. – Да, я люблю и уважаю Тесс, я вижу, что она близка тебе, и я была бы очень рада, если бы вы поженились. Что же касается политики и парламента, то, честно говоря, это, по-моему, единственное достойное поприще в Англии, которое может дать тебе удовлетворение. Если я об этом заговорила, то лишь потому, что боюсь, как бы ты не упустил случай – неповторимый случай найти себе в Англии дело по сердцу, а может быть, и послужить своим старым аравийским друзьям. Прошу тебя, Нед, не упускай этого случая.
Мелькнувшее подозрение заставило его покраснеть, и он сказал нарочито ровным тоном: – Разумеется, если б я занялся парламентской деятельностью, это бы всех устроило: Джека, Грэйс, всю семью. Даже покойный папа был бы доволен.
Но эти слова не оскорбили ее и не задели. Она сейчас была и хладнокровней и уверенней в себе, чем он. – Конечно, это было бы хорошо, для всех нас. Наша жизнь тоже стала бы осмысленнее, интереснее. Что же тут плохого? Почему это тебя раздражает?
– По-видимому, это должно повлиять на мое решение?
– Ни в какой мере. Но это истина, и тебе незачем закрывать на нее глаза.
– Было бы лучше и для вас и для меня, если бы вы не заговаривали со мной о политике, – сказал он.
– А почему? Разве я не могу интересоваться твоими делами?
– Можете, но только не как мать. Я не хочу ни материнских забот, ни политических разговоров с вами, мама.
Это уже было обидно. Она сжала губы (совсем как Джек) и отвела взгляд в сторону. Он невольно подумал, что поступает по-свински, но что она внесла в разговор оттенок мелодрамы, и этого уже не исправишь: чем больше будешь стараться, тем все будет выглядеть мелодраматичнее и глупее.
– Простите, мама. – Ему удалось сказать это с полным спокойствием. – Но ведь вы знаете, что, когда мне что-нибудь не по душе, я не переношу никаких попыток повлиять на меня хотя бы косвенным образом.
– Знаю, Нед. Но я скажу тебе то, что ты сам однажды сказал Грэйс: решай, как хочешь, только решай. А то мы тут все выбились из колеи.
– Разве в этом я виноват?
– Зачем ты придираешься к каждому моему слову, Нед? – упрекнула она его. – Ведь побуждая тебя действовать, я просто хочу помочь тебе. Не нужно медлить слишком долго. Это на тебя непохоже, и это может оказаться опасным для тебя. Да и для всех нас.
Он пожал плечами. – Вероятно, я в самом деле кругом виноват, – сказал он устало, и эти слова были лишь слабым отголоском глухой тревоги – как бы надежды семьи не оказались ловушкой, защелкнувшей его.
– Никто не виноват. Просто со всеми нами творится что-то неладное. Вдруг какая-то пустота внутри, какой-то цинизм в отношении друг к другу. И хуже всех – я сама. Грэйс едва разговаривает со мной, да и я с ней тоже. А Джек! Бедный Джек близок к отчаянию. Наверно, если б не твой друг Смит, чье присутствие держит нас всех в границах, мы давно перестали бы щадить друг друга.
– Смит!
– Да! Он такой милый, такой воспитанный, что с ним невольно считаешься. К счастью, он охотно проводит много времени с Джеком и на заводе.
– У Смита денег куча. Если Джеку требуется спаситель, Смит самый подходящий для этого человек – любит машины и имеет деньги. Вот пусть и спасает. Я сделал все, что мог.
– Ты как-то близоруко смотришь на вещи, Нед. Не отрицаю, мне вначале очень не хотелось, чтобы Джек вступал в страшный мир коммерции и техники. Но теперь я поняла, что этот его шаг был полон большого и глубокого смысла, и я не хочу, чтобы он потерпел неудачу. Так же, как не хочу, чтобы потерпели неудачу ты или Грэйс. Но я не понимаю и никогда не пойму, что такое легло между нами. Неужели мы все так плохо защищены душевно? – Она прижала руки к сердцу, словно чувствуя боль, – жест, исполненный средневековой непосредственности. – Я не могу отделаться от ужасного чувства, что дело тут не в нас; просто мир дал трещину, и это болезненно отзывается на каждом. Нам не на что положиться. Не во что верить. Так кто же виноват?
Он ответил обличающим смехом: – Вот из-за этой трещины в мире Грэйс и бросилась к католикам. Она тоже искала на что положиться и во что верить.
– Я знаю, что Грэйс трудно. Но я знаю и то, что перемена религии не разрешит ее сомнений…
– Она уже приняла католичество?
– Я боюсь спросить. Просто не верится, что это могло случиться. – Миссис Гордон сделала усилие и овладела собой. – Последнее время она стала спокойнее. На нее хорошо действуют разговоры твоего знакомого, Фримена.
– Фримена? Он бывает здесь?
– Да. Я предупреждала тебя! Это я настояла на том, чтобы он здесь бывал. Он проявляет большой интерес к Грэйс. Пока тебя не было, он приезжал почти каждый день. И, кстати, имей в виду, завтра он у нас обедает. Я знаю, что ты его не любишь и Смит тоже, но очень прошу тебя не вмешиваться в его отношения с Грэйс.
Только теперь Гордон осознал, что его постепенно низвели на роль терпеливого слушателя, безгласного объекта, на котором мать отводила свою потребность излить душу. Снова, как Иксион, нарушивший родственный долг, он был прикован к огненному колесу и должен был отказаться от всякой свободы в решении своих дел, да и семейных дел тоже.
Разговор с Джеком укрепил его в этой мысли.
Джек оставался самим собой даже под обезоруживающим напором бесконечных денежных затруднений. В нем была душевная щедрость, которая свойственна людям, больным неизлечимой болезнью, и как ни совестно ему было обращаться к брату, он все же не утратил своего глубоко запрятанного чувства юмора.
Джек сидел напротив Гордона и читал. Остальные уже спали.
– Ты когда-нибудь разговаривал со Смитом о технике, Нед?
– Только если этого никак нельзя было избежать.
– Напрасно! Техника – это настоящее, Нед. Техника и люди. А все, что существует между техникой и людьми, – ложно. Я завидую Смиту и Муру, их умению разбираться в машинах. Мур хороший инженер, но он прагматик. Смит интереснее, потому что способен страстно увлекаться каким-нибудь зубчатым колесом. Его техническое воображение могло бы, вероятно, творить чудеса, если бы дать ему простор.
Гордон, лежа на диване, посмеивался над энтузиазмом, с которым Джек говорил это. – Со слов мамы я знаю, что наряду с машинами Смит проникся нежными чувствами к тебе и ко всему нашему семейству.
– Не совсем так, – сказал Джек, с беспощадной прямотой отметая в сторону всякие сентименты. – Смит целиком предан тебе, Нед. Он просто благоговеет перед тобой. Если он хорошо относится к нам, то это, так сказать, отраженно. Мама, правда, успела привыкнуть к нему; да и он к ней тоже. Ей даже кажется, что ему неохота уезжать отсюда; у меня у самого такое впечатление.
– Как, разве он все еще не уехал домой?
– Теперь уже уехал. Он щепетилен до болезненности, и, когда ты привез сюда Тесс, он себя, вероятно, почувствовал лишним.
Гордон усмехнулся. – Не в щепетильности дело, Джек: Смит страдает от неопределенности своего классового положения.
– Может быть, одно с другим связано, Нед. Я всегда замечал, что чем ниже человек по своему общественному положению, тем он щепетильнее. – Джек закрыл глаза и говорил, словно в полудремоте. Его книга со стуком упала на пол.
Гордон вздрогнул. – Если развивать эту идею, – заметил он, – то образцом щепетильности окажется пария.
– В известном смысле так оно и есть.
– Это уже гандизм, Джек. Отсюда недалеко до утверждения, что нищета есть добродетель, а слабость – сила.
– Ну и что же? В этом, по крайней мере, Ганди был прав. Разве он не доказал силу отказа от силы? Разве не доказал безграничную мощь истинного пацифизма?
– Глупости! Его собственная судьба его опровергла. Ведь он пал жертвой насилия.
Джек вздохнул. – Пусть так, но его вера и его учение продолжают жить.
– Ошибаешься, Джек. Через пять-десять лет Индия, страна вопиющей нищеты, испытает такие потрясения, каких не знало еще ни одно азиатское государство, каких не знал даже Китай. И, как все восточные страны, она отойдет к марксистам. Пацифизм никогда не мог помешать насилию, Джек, и никогда не сможет. Это противоречило бы всем законам истории, действительности и человеческой природы.
Тишина сельской ночи, погасший огонь в камине, еле слышные скрипы и шорохи где-то в недрах старого дома были мирными союзниками Джека в этом разговоре.
– А все-таки, – сказал он упрямо, – пацифизм – это единственная пристойная нравственная опора в том мире, в котором мы живем.
– Пацифизм и техника?
– А что? В разумном сочетании они могут спасти человечество.
– Но они не сочетаются. Техника неизбежно ведет к насилию.
– Не всегда.
– Всегда! – настаивал Гордон. – Но что все-таки для тебя реальнее, Джек, техника или пацифизм?
– Я тебе уже сказал – и то и другое. Конечно, в мире действуют и разные иные факторы, я это чувствую на себе. Должен тебе признаться, Нед, «иные факторы» уже доконали меня.
– Нет денег?
– Нет денег и нет надежд. Смит раздобыл нам заказ на запасные части для гоночного автомобиля, но мы нигде не можем получить металла в кредит. А наличных у нас не наберется даже на бочку смазочного масла.
Гордон опустил голову, и теплый запах его собственного тела напомнил ему тот день, когда он вез больного Смита в лагерь, сидя с ним на одном верблюде. Сразу ему представилась спина Смита и отвратительные нарывы на ней.
– Почему бы тебе не попросить денег у Смита, Джек? У него есть деньги. И он все время твердит, что его мечта – такой завод, как у тебя.
– В том-то и заключается ирония положения, Нед. Просить у него денег было бы просто нечестно. В переводе на язык совести это значило бы злоупотребить его порядочностью и его хорошим отношением ради спасения своей шкуры.
– Не только! Это и в его собственных интересах. Он просто счастлив будет войти в компанию с тобой и Муром.
– Я ведь тебе уже сказал: именно потому мы и не должны использовать его.
– Но ведь тогда вы пойдете ко дну?
Джек пожал плечами. – Я слишком хорошо знаю деловой мир, Нед, и знаю, что самые блестящие жизненные удачи основаны на том, что один человек использует другого. Но я так поступать не могу, хотя, казалось бы, в данном случае это не логично. Уж лучше всем нам пойти ко дну, чем выплыть таким способом. Все равно успех будет отравлен, если будет существовать хоть тень подозрения, что он достигнут нечестным путем.
– И нет никакого другого выхода?
– Никакого. Придется продавать. Вот только разве… – сказал он, помолчав, – разве у тебя, есть деньги, Нед…
– У меня?
И сразу тишина обернулась врагом. Мертвящим было теперь безмолвие, господствовавшее в доме; и мягкий свет ламп, озарявший дальние углы комнаты, словно напоминал о положенном человеку пределе. Гордон остро почувствовал давящую тесноту этого замкнутого пространства и подумал, что он мог бы умереть вот сейчас, здесь. На мгновение эта мысль неизвестно почему заняла его внимание – смерть в ее могуществе и благородстве показалась единственным полноценным актом человеческого существования. Но разве все остальное так уж мелко и ничтожно? Деньги! Да, черт возьми, деньги, думал он. Ему не удавалось выжать из своего мозга ничего, кроме назойливого повторения одного этого слова. Джек ждал, что он скажет, но молчание длилось, нагнетая пустоту между ними.
– Я бы не должен обращаться к тебе… – начал Джек в отчаянной попытке вернуть сказанное.
Теперь врагом были самые их голоса, слова, которые они произносили, и это помогло Гордону вновь обрести холодную трезвость мысли. – А почему? – спросил он. – У меня в самом деле есть немного денег, и это всегда как-то тяготило меня. Восемьсот или девятьсот фунтов. Остатки армейского жалованья. Можешь располагать ими.
– Нет, все я не возьму, Нед. Ни за что!
– Именно все, Джек! Бери. Бери и не спорь. Я придерживал эти деньги, воображая, что они обеспечивают мне кое-какую свободу и позволяют сохранять независимость. Глупости! Пусть я снова буду гол как сокол. Мне вдруг сделались противны эти деньги. Если бы они не пригодились тебе, я, наверно, просто побросал бы их в огонь.
Гордон говорил о деньгах, но Джек чувствовал себя так, как будто весь этот гнев и омерзение относились к нему. Потом Гордон закрыл глаза и весь словно ушел в себя, сразу став для брата непроницаемым. Должно быть, в мыслях у него сейчас было совсем другое: далекий солнечный закат, бедуин, покачивающийся на верблюде, а может быть, штормовой ливень в Хэмпшире, что вдруг сорвется откуда-то с гор и, мгновенно отбушевав, иссякнет. Так рисовались Джеку мысли брата.
– Пожалуй, пора спать, – сказал Гордон. – Завтра с утра я тебе выпишу чек. – И ему самому показалось, будто эти слова облегчили его совесть.
– Да это не к спеху.
Гордон уронил книгу и не стал наклоняться, чтобы поднять ее. – Как ты смотришь на то, чтобы я занялся парламентской деятельностью? – спросил он, не отводя глаз от рассыпавшихся по полу страниц.
– Я был бы очень рад, Нед, – ответил Джек. Мысль его была ясна, но высказал он ее довольно нерешительно и как бы извиняющимся тоном.
– Кажется, все были бы рады, – сказал Гордон с угрюмой злостью и встал с дивана. – А я все-таки этого не сделаю! Не сделаю! – почти выкрикнул он. Потом добавил уже спокойно, но это спокойствие было еще страшнее, потому что в нем была издевка: – Может быть, вложив в твое предприятие деньги, я захочу стать полноправным компаньоном. – Он засмеялся сухим отрывистым смешком. – Вполне возможно. – И он вышел из комнаты, так и не сделав попытки хоть словом сокрушить этого нового врага, вставшего между ним и Джеком.
Гордон оставил себе двадцать фунтов, и теперь у него словно только это и осталось – на двадцать фунтов жизни и свободы. Когда он рассказал Тесс, что отдал Джеку деньги, она его назвала дураком.
– А почему? Без денег я внутренне чище.
Ее здравый смысл был беспощаднее, чем когда-либо. – За неделю или за месяц твои двадцать фунтов растают, и что тогда? Прощай свобода, прощай возможность досуга.
– А мне, может быть, этого и надо, – сказал он с усмешкой. – Может быть, это послужит для меня толчком к действию.
Разговор происходил в комнате Тесс. Гордон сидел в плетеном кресле, которое когда-то его отец привез из Бирмы; и не раз живое мальчишеское воображение рисовало ему веранду бирманского дома и отца, сонно поникшего в этом кресле, забыв о времени. То был не просто образ, навеянный романтическими мечтами юности. Он все это перечувствовал, он физически ощущал влажный зной, дыхание далеких старых аванпостов империи, томительную тягу отца к избывшему себя прошлому и его унылую уверенность, что никогда уже не вернуть тех долгих безмятежных дней в жарких, изрезанных складками гор, безропотно покорных странах. Даже смерть казалась Гордону лучше, чем эта безнадежная отцовская тоска по невозвратимой старине Востока.
– Разве деньги имеют значение для нас с тобой? – сказал он ей, не столько ради продолжения спора, сколько чтобы заглушить эти воспоминания об отце.
– Для нас с тобой имеет значение любой поступок – твой или мой. Что ты теперь думаешь делать?
Снова у него возникло ощущение странной напряженности, как будто она следит за ним и чего-то ждет от него. – Одно могу сказать: в парламентское болото я не полезу, – ответил он.
– Почему?
– Это моя семья мечтает о насиженном месте в парламенте; мне оно не нужно.
– А куда же денется твоя энергия? Твоя настойчивая потребность действовать? На что все это обратится, если ты откажешься от этой возможности?
– И ты туда же! – воскликнул он. – Хочешь, чтобы я ввязался в это дело ради его мнимой значительности, ради личных перспектив?
– Вовсе нет. Мне противна вся эта затея.
Он помедлил, словно чтобы острей ощутить горечь своих слов. – Может быть, я надеялся, что ты… что мне довольно будет тебя, Тесс.
Она пришивала длинную синюю тесьму к чему-то белому – очередное занятие, придуманное его матерью. Она даже не подняла глаз, только плотнее сжала губы.
– Вообще говоря, – продолжал он, – я бы мог вступить в дело Джека.
Она по-прежнему не смотрела на него.
– Слушай, Тесс! – сказал он с неожиданной силой. – Став компаньоном Джека, я получил бы соблазнительную возможность дурачить тех людей, которых презираю больше всего. Как приятно было бы войти в невежественный и растленный мир денег и расправляться с ним его же оружием. Разве это не достойное применение моей энергии?
Он смеялся над самим собой, но Тесс не приняла вызова, хоть по его глазам видно было, как ему хочется, чтобы она возражала, сказала бы ему что-нибудь обидное.
– Ладно! – заключил он. – Если так, пойду в парламент!
Она только презрительно тряхнула головой, но ничего не ответила; и он, расставшись с ней, отправился мыться, чиститься, приводить себя в порядок для давно задуманного семейного обеда с Фрименом и Грэйс.
Фримен был опален сухим дыханием пустыни; его лицо англичанина стало кирпично-красным, руки огрубели от резкого ветра аравийской зимы. Он провел неделю под белыми глинобитными башенками Истабала. Еще вчера утром разговаривал с Хамидом. За два дня он не успел даже растерять ту величавость движений, которой невольно набираешься в общении с арабами пустыни. За обеденным столом Гордонов он явно был как дома.
Гордон чувствовал, что присутствие Фримена служит своего рода камертоном для настроения каждого из обедающих. Мать старалась превзойти самое себя в исполненном достоинства радушии. Грэйс (ее Гордон уже несколько дней не видел) была сама кротость; она просто сидела рядом с Фрименом, но почему-то от этого одного уже казалось, будто она льнет к его мужественности и силе. Только в разговоре с ним она оживала. Смит – он опять был здесь, точно не мог долго прожить вдали от этого дома, – в обществе Фримена как-то сжался, сразу утратив непринужденность, к которой его постепенно приучила деликатная мягкость Джека. Сам Джек делал вид, что ему очень весело, и изощрялся в неуклюжих попытках создать за столом атмосферу взаимной приязни и легкости. Но его старания ни у кого не встречали отклика. Гордону он совсем не находил что сказать, только изредка бросал на него косые, робкие взгляды, и Гордон вскоре поймал себя на том, что избегает встречаться с братом глазами. А когда один раз их взгляды все-таки встретились, он понял, что между ними навсегда легла неодолимая преграда. Это касалось только их двоих, но Гордон вдруг почувствовал, что от зоркого взгляда Фримена ничто не укрылось, и еще сильней возненавидел этого человека за его всепроникающую силу.
Только Тесс оставалась вне круга, центром которого был Фримен, но с интересом следила за ним издали – за ним и за Гордоном. И Гордон, сам не зная почему, подумал, что Фримен даже может понравиться ей, так же как и Грэйс. Между Тесс и Грэйс не существовало никакого антагонизма. Натуры глубоко разные, они обе были наделены тем душевным спокойствием, которое устраняло всякую тень вражды. Они отлично ладили друг с другом.
Занятый этими мыслями, Гордон удовольствовался тем, что смотрел, как все кругом едят, без всяких признаков голода или аппетита, как того требовало хорошее воспитание. Но скоро ему это надоело. Когда подали кофе, он решил хитростью заручиться поддержкой Смита против Фримена и для этого завел разговор о Хамиде. Необоснованное высокомерие Фримена, его нападки на Хамида, которого он обвинял в жестокости и преувеличенном честолюбии, должны были подействовать на Смита безотказно. Однако Смит, не искушенный в тактике спора, только покраснел и раздраженно возразил Фримену:
– Вы не знаете Хамида! Ведь вы никогда не имели с ним дела. Хамид – единственный среди известных мне людей, которому совершенно чужда жестокость. Если он и бывает иногда жесток, то лишь в силу необходимости.
– Даже необходимая жестокость едва ли может считаться добродетелью, Смит.
– Здесь, в нашем мире, пожалуй, нет. Но в пустыне…
– В пустыне честолюбие заставляет Хамида быть беспощадным.
– Как вы можете так говорить! – вскричал Смит, в пылу негодования обретя голос. – Вы его не знаете. Вы представления не имеете о племенах, о восстании.
– Мой милый Смит, представление о чем-либо всегда относительно. Все зависит от того, с какой стороны смотришь.
– Да, но вы же вообще ничего не видели. Вы никогда не понимали, за что борются племена. Вы… Если вы и смотрели, то не с той стороны, с которой нужно.
– Но теперь-то я смотрю с той стороны, с которой нужно. Вы не станете отрицать это, поскольку, к вашему сведению, я теперь помогаю Хамиду.
Смит, растерявшись, беспомощно посмотрел на Гордона, но Гордон не хотел спорить с Фрименом. Он дал себе слово никогда больше не вызывать Фримена на спор.
– Кстати, – сказал Фримен, – вы оба, вероятно, не знаете: прошлую среду на Хамида было покушение, в него стреляли. Если б мы с генералом не оттащили его в сторону, последний выстрел мог оказаться смертельным…
Гордон не сдержал крика, не сумел скрыть краски, бросившейся ему в лицо.
– Две пули попали в бедро и одна – в шею. – Фримен поднес руку к своей гладкой чистой шее и потрогал ее печально, соболезнующе. – Он потерял много крови, но мы на самолете доставили из Бахраза английского врача, и сейчас дело уже идет на лад. Ничего серьезного.
– Но кто мог стрелять в Хамида?..
– Какой-то фанатик, приверженец шейха Лури. Там древняя родовая вражда. В таких случаях ничего не поделаешь.
– Этой родовой вражды уже нет! – вскричал Гордон. – Три года назад Хамид откупился золотом. Мне это хорошо известно, я сам возил деньги.
– Значит, теперь Лури затеял все снова, – сказал Фримен.
– Кто подкупил его, чтобы он затеял все снова?
Фримен засмеялся. – Просто беда, Нед, с вашей подозрительностью. Ну с какой стати кому-нибудь его подкупать? Вы же знаете эти арабские дела.
Гордон промолчал, опасаясь бурной вспышки.
– Есть всякие элементы, которые мутят народ против Хамида. Нам даже пришлось несколько раз наводить порядок с помощью самолетов, – продолжал между тем Фримен.
– Боже правый! – вскричал Гордон. – Так вы теперь бомбите пустыню, прикрываясь именем Хамида! Что там происходит, Фримен? В пустыне снова восстание? Вы подсылаете убийц к Хамиду, чтобы оно прекратилось?
– Нед, Нед! – укоризненно вступилась мать.
Фримен поспешил ее успокоить: – Не обращайте внимания, миссис Гордон. Это у нас старый спор. Я виноват. Не нужно было мне вовсе начинать разговор об Аравии. Мы там приглушили эту историю во избежание серьезных последствий, но мне казалось, что Нед и Смит вправе узнать. Пожалуйста, простите, что я дал повод к возобновлению старых и глупых споров.
Тесс на мгновение разрядила атмосферу, спросив: – А это верно, что Хамид уже вне опасности? В самом деле ничего серьезного не произошло? – Она спрашивала о Хамиде, но думала о Гордоне. Напоминание – ему.
– Нет, нет. Убит один из людей Хамида, а сам он уже через несколько дней встал на ноги. Конечно, он еще слаб.
Быстрым взглядом Смит и Гордон спросили друг друга и Фримена тоже: кто из людей Хамида убит? Но Гордон молчал, и его молчание было запретом для Смита. Даже ответом на этот вопрос он не желал обязываться Фримену, а другие не смели вмешиваться. Фримен больше ничего не сказал и ограничился легкой, но дружелюбной улыбкой.
И тут Гордон вдруг заметил Грэйс. У нее на губах была слабая, примирительная улыбка – бледный отблеск улыбки Фримена. Она делила с Фрименом его нетрудную победу. И то, что она словно просила прощения за это, показало Гордону истинную расстановку сил; он почувствовал, что в его борьбу с Фрименом вступил новый участник. Он понимал все преимущества, открывавшиеся Фримену, понимал, какой заманчивой добычей была для него Грэйс – покорная, с податливым, гибким умом, она уже готова была ухватиться за него, искала в его силе свое спасение. Да и помимо того, торговцам беконом Фрименам было выгодно породниться с семейством Гордонов, которое более высоко стояло на социальной лестнице и имело незапятнанное имя. Личные заслуги самого Гордона делали этот союз еще желаннее. Но что еще важнее, он сулил Фримену более сокровенную, интимную выгоду, защищая и ограждая его от того, кто должен был назвать его братом, открывая возможность посмеяться над человеком, однажды пощадившим его жизнь просто из презрения.
Одолеваемый всеми этими мыслями, Гордон уже хотел было заговорить. Но мать, почуяв недоброе и опасаясь нового наскока на Фримена с его стороны, сказала убедительно: – Право, Нед, совсем ни к чему втягивать всех нас в ваши споры об Аравии. – Это было тревожное предупреждение, скрытая мольба. – Они только для вас представляют интерес, а мы в этих делах не разбираемся.
Выжидательное молчание тянулось, пока Гордон, пожав плечами, не прервал его.
– Вы какой веры, Фримен? – спросил он вдруг; но даже самый неожиданный поворот разговора сейчас никого из них не мог удивить. – Слыхали, что Грэйс собирается перейти в католичество?
Грэйс встала. – Я за носовым платком, – сказала она спокойно и вышла из комнаты.