Текст книги "Герои пустынных горизонтов"
Автор книги: Джеймс Олдридж
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 34 страниц)
– Если эти аэродромы будут в вашем распоряжении! И если у вас будут самолеты!
Генерал не понял, что означают эти слова, и выжидательно промолчал.
Гордон подошел к окну и стал смотреть на поваленные буки, лежавшие на дальнем склоне холма. Он понимал, что генерал ждет от него объяснений. На мокрой вершине холма лесорубы подпиливали дерево, и оно вот-вот должно было упасть. Это ясно угадывалось по ритму и звуку пилы. Вдруг словно что-то застонало, ствол дрогнул, стал клониться, со страшным треском отделился от пня и тяжко рухнул, заскрипев ветвями. Казалось, земля содрогнулась, когда на нее легла эта громада, еще минуту назад глядевшая в небо и полная жизни. Но даже в поверженном дереве было уже заключено начало чего-то нового, предвестие будущего существования.
– И еще я понял кое-что, – сказал Гордон генералу, который терпеливо дожидался, стоя у традиционного английского камина. – Восстание племен может быть успешным только если оно сочетается с революцией в Бахразе. Вы правы! Не может Хамид снова захватить аэродромы, и против бомбардировщиков он бессилен. Но если аэродромы и бомбардировщики перестанут грозить ему (или даже сделаются его союзниками после бахразской революции), тогда восстание уже не будет обречено на неудачу.
– Так вы считаете, что Хамид должен действовать в контакте с революционерами города и деревни?
– Да. Но это я понял только теперь. Теперь!
– И вы, такой ярый противник этой идеи, сейчас готовы принять и даже отстаивать ее?
Гордон смотрел на запотевшие стекла – сквозь мутный налет влаги ему виделась пустыня. – Может быть, внутренне я и не принимаю ее, генерал. Может быть. Но, так или иначе, это – реальность…
На лице генерала написано было разочарование. – Если вы сделались сторонником революции города и деревни, тогда наши пути расходятся еще дальше, чем прежде.
Гордон пожал плечами и криво усмехнулся. – Вы совершили ошибку, генерал, выслав из Аравии меня. Чтобы положить конец восстанию племен, вам нужно было изгнать бахразца Зейна. Нужно было помешать ему связаться с Хамидом. Хамид в своем поражении понял то, к чему я пришел только теперь: что успех дела племен зависит от Зейна и его революционеров. Не я, а Зейн – козырной туз в этой игре.
– Вы бредите, Гордон. Во-первых, беспорядки в Бахразе давно уже кончились и теперь там совершенно спокойно. Никаких признаков революции. Во-вторых, мы отлично знаем, что Зейн находится у Хамида. Но они занимаются только разговорами.
– А им больше ничего и не нужно. Разговор – начало заговора, генерал! И вы ничем уже им не помешаете.
– Можно подумать, что вы жалеете об этом, – сказал генерал, но его замечание относилось лишь к тону Гордона. В теорию Гордона относительно Зейна генерал не уверовал. – Вы неправы в своих предположениях, – внушительно произнес он, как будто этого было достаточно, чтобы счесть вопрос решенным. – Так или иначе, – добавил он с улыбкой, в которой была тень грусти, точно ему жаль было расставаться с только что обретенным другом, – какую бы роль ни играл этот бахразец, ваше обещание остается в силе, Гордон. В Аравию вам возвращаться нельзя.
– Я разве говорил, что собираюсь вернуться, генерал?
– Не говорили, но я чувствую в вас какое-то беспокойство.
Гордон, шагавший по комнате, вдруг круто остановился, словно этот скучный солдат слишком близко заглянул в его мысли. – А если я вернусь?
– Вы решитесь нарушить данное слово?
Гордон посмотрел на него с самообличительной искренностью. – Не знаю. Может быть.
Генерал покачал головой. – Нет, вы этого не сделаете. Даже если б вы пренебрегли своим словом, есть тут еще и другие обязательства, с которыми нельзя не считаться. Хотя бы долг верности.
– Верности! Кому?
– Вот это вы и должны решить, Гордон. Не стану возобновлять наш старый спор относительно выбора между абстрактной верностью идее и конкретной верностью тому, с чем связан по рождению. На этот раз речь идет о вещах более простых. И более реальных.
– Вот как?
– То, что происходит-на территории племен, теперь непосредственно интересует Англию. Ведь на этой же территории находятся нефтяные промыслы. Сейчас, как никогда, любое столкновение в пустыне будет означать прямое столкновение с Англией. Потому что при первом же признаке смуты мы введем на нефтепромыслы свои войска. Английские войска. Не бахразские. И если вы пожелаете принять участие еще в одном восстании, Гордон, вам придется действовать прямо и непосредственно против вашей родины. А этого, независимо от своих чувств и настроений, я допускать не хочу. Я хочу спасти вас от самого себя, от необходимости выбора. Вот почему я напоминаю вам о данном обещании. В Аравию вам возвращаться нельзя.
Гордон стиснул руки за спиной, словно там, позади, его всегда подстерегало отчаяние. – Я не вернусь, генерал. Но дело не в обещании. – Он пожал плечами. – Нет. У меня теперь есть неотложная задача здесь, в Англии. Я должен отыскать здесь то, что искал (и нашел!) в Аравии. Как-нибудь, в чем-нибудь я это найду.
– Ну и слава богу! – отозвался генерал с непритворной радостью, словно от сознания, что удалось сберечь старую дружбу. – Запомните мои слова, Гордон: время покажет, что мы с вами стремимся в Аравии к одному и тому же. Я в этом глубоко убежден. А до тех пор не будем создавать Хамиду лишних затруднений. – Он протянул Гордону руку – в знак прощания, в знак дружбы, в знак непривычного для него наплыва чувств. – Ну, где мальчик? Мы с ним сегодня же отправимся в путь.
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
Грэйс объявила о своем окончательном решении вступить в лоно католической церкви, и только присутствие Смита в доме предотвратило бурную семейную ссору. Миссис Гордон не могла совладать с собой; впервые в жизни дети увидели ее в смятении. Более того, с несвойственной ей запальчивостью она пригрозила, что откажется от дочери, если та действительно принесет свободу мыслей и чувств в жертву папизму.
Гордон осторожно заметил, что ведь она и раньше знала о повышенном интересе Грэйс к католичеству, но на это последовал пылкий и не вполне логичный ответ: – Мне в голову не приходило, что это всерьез, что она задумала переменить религию. И потом я надеялась, что кто-нибудь из вас ее урезонит. Я ведь тебя просила поговорить с ней, Нед. А ты отделывался смехом и шутками…
– Но что же я тут могу?
– От тебя она выслушает то, чего не захочет слушать от Джека и меня. Еще не поздно, Нед. Поговори с ней, умоляю тебя.
Гордон был теперь на все готов – не ради Грэйс, но ради матери. Слишком многое выдало в ней это неожиданное смятение. Слишком много обнажилось глубоко запрятанных страхов. Если так будет продолжаться, им станет трудно друг с другом.
Он вызвал Грэйс на разговор и постарался вложить в него всю возможную силу убеждения, с отеческой, пастырской мягкостью нащупывая путь к ее душе. Его вопросы, острые в своей сути, звучали кротко, ненавязчиво.
– Откуда возникла у тебя эта потребность слепого подчинения, Грэйс?
– А разве ты, когда был в Аравии, не подчинялся целиком делу, которому служил? – возразила она. – Разве не говорил с гордостью, что отдаешься ему, как араб, не как англичанин? – Она не сердилась и не волновалась. Она была на удивление спокойна, собрана и полна решимости.
– Да, но какому делу призвано служить католическое учение? – спросил он. – Может ли папизм вывести человечество из хаоса? Или покончить с войнами и насилиями? Или вернуть нам истинную свободу духа, без которой не существует независимой личности?
– А что мне до свободы мысли, до служения какому-то делу! – воскликнула она. – Я раньше верила – как ты, как мама, – что человек может найти спасение в правдивости, в чистоте духа. Но ведь ни того, ни другого не существует, Нед. И никогда не существовало и не будет существовать. Все мы живем в плену животного себялюбия, а для каждого в отдельности это означает беспросветную, мертвящую власть утробы, которая уже ничего не оставляет мысли. Но я теперь с этим покончила, Нед. Да, я подчиняюсь! Подчиняюсь своей совести, своему чувству порядочности и отказываюсь от всяких дальнейших исканий добра в людях. Отныне я душой и телом вверяюсь религии, которая все это берет на себя, и ее твердое и бескорыстное руководство поможет мне противостоять всем жестокостям нашего существования.
Тем временем Гордон умышленно привел Грэйс на вершину того зеленого, напоенного жизнью склона, который всегда внушал ей страх. В сухом прозрачном воздухе, под вогнутой синевой неба лежала перед ними Англия неповторимым разливом живой, яркой зелени – газонов, изгородей, лужаек, рощиц, клумб; лежала так близко, что, казалось, можно было согреть ее струйкой теплого человеческого дыхания.
– Вот смотри! – сказал он Грэйс. – Нигде на свете ты не увидишь природы такой одомашненной, так тесно переплетенной с человеческим существованием. – Он помедлил, задумчиво вглядываясь в сумеречные дали, но тотчас же вернулся к прерванному разговору. – Я не хочу спорить против твоего решения, Грэйс; если ты надеешься найти в этом выход – тебе виднее. Дай бог, чтобы ты не ошиблась. Но только – что дальше? В чем твоя цель?
– А у меня нет никакой цели, Нед. Я ни к чему не стремлюсь. Спокойствие духа – вот все, что мне нужно. Спокойствие духа.
Он покачал головой: – Не стану доказывать тебе, что дух никогда не может находиться в спокойствии, Грэйс. Но если тебе кажется, что ты обретешь это спокойствие в католичестве, – пусть будет так.
– Я знала, что ты меня поймешь, Нед.
– Да, я понимаю тебя. (Это могло быть и со мной! И со мной!)Но, видишь ли, Грэйс, ведь ты живешь в обществе, среди людей. В частности, тебе нужно как-то считаться с родными. Если ты предашься папизму душой и телом, мама не задумается вычеркнуть тебя из своей жизни, в непоколебимой уверенности, что ты совершила тягчайшее преступление.
Ее слезы затерялись в огромности окружающего мира. Огромность эта была проникнута скорбью, и оба они мгновенно промелькнули в ней, точно две малые кометы. Так казалось.
– Я знаю, как относится к этому мама, – сквозь слезы сказала Грэйс. – Мне уже пришлось почувствовать ее отношение. Поговорил бы ты с ней. Я пыталась ей объяснить, но она не понимает, Нед.
– Хорошо, поговорю, только ты повремени с этим делом, тогда, может быть, мне удастся хотя бы немного смягчить удар. Конечно, ее не переубедишь, но все же гнев ее мало-помалу утихнет.
– Мне очень трудно, Нед. Я больше не в силах выносить эти колебания, эту неопределенность. Но, конечно, если мама так тяжело это переживает…
– Очень тяжело.
– Хорошо, Недди, я повременю немного. Я меньше всего хочу огорчать маму, мне страшно даже подумать о разрыве с семьей. Я бы не могла жить без вас всех. Да, да, я повременю.
Передавая матери этот разговор, Гордон сказал, что, по его мнению, кое-что достигнуто.
– Постарайтесь увидеть в этом чисто интеллектуальную проблему, мама, – сказал он, намекая на то, что она принимает решение Грэйс чересчур близко к сердцу. – Уверяю вас, дело тут, в сущности, не в религии и не в вере. Просто Грэйс ищет способ обуздать в себе сомнения духа и ей кажется, что она обрела этот способ в католицизме. Ну и пусть себе. Считайте это просто ее философской ошибкой. Не углубляйте вопроса.
– Как же можно не углублять, Нед? – воскликнула мать. – Будь католицизм в самом деле, как ты говоришь, философским заблуждением, я могла бы отнестись к этому легче. Но ведь это не так, Нед, и ты сам знаешь, что это не так. Я не говорю о тех, кто вырос в католической вере. Они меня не занимают. Но чтобы завербовать сложившуюся, мыслящую личность, католицизм должен прежде всего убить в этой личности чувство самоуважения, смелость мысли, независимость нравственных представлений. Ты же сам это говорил! Главный враг католицизма – разум, потому что разум опрокидывает все его основы. А католическая идея отпущения грехов – любых грехов, вплоть до самых чудовищных – попросту оправдывает и даже поощряет жестокость, то есть то самое, от чего Грэйс хочет уйти.
– Это уже не ново, мама, – мягко заметил он.
– Вот как, Нед? И ты считаешь, что речь идет только о философской проблеме? Да? Ты, с твоей верой в справедливость и в ее действенное выражение – борьбу за свободу! Неправда, ты так не считаешь! И я не считаю! Я не могу допустить, чтобы моя дочь перешла на сторону тех, кто является врагом наших убеждений, нашей религии, заветов наших предков.
– К сожалению, мама, Грэйс нужен душевный покой, а не заветы предков.
– Душевный покой? А зачем он ей?
– Чтобы легче было существовать в мире, где все основано на насилии, выносить тяготы повседневной жизни, чересчур жестокой, мучительной и опустошающей. Став доброй католичкой, она обретет моральную силу, опору существования. И право же, католики ничуть не хуже всех других. Большинство из них – люди высоконравственные, даже в том случае, если они невежественны или чересчур запуганы. Зато для них все в мире ясно. А это именно то, чего ищет Грэйс. Она хочет покончить с неясностями! Так постарайтесь же понять ее. Ведь это могло быть и с вами! И со мной!
Но мать не уступала ни в чем. – Да, верно, жизнь Жестока и мучительна, – сказала она, – но мечтать о душевном покое опасно и эгоистично. Только животные, попы и закоренелые злодеи могут похвалиться им. Хорошим, честным людям забота о ближних не позволяет наслаждаться полным внутренним спокойствием. Мир нужно принимать таким, как он есть, Нед, со всем горем и нищетой, которые в нем существуют.
– Значит, по-вашему, прав был Джек, когда променял почтенный академический мир на более реальный и грубый мир машин? – Это был обдуманный выпад, но мать нетерпеливо от него отмахнулась.
– То другое дело. Но если хочешь, Нед, лучше так! Лучше ринуться в суровый и беспощадный мир машин, чем, поджав хвост, забиться в угол за поповской спиной. С этим я не могу примириться.
– Придется, может быть.
– Нед! – воскликнула мать; теперь уже ни огорчение, ни страх семейного разлада не могли укротить ее пыл. Наступил критический момент для ее веры, для всего ее бытия, и она говорила так, словно каждое слово острым шипом вонзалось ей в мозг. – Я всех вас любила, отдавала вашему воспитанию больше сил, чем вы, может быть, думаете, но в нашей семье не принято выказывать свои чувства, и в этом, пожалуй, причина того, что происходит теперь. Однако вы сами знаете, что каждым из вас я особенно гордилась тогда, когда он боролся за истинную свободу, за вольную христианскую мысль. В тебе, Нед, я всегда видела оправдание моих усилий, доказательство справедливости всего, во что я верила и чему учила вас. Ты мне так много дал в жизни, Недди, так много! И ты не можешь не понять, сколько у меня сейчас отняла своим нелепым решением Грэйс. Я не могу безучастно взирать на то, что считаю неправильным или дурным. И ты не можешь. Когда ты с безразличным видом становишься в сторону, это напускное, это неправда. А я, я пойду на все, Нед! Пойду на все, только чтобы удержать Грэйс от этого шага.
Гордон пожал плечами. – Что ж, все в ваших руках, мама. Все зависит от вас.
– Да, ты прав, – сказала она. – И я найду выход – тот или иной. Лучше мне видеть ее женой твоего недруга Фримена или твоего друга Смита, чем верной служанкой католической церкви…
Видя, что дело принимает такой оборот, он пошел рассказать обо всем Джеку.
– Я, кажется, потерял всякое чувство юмора из-за этой дурацкой истории, – пожаловался он. – И мама тоже. – Он сам удивился тому, как устало и опустошенно звучал его голос.
Но мягкие губы Джека сложились все же в слабую усмешку. – Бедная мамочка, – сказал он задумчиво. – Все мы одинаково жаждем воскресения из мертвых; но один напрасно ищет его среди машин, другая – в католичестве, а третий… – Он поглядел на Гордона ясным, вопрошающим взглядом.
Гордон пожал плечами. – Не знаю, Джек. Сейчас я возвращаюсь в Лондон. Не могу больше.
Но в Лондон он не вернулся. Он поехал к Тесс.
Решение пришло сразу. Он покинул дом, оставил Смита, который прочно застрял там (блаженствуя в атмосфере завода), вырвался из вязкой тины нерешенных человеческих проблем и умчался на своем мотоцикле, негодуя на расстояние, разделявшее их, и в то же время довольный этим, потому что быстрая езда притупляла его томленье. День тянулся без конца, ночь навалилась угрозой, но он крепко сидел в седле, точно врос в него содрогающимся от тряски телом; что-то в нем наконец победило. Задыхаясь, он затормозил у подъезда Тесс; здесь ждал его решающий выбор.
С трудом расправив онемевшие от усталости члены, он стоял под дождем и, закинув голову вверх, звал Тесс; но она не показывалась. Струйки воды стекали ему за воротник, ползли по спине; он насквозь промок, и все его тело было напряжено болью и ожиданием.
Он помчался к дому Кру и, преодолевая мучительное нежелание, постучался в дверь, чтобы спросить, не там ли Тесс. Дверь открыла Элинор Кру и сразу расхохоталась.
– Господи, ну и вид! У вас лицо перемазано, как у трубочиста. Что с вами?
– Где Тесс?
– Тесс? На каком-нибудь собрании, вероятно.
– А где? Где?
– Бог ее знает. Загляните в молитвенный дом на холме. Там сегодня собираются шоферы автобусов. А может быть, она пошла в кино…
Но Гордон уже умчался.
Дом на холме был освещен; он толкнул дверь и вошел. Но вместо невнятного гула мужских голосов его встретило пение. Десятка два женщин, окружив пастора, сидевшего за фисгармонией, пели что-то возвышенно-трогательное о Христе, о спасении души и воскресении из мертвых.
– Добро пожаловать! – крикнул ему пастор. – Пусть вас не смущает женское общество. Мы всем тут рады.
– А где же шоферы? – спросил Гордон, не трогаясь с места.
– Шоферы? – переспросил пастор. – Вероятно, при своих машинах.
Женщины захихикали, как по команде повернувшись к Гордону лицом.
Гордон сердито фыркнул сквозь стиснутые зубы. – Неужели ради вот этого Христос принял смерть на Голгофе?! – крикнул он, указывая на них жестом, полным оскорбительного пренебрежения, и его перепачканная физиономия исказилась от злости. Потом он повернулся и вышел, с силой захлопнув за собой дверь.
Он решил вернуться к Тесс и ждать ее там, но усталость давала себя знать, и ожидание превратилось в нестерпимую муку. Он чувствовал, что, если она не придет, – еще немного, и силы ему изменят. На миг у него вдруг мелькнула мысль, что все чудеса физической выносливости вовсе не означают торжества воли, а как раз наоборот. Намеренно изнуряя свое тело долгими и обременительными усилиями, он испытывал, в сущности говоря, физическое удовлетворение. Физические страдания глушат мысль и освобождают от необходимости думать. Вот сейчас его разум и выдержка не готовы ли спасовать перед голодом и болью?
Приход Тесс избавил его от дальнейших сомнений в своем стоицизме.
– Где ты была? – встретил он ее.
– Нед! Почему ты не предупредил меня, что приедешь? Я ходила в кино…
– Боже правый!
– Что случилось? На кого ты похож! Посмотри на себя, в зеркало.
– Тесс! Не надо о пустяках. Сегодня не надо. Я сюда примчался как сумасшедший. Мне надоели эти чувства на расстоянии. Давай решать что-нибудь – или так, или этак. Я хочу, чтоб мы пришли наконец к чему-то определенному.
Тесс сунула ему в руки полотенце. – На, оботри лицо, – сказала она. Ее явно смешила его пегая физиономия, вся в разводах и пятнах от дорожной грязи. – А теперь садись, я сейчас приготовлю чай.
– Чай!
Два взгляда скрестились – гневный и веселый, две натуры пришли в столкновение. И победа осталась за Тесс, потому что ее добродушная шутливость превозмогла напор его смятенных и мрачных чувств.
– Господи, Тесс! Имею же я право когда-нибудь рассердиться!
Она села поодаль от него. – А из-за чего ты сердишься?
– Из-за тебя!
– Да ну?
– Ты что, хочешь, чтобы я пустился перед тобой в любовную лирику?
– Если есть такая потребность – отчего же.
– Ладно! Сдаюсь! Кипяти чай. В угоду житейской прозе я готов даже съесть свиную отбивную. Но так как это, по-видимому, невозможно, дай мне хлеба с маслом и джемом. И чем больше будет этой житейской прозы, тем лучше. Ты победила!
Но победа была не такой уж полной, потому что его чистосердечная капитуляция всколыхнула ее собственные чувства. Не уступая своего превосходства, она постепенно смягчилась и стала той Тесс, которую он больше всего любил, – ласковой и в то же время настолько сдержанной, насколько этого требовала ее гордость. (Что за гордость – женская, общечеловеческая или еще какая-то, особенная, – он никогда не мог решить.) Он встречал ее смелый взгляд, всегда словно смирявший что-то – по большей части в себе самой, – и чувства его обострялись под этим взглядом. Тесс, как и его мать, была воплощением торжества внутренней силы над мелочной рутиной повседневности. Он смотрел на ее матово-бледное лицо, отмечал непринужденность, с которой она хлопотала у чайного стола. Ее движения казались даже чересчур непринужденными для такой маленькой женщины, но присущая ей грация облагораживала каждый ее мельчайший жест, каждое мимолетное выражение лица. Прямой короткий носик был лучшим украшением этого лица.
– Тесс! – вдруг решился он. – Разве я непременно должен разделять твои взгляды, для того чтобы… – он запнулся, подыскивая слово, – чтобы желать тебя?
– Нет! – непринужденно ответила она. – Но что может у нас получиться хорошего при несходстве взглядов на то, что каждый из нас считает для себя самым важным?
– Все равно, зачем тянуть? Какой в этом смысл? Почему не попытаться построить что-то на том, что в нас есть? Слушай, Тесс, поедем со мной, – сказал он. – Поедем со мной в Лондон, сейчас же, сегодня же. Я тебя очень прошу.
Она отвернулась, словно чтобы не слышать его призыв, но в ее словах прозвучал ответный призыв, еще более отчаянный. – Помимо всего прочего, неужели ты не понимаешь, что для меня опасно с тобой ехать? – начала она.
– Почему? Я не буду докучать тебе, не буду ничего домогаться. Я просто хочу, чтобы ты была со мной, смотрела бы и ждала. Ждала, когда я наконец выпутаюсь из этого клубка.
– Ждала? Ждала? – повторила она. В голосе ее слышалась тревога, вся она словно подобралась. – Ты, видно, не понимаешь, что это для меня значит – все здесь бросить и уехать с тобой. Я что-то пала духом, Нед, совсем пала духом. Меня, кажется, доконали все эти трудности, все чудовищные препятствия, которые встают на каждом шагу. Я чувствую, что готова сдаться, а я не хочу сдаваться.
– И не надо…
– Но придется. Я знаю! Знаю, что случится, если я оторвусь от той жизни, которой живу здесь, и уступлю желанию вернуться в твою жизнь, позволю себе немножко ослабеть и разнежиться. Страшно подумать, но ведь это может затянуть меня так, что я больше не выберусь. Достаточно трудно было и в прошлый раз. – Она опасливо покачала головой. – Я с тобой пропаду, Нед. Я это чувствую. Я чувствую это уже сейчас, когда просто смотрю на тебя.
Но тут же она закрыла глаза, чтобы его не видеть, и с закрытыми глазами сказала: – Не слушай меня, Нед! Не слушай меня! – С минуту она помедлила, потом отвернулась. – Я поеду! – сказала она с вызовом. – Я давно хотела этого. Я поеду. – Но тотчас же, словно хватаясь за спасительную соломинку, поспешила оправдаться: – Все равно, здесь мне больше делать нечего. Моя работа окончена.
– А как же разнеживающий покой? – сказал он, уже уверенный в своем торжестве и стремясь насладиться им в полной мере.
Она вздохнула. – Пусть это будет испытанием для меня…
– Тогда поехали! – радостно вскричал он, словно торопясь уничтожить расстояние, которое еще разделяло их.
– Сейчас? – спросила она с испугом. – Так сразу?
– А почему бы и нет? Ведь я на мотоцикле.
Тесс расхохоталась, и расстояние исчезло. Ее смеющиеся губы и гибкие руки уничтожили его. Это было так хорошо, что он не захотел испортить ее порыва попыткой пойти дальше. Он старался не замечать ее вызывающего румянца, но где-то совсем близко билось ее сердце, шелестело дыхание, и от этого некуда было деться.
– Ты просто неподражаем! – весело воскликнула она. – Ах, Недди, Недди, если когда-нибудь ты посмотришь на мир моими глазами, – ударит буря, засвищет ветер и с гор побегут ручьи!
И вдруг ему стало ясно, что именно это сомнение и эта надежда толкают ее к нему. «Если когда-нибудь ты посмотришь на мир моими глазами…» Вот чего она хочет и в чем сомневается. Готова покориться и в то же время терпеливо ждать. Его победа – лишь полупобеда.
– Не нужно об этом, – поспешно остановил он ее. – Скажи лучше, когда ты приедешь в Лондон?
– Не торопи меня! Пожалуйста, не торопи! Вот закончу все свои дела и приеду. Недели через две.
– И ты приедешь только для того, чтоб быть со мной? Да? Обещаешь?
– Неужели же все на свете должно замереть ради нас с тобой, Нед! Ты всерьез хотел бы этого?
– Нет, не всерьез. – Он провел рукой по губам. – Дай-ка мне вон того печенья, – сказал он. – Есть хочется. И я сейчас же еду.
– Бог с тобой, Недди! Ты и так сутки не слезал с мотоцикла! Тебе нужно хорошенько отдохнуть.
– Отдохнуть? Нет, отдыхать мне некогда.
– Ты заснешь в седле и сломаешь себе шею!
– Ну что ж, это, пожалуй, будет самый разумный и достойный конец. У меня всегда было предчувствие, что какой-нибудь щелчок судьбы собьет меня с ног у самой цели. Раньше я представлял себе, что меня прирежет Бекр или Али. А теперь склонен думать, что это будет что-нибудь менее утонченное и более нелепое.
– Ты совсем сумасшедший. Не уезжай, Нед. Мне так тяжело, когда ты уезжаешь. Будь хоть поосторожнее.
– Перед смертью я стану осторожным, – пообещал он.
Он подтянул свои парусиновые брюки, застегнул доверху кожаную куртку. Засмеялся. Обнял ее за плечи, но тотчас же убрал руки, как будто чувствуя, что у него может хватить желания и смелости пойти неизмеримо дальше. А она на прощанье только прижалась на миг щекой к его щеке.
– Вот что значит судьба, – сказала она вдруг, когда он уже был у дверей. – Не явись ты, я, наверно, уехала бы домой, к отцу. Я уже твердо решила ехать, как только закончу свои дела здесь. А теперь все мои благие намерения пошли прахом. Надеюсь, мы друг друга не подведем, Нед!
– Надеюсь, – с усмешкой отозвался он. – Ведь и я, было, твердо решил бежать обратно в Аравию. Действительно – судьба.
В один прыжок он был уже внизу, на улице.