Текст книги "Роман"
Автор книги: Джеймс Миченер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 28 страниц)
За свой счет я нанял дрезденского художника-оформителя, чтобы тот перенес на стену в моей аудитории ту мудреную схему, набросанную три года назад в Афинах и тщательно выверенную в Мекленберге. Увидев два листка с пояснениями, он отреагировал так:
– Схему я могу исполнить вполне прилично, используя разные цвета, но все эти слова внизу… Я никогда не смогу выписать их.
– Нет, нет. На стену пойдет только схема, а пояснения к ней будут раздаваться студентам в виде ксерокопий.
Только после того как работа была закончена, я поставил в известность администрацию. Еще не видя стены, ответственный за здание стал яростно возражать, но быстро утих, когда убедился, как искусно была выполнена роспись и каким подспорьем в учебном процессе она может стать. А когда после зимних каникул аудиторию заполнили студенты, они быстро оценили ее, и я тут же вырос в их глазах как профессор.
* * *
Когда зимой 1984 года появилась моя книга «Американская проза», я во второй раз оказался в центре ожесточенных дебатов. Но, к нашему с миссис Мармелл удивлению, меня в основном ругали не за то, что я высек Хемингуэя, а за резкие слова, сказанные чуть ли не походя, в адрес Джеймса Фенимора Купера. Большинство читателей сходились во мнении, что, хоть Купер и не Томас Манн, он все же наш первый серьезный прозаик и мастер художественного повествования. «Как могли бы мы развиваться без его вдохновляющего начала?» А некоторые особенно нетерпимые писатели заявляли, что я слишком молод, чтобы замахиваться на одну из наших выдающихся фигур в литературе, однако находились и такие, которые соглашались с тем, что Купер не отличался большими достоинствами.
После того как пронеслись первые шквалы, развернулась серьезная дискуссия, сосредоточившаяся в основном вокруг современных писателей. Раздавались голоса, что Эллисон и Сэлинджер написали так мало, что вряд ли заслуживают высшей оценки, тогда как принижать таких зарекомендовавших себя прозаиков, как Видал и Вуд, которым, несомненно, есть что сказать, до смешного нелепо и необъективно. Однако, когда страсти улеглись, я оказался победителем, ибо один из газетных синдикатов, видя огромную заинтересованность читателей в моих недвусмысленных суждениях, предложил мне написать за приличный гонорар пространную статью с перечислением пятидесяти авторов из разных стран, которые, по моему мнению, заслуживают внимания читателей.
Мой перечень включал такие бесспорные шедевры, как «Отверженные», «Анна Каренина», «Большие надежды», «Гекльберри Финн» и другие, менее известные, но не менее достойные произведения – «Обломов», «Чума», «Мэр Кастербриджа», «Испытания» и «Мактиг». Чтобы облегчить участь редактора, я привел в эпилоге свое личное мнение: «Не могу закончить это жонглирование великими и выдающимися именами, не поделившись с вами названиями четырех книг, которые прочел на досуге с явным наслаждением и которые, не пытаясь определить их место в мировой литературе, рекомендую вам просто для чтения: „Зеленые особняки“, „Гостья на свадьбе“, „Верная нимфа“ и „Граф Монте-Кристо“.»
Статья получилась живой и убедительной. Она быстро распространилась, и вслед за ней из различных колледжей и университетов посыпались предложения выступить у них с лекцией, а из некоторых журналов и газет последовали просьбы сделать для них обзор новых изданий. Этот традиционный путь привел меня в общество тех, кто так или иначе имел отношение к книгам. Признавал тот факт, что я нахожусь на пути к тому, чтобы стать крупным авторитетом в свой области, в колледже меня произвели в ассистенты, затем сделали адъюнкт-профессором. При таких темпах роста я мог получить звание профессора еще до того, как мне исполнится тридцать пять лет.
Но очевидные успехи на поприще преподавания и критики не умаляли у меня желания создать один-два романа, воплощающих в жизнь мою теорию о том, как надо писать. Все чаще и чаще я обнаруживал, что трачу свое свободное время не на подготовку к семинарам или составление очерков о том, что написано другими, а на размышления над своим собственным романом, который, по моему убеждению, должен был стать моим главным вкладом в литературу.
Зимой 1984 года я привез в студенческий городок группу интересных писателей-профессионалов, которые прочли ряд лекций, доставивших огромное удовольствие как студентам, так и жителям немецких городов, почтившим их своим вниманием. В один из таких волнительных вечеров я близко познакомился с молодым человеком, которому предстояло оказать огромное влияние на Мекленберг и на мою жизнь. Семинар в тот вечер вели двое поэтов: мужчина из Гарварда и женщина из Массачусетского технологического института, которые по слухам были любовниками. После семинара, когда мы все собрались в «Дрезденском фарфоре», гарвардец сказал:
– Это какая-то культурная аномалия. Столетие назад существовала группка очень плохих поэтов, каждый из которых, как правило, имел три имени. Их все боготворили. Генри Уодсуорт Лонгфелло и остальные собирали огромные аудитории и такие же доходы, не имея что сказать. Сегодня существует группа очень хороших поэтов, которых никто не ценит, они не имеют ни аудитории, ни доходов, но им есть что сказать.
– А они заслуживают того, чтобы их услышали, и нуждаются в том, чтобы их услышали, – вступила женщина из Массачусетса. – Их должны слушать огромные аудитории, но этого нет.
– Мы – весталки американской литературы, – утверждал гарвардец, – хранимые в непорочном забвении, чтобы быть востребованными, когда возникнет необходимость.
– Но вы возноситесь в своей поэзии на такую высоту, что простому читателю не постичь ее, – заметил профессор из Ла-Фейетта. – Между вами и поэтами XIX века, которых вы, похоже, презираете, непреодолимая пропасть.
Это подстегнуло массачусетскую поэтессу, и она заговорила без обиняков:
– Если бы нашелся кто-то, кто был способен оценить культурное, моральное и политическое воздействие поэзии, то он, наверное бы, увидел, что живущие сегодня поэты оказывают гораздо большее влияние, чем во все прошедшие времена, начиная с великих поэтов Древней Греции и Рима.
В ответ послышалось столько возражений, что ей пришлось поднять руку, чтобы успокоить собравшихся:
– Минутку! Вы только посмотрите, какое значение придается поэзии в России, в странах Латинской Америки, во всей Европе, за исключением Англии. Посмотрите, кому присуждаются Нобелевские премии по литературе: половина лауреатов – поэты, потому что те, кто присуждает премии, реально понимают этот мир, знают, что певцы гораздо важнее для общества, чем те, кто пишет невнятную прозу.
После такого объявления войны дебаты стали настолько жаркими, что женщине пришлось временно ретироваться. Но, когда буря несколько поутихла, она вновь бросилась в атаку:
– Я все же полагаю, что существует вполне определенная иерархия ценностей. Прозаик А., обладающий довольно скромными талантами, может опубликовать сотню тысяч экземпляров своего последнего пустопорожнего шедевра, но индекс интеллектуальной и социальной значимости каждого из его читателей будет составлять ничтожно малую величину, скажем, два. Поэт Б., один из талантливейших в мире, может иметь всего тысячу читателей, но индекс его типичного почитателя при этом может достигать двухсот пятидесяти. Следовательно, в то время как общее влияние прозаика измеряется двумя сотнями тысяч единиц, незаметный поэт будет иметь влияние в двести пятьдесят тысяч единиц. И только потому, что он говорит нужные вещи нужным людям.
– Кого вы подразумеваете под « нужными людьми»?
– Законодателей, которые пишут законы; политических лидеров, определяющих повестку дня; служителей церкви, которые составляют и отстаивают моральные кодексы; профессоров; издателей; философов; глав ведущих корпораций; наших военных деятелей и всех тех, кто определяет, каким быть миру. Это и есть нужные люди – те, к кому взываем мы, поэты.
– Хорошо, если хоть один из всей этой многочисленной банды читает современную поэзию! – раздался грубый мужской голос.
– Но этот один как раз и определяет нашу жизнь, и он не станет лучше, пока в его жизнь не войдет поэзия, – бросила в ответ поэтесса.
– В следующем столетии прозаики окажутся там, где сегодня находимся мы, – сказал Гарвардец. – Разве вы не видите, что все идет к этому? Телевидение наверняка вытеснит роман, и он станет таким, что никто не захочет забивать им свои головы, если они вообще останутся. Прозаики в 2084 году будут кочевать из одного университета в другой или, скорее всего, из монастыря в монастырь, потому как при том темпе, с которым университеты катятся вниз, они будут не лучше наших знаменитых торговых центров…
Его довольно бесцеремонно прервала, обращая на себя всеобщее внимание, миссис Гарланд, которая входила в состав попечительского совета нашего колледжа:
– Вы хотите сказать, что, доживи я до того времени, я бы не стала проглатывать хорошие романы по мере их появления? Это немыслимо!
Очень спокойно гарвардец парировал:
– Давайте не будем забегать вперед, давайте вернемся на столетие назад. Представьте, что вы в Конкорде и Ралф Уолдо Эмерсон говорит вам в своей лекции: «Я предвижу, что через столетие наступит такой день, когда никто не будет читать стихов. Все станут читать только такие напыщенные романы, как пишет мой друг Хоторн». И тут вскакиваете вы и кричите: «Немыслимо!» Так вот, этот день наступил, и несчастные поэты вроде мисс Албертсон и меня путешествуют по провинции, как менестрели.
– Кто такой менестрель?
– Спасибо за вопрос. Это трубадур. Я очень люблю слова, которые позволяют мне покрасоваться. Это как раз то, для чего поэт существует, – чтобы покрасоваться слогом.
Ни он, ни его спутница больше уже ни на йоту не отступали от своего основополагающего предсказания, изложенного мужчиной:
– Уделом прозаика в ближайшем столетии будет не развлечение масс, а общение с единомышленниками на все более возрастающем интеллектуальном уровне, для того чтобы сохранить и приумножить культурные ценности нации.
Когда этот шумный вечер подошел к концу, ко мне сквозь толпу довольно агрессивно прорвался Йодер, никогда не пропускавший подобных мероприятий, и схватил меня за руку.
– Замечательный вечер! Шесть новых идей в минуту!
– Я слышал их несколько лет назад от Девлана.
– Итак, я падаю вниз, а они идут вверх, – усмехнулся Йодер, ткнув пальцем в сторону гостей из Бостона.
– Не забывайте, что роман, по их словам, исчезнет не раньше 2084 года. У вас есть еще добрая сотня лет, а путь, по которому вы идете, мистер Йодер…
– Зовите меня Лукас, ведь мы же земляки. – Он произносил слово «земляки» на еврейский манер, напоминая тем самым, что мы с ним были выходцами из одного и того же медвежьего угла Польши. Не замечая моего раздражения, он продолжал болтать: – В прошлом году на радио мы доказали, что критики и прозаики могут находить общий язык, – а затем неожиданно изрек: – К тому же я слышал от одного из студентов, что у вас скоро выйдет свой роман. Тогда мы будем земляками еще и по «Кинетик».
Чувствуя, что надо заканчивать этот неприятный разговор, я произнес довольно холодным тоном:
– Надеюсь, этот короткий роман выйдет у меня хотя бы наполовину таким же хорошим, как ваши длинные. – И я оставил его, намереваясь продолжить беседу с поэтами об их концепции элитного творчества.
Но я не смог сразу присоединиться к ним, потому что они оживленно беседовали в углу с шестнадцатилетним парнем – одним из самых замечательных юношей из всех, кого я встречал в своей жизни. Он не только разговаривал с ними на равных, он постигал самую суть того, что они хотели сказать, и задавал меткие вопросы. Он был невероятно хорош собой: красивое лицо, которое еще не знало бритвы, черные волнистые волосы и грациозная фигура, подчеркнутая дорогим костюмом. «Как несправедливо! – шептал я про себя. – Все это, да еще и способность выразить себя». Завороженный, я сравнивал его, шестнадцатилетнего, с тем мрачным, косноязычным парнем, которым был сам в его возрасте, и не переставал удивляться, что ему так повезло.
В надежде разузнать о нем побольше, я пробился к их группе, но так и не привлек к себе внимания. Поэты, очевидно, видели в нем одного из тех, кого они считали элитой, и не желали тратить свое время на других. Но я невозмутимо придвинулся поближе к юноше и услышал его не вполне окрепший голос:
– Йетс с Элиотом мне нравятся больше, чем Фрост.
– Это характерно для молодых интеллектуалов, – заметил один из поэтов, – но с возрастом они начинают оценивать Фроста по достоинству. – Здесь разговор прекратился, и группа распалась. Я так ничего и не узнал о юноше, но чувствовал, что аура его личности надолго останется со мной.
Последней, с кем я организовал встречу в ту памятную зиму, была женщина, которой я был многим обязан и к которой относился с большим уважением. Издатели и агенты из Нью-Йорка, постоянно выискивающие таланты, имели привычку посещать за свой счет литературные школы, для того чтобы встречаться с такими, как я, профессорами литературы и наиболее способными студентами. Они проводили увлекательнейшие беседы о профессии писателя и своей роли в ней. По отзывам студентов, эти встречи были самыми полезными из всех мероприятий, которые я им устраивал.
Моей гостьей стала Ивон Мармелл. Ее известность, как редактора романов Йодера, помогла собрать огромную аудиторию студентов и будущих писателей. Выступала она с глубоким пониманием того, что хочет услышать от нее молодежь, но во время ответов на многочисленные вопросы пожилые жители города стали покидать зал. Профессор из соседнего университета Лихай интересовался:
– А правда ли, что «Кинетик» может перейти в руки крупнейшего немецкого издателя из Гамбурга?
Мармелл пожала плечами, всем своим видом показывая, что представителю «Кинетик» не подобает отвечать на подобные вопросы, и переадресовала его другому профессору, который изрек:
– Трудно сказать, что на уме у таких акул издательского дела, как «Кастл». Но теперь, когда доллар упал столь низко, а марка, наоборот, взмыла вверх, все становится возможным, и я слышал, что две или даже три крупные американские компании, одной из которых является солидное издательство, могут перейти в собственность к немцам.
Но дотошный слушатель продолжал допытываться:
– А не могла бы миссис Мармелл как сотрудник «Кинетик» прояснить этот вопрос?
– Мне известно только то, что пишут в газетах, – сказала она, вызвав смех в аудитории. – А газеты уже несколько лет подряд пишут о том, что «Кинетик» выставлен на продажу. Но, независимо от того, кто владеет нами, мы работаем так, как если бы были самостоятельными. И, если уж мне приходится говорить об этом, я скажу, что мы – одни из лучших в этом смысле.
Аплодисменты перебил голос другого профессора:
– Вы можете смеяться, но угроза является реальной. Как вам известно, когда «Кинетик» находился в частных руках, он был продан огромному конгломерату «Рокланд ойл». Вскоре они устали от него и выставили на аукцион. Насколько мне известно, на наживку клюнуло немало потенциальных покупателей, среди которых оказались австралийские миллиардеры и японские многонациональные компании. Разве не существует вероятность того, что «Кастл» выскочит с более заманчивым предложением и умыкнет ваше издательство?
Затем дискуссия переметнулась на то, какие это может повлечь за собой последствия, и Мармелл провозгласила:
– Жизнь в наших офисах, по крайней мере в редакторских, очевидно, будет идти прежним чередом.
Но выступавший предостерег:
– Нам следует ожидать существенных перемен в интеллектуальной жизни страны, потому что одно из наших крупнейших издательств наверняка будет приобретено немецким, австралийским или японским конгломератом.
Затем вопросы в основном сосредоточились на работе редактора. Сразу нескольким людям захотелось узнать, остались ли еще такие редакторы, которые относятся к авторам с такой же заботой, как это делал Максвелл Перкинз. К моему неудовольствию, со своего места поднялся Лукас Йодер, который вел это шоу, и сказал:
– Могу засвидетельствовать, что воплощением такого отношения является миссис Мармелл. Я обязан ей всеми своими удачами.
Это вызвало такую бурю аплодисментов, что я почувствовал себя обязанным сделать такое же заявление:
– Миссис Мармелл нашла меня и так умело направляла работу над моей первой книгой по критике, что она чуть ли не стала бестселлером. Я рассчитываю на такую же доброту с ее стороны и при работе над своим романом. – Впервые услышав о том, что я работаю над романом, публика наградила меня такими же оглушительными аплодисментами, как и Йодера.
После того как выступление закончилось, миссис Мармелл обступило столько желающих задать свои вопросы, что ей пришлось воздеть руки к небу:
– Прошу вас! Если вас так интересует состояние дел в издательском бизнесе, предлагаю присоединиться ко мне в вестибюле гостиницы «Дрезденский фарфор», где мы сможем поболтать в неофициальной обстановке. – И, когда с полдюжины профессоров из близлежащих университетов изъявили желание продолжить беседу, она сказала с улыбкой: – Приглашаю всех вас на традиционное пиво с солеными крендельками в честь моих авторов из немецкой Пенсильвании – Йодера и Стрейберта.
Когда мы собрались в углу возле мейсенских поделок, вопросы стали более целенаправленными. Тон задавал профессор из университета Франклина и Маршалла:
– Большинство из собравшихся: здесь мечтают опубликовать однажды свою книгу. И в таком солидном издательстве, как «Кинетик». Так каковы будут ваши шансы, если «Кинетик» перейдет в руки к немцам?
– Поскольку мы уже не на публике, могу сказать, что «Кинетик» сейчас пинают как футбольный мяч. – Миссис Мармелл была теперь более откровенной. – В «Рокланд ойл» убедились, что издательская компания – это не подарок, как они считали вначале. Те семь процентов в год, что мы возвращаем им в виде прибыли, не идут ни в какое сравнение с тридцатью пятью процентами, на которые они могут надеяться, вкладывая капиталы в такие прибыльные компании, как принадлежащие им нефтяные и пищевые. Откровенно говоря, они делают все, чтобы избавиться от нас. И продадут нас любому, у кого есть деньги.
– А будет ли немецкий владелец, если все обернется именно таким образом, стремиться сохранить «Кинетик» в прежнем виде?
Она рассмеялась:
– Несколько лет назад экономический обозреватель газеты «Нью-Йорк таймс» написал весьма содержательную книгу «Добро пожаловать в конгломерат! Вы уволены». Новый владелец всегда обещает: «Абсолютно никаких изменений», а проходит три месяца – и вы на улице при собственном интересе.
– Но что это может значить для нас?
– У вас будет точно такая же возможность заключить контракт с «Кинетик», как и сейчас – в течение тех же самых трех месяцев. Потом они начнут урезать план научных книг, именно такие, наверное, хотелось бы написать вам. При новых владельцах ваши шансы упадут, потому что все будет определять чистоган.
– Они будут издавать продукцию с прогерманским уклоном?
– Боже упаси! Они не так глупы! Не забывайте, что им принадлежат также компании в Англии и Франции. Они не могут ставить свой бизнес под угрозу.
Миссис Йодер, сопровождавшая мужа, удивила всех глубиной своих деловых познаний:
– Большая часть авторских гонораров моего мужа условно депонирована у третьего лица. Можно ли будет рассчитывать на надежность таких вкладов, если издательство перейдет в собственность к иностранцам?
– Вашим деньгам ничего не грозит, а вот мое место окажется под угрозой, должна признаться.
– Из-за чего может возникнуть такая угроза? – спросила Эмма, и миссис Мармелл ответила с усмешкой:
– Если у нового владельца окажется подруга, которая мечтает быть редактором, со мной расстанутся.
– Мне бы не хотелось писать для иностранной компании, – сказал Йодер, и все согласились с ним.
* * *
Я проработал в колледже уже пять лет и опубликовал два критических труда по литературе, продолжая одновременно писать короткий роман. В оба предыдущих лета, едва закончив занятия, я устремлялся в Грецию. Там, в уютном афинском отеле, меня ждал Девлан, чтобы возобновить наши дебаты и путешествия среди гор этой бесконечно удивительной страны. В один из летних отпусков мы сосредоточились на священной земле Пелопоннеса, где находились Коринф, Спарта и Патрас. Здесь многое было связано с доримской историей, и я наслаждался пребыванием в старых отелях и горных деревушках, где иностранцы почти не встречались. В Греции нас всегда охватывал какой-то трепет, ведь именно здесь мы впервые ощутили, что живем одной жизнью, разговариваем на одном языке, что одинаково понимаем природу литературы. Возвращение в Грецию означало возвращение к истокам.
Летом 1983 года во время нашей встречи в Афинах Девлан удивил меня своим предложением отправиться вначале не как обычно в отель, а в оливковую рощу на окраине города. Там он достал томик с короткими новеллами Генри Джеймса и раскрыл его на странице, где рассказчик – старомодный молодой ученый – пытается всеми правдами и неправдами заполучить любовные письма умершего американского поэта Джеффри Асперна. Поскольку старуха в Венеции, у которой находятся эти письма, ни за что не хочет расстаться с ними, он решает, что единственный путь к ним лежит через его женитьбу на жалкой и бесцветной племяннице старухи. Положение становится просто невыносимым, когда эта племянница неуклюже делает ему предложение. С той же глубокой интонацией, так, как он читал заключительные строки в первый раз в Венеции, Девлан произнес:
«Мисс Тина, не зная, как объясняются мужчине, торопливо бубнит, что если бы он был членом семьи, то мог бы получить доступ к письмам:
– Вы сможете прочесть эти письма – сможете использовать так, как вам будет угодно.
Повисла жуткая тишина, которая разрешилась еще более ужасно – она разразилась громкими рыданиями и продолжая твердить:
– Я все бы вам отдала, и она поняла бы меня там, где она теперь, – поняла и простила бы».
Голос у Девлана сорвался, и он дал знак, чтобы я закончил читать вместо него. Я взял книгу и прочел, как главный герой отверг ее:
«Я все еще не знал, что делать, но тут вдруг безотчетный, панический порыв метнул меня к двери. Помню, что, стоя уже на пороге, я тупо, как заведенный, повторял:
– Не надо, не надо!..
Дальше помню только, как я очутился на тротуаре перед домом».
Девлан, обретя контроль над собой, взял у меня книгу и, держа ее на коленях, чтобы время от времени сверяться с текстом, говорил:
– Хочу обратить твое внимание, Карл, твое и остальных. Это именно то, к чему мы стремимся, когда работаем над романом.
И он рассказал о том, как на следующий день молодой американец вновь вернулся в тот дом, смирившись с мыслью о возможной женитьбе на старой деве ради того, чтобы заполучить драгоценные письма. Пробежавшись по напряженному и красиво изложенному сюжету, он дрожавшим от волнения голосом прочел ключевой абзац:
«Она стояла посреди комнаты, глядя на меня с неизъяснимой кротостью, и этот всепрощающий, всеразрешающий взгляд придавал ей что-то неземное. Она помолодела, похорошела, она больше не была ни смешной, ни старой… это чудо душевно преобразило ее, и, пока я смотрел на нее, внутренний голос зашептал мне: „Почему бы и нет? В конце концов, почему бы и нет?“ Мне вдруг показалось, что я могузаплатить назначенную цену».
Оторвавшись от книги, он сказал убежденно:
– Итак, он решает, что может жениться на ней. Письма стоят того. А теперь, Карл, я хочу, чтобы ты обратил внимание, как мастерски Джеймс заканчивает свой рассказ. – И он возобновил чтение:
«Вы сегодня уезжаете? – спросила она. – Впрочем, это не имеет значения, все равно мы с вами больше не увидимся. Я так решила.
– Что думаете делать вы? Куда направитесь? – спросил я.
– О, не знаю. Самое главное я уже сделала. Я уничтожила письма.
– Уничтожили письма? – ахнул я.
– Да, на что они мне? Я их вчера сожгла в печке, все до последнего листка.
– До последнего листка, – повторил я машинально.
– На это ушел почти весь вечер – их было так много.
Комната вдруг пошла кругом, и на миг у меня потемнело в глазах. Когда темнота рассеялась, мисс Тина… продолжала:
– Я больше не могу оставаться с вами, не могу. – И… она отвернулась от меня, как ровно сутки назад от нее отвернулся я…
Я написал ей, что продал портрет, но миссис Прест я признался, что он висит над моим письменным столом. Иногда я смотрю на него, и у меня щемит сердце при мысли, что я потерял, – я говорю о письмах Асперна, разумеется».
Девлан осторожно закрыл книгу – это было похоже на драматическое прощание, сродни тому чувству, с каким мисс Тина смотрела вслед молодому человеку, в ужасе убегавшему от нее, после того как она предложила ему жениться на ней.
– Что это, Девлан? – вынужден был спросить я.
– Конец рассказа.
– Но зачем вы прочли его? Что он означает?
– Я хотел напомнить тебе, Карл, что конец «Асперна» – это то, к чему мы стремимся, когда пишем свои произведения. К тому, чтобы кульминационный момент был наполнен откровениями, смыслом и человеческими страстями.
– Почему вы говорите мне об этом?
– Потому что твой второй критический труд оказался поразительно механистическим. В нем нет и намека на те озарения, что были в твоей первой книге. Ты хвалишь только те работы, где идеи умело организованы и выстроены. А те, которые отличаются глубиной проникновения в суть вещей и где видны ростки страстей, остаются незамеченными тобой. – Прежде, чем я успел вставить слово, он пошел прочь, а затем оглянулся на ходу, напомнив собой шаловливого гнома: – Нас, ирландцев, можно обвинить в чем угодно, но только не в бесчувственности. Встречный ветер с берега может свести с ума возвращающегося домой моряка так же, как и воспоминания о прелестном ребенке, потерявшемся на краю болота.
– Девлан! – резко воскликнул я. – Неужели вы привели меня в эту оливковую рощу только для того, чтобы прочесть лекцию о чувствительности ирландцев? Ведь это не так, дорогой мой друг?
Застигнутый врасплох моим прямым вопросом, Девлан попытался сформулировать ответ, но это ему не удалось, и он протянул правую руку, словно пытаясь схватиться за невидимую опору. Продолжая беззвучно шевелить губами, он смотрел на меня так жалобно, что я не выдержал:
– Майкл! У вас что, сердечный приступ?
Тряхнув головой в знак отрицания, он прошептал, выискивая глазами камень, чтобы присесть:
– У меня на самом деле приступ, мой драгоценнейший друг, приступ глубочайшей печали, какую только может испытывать человек.
– Что это за печаль? – Тревога в моем голосе выдавала огромную любовь, которую я питал к человеку, разбудившему мой ум и мое сердце.
Вид у Девлана, которому этим летом исполнялся пятьдесят один год, стал совершенно потерянным.
– Огромная печаль обрушилась на меня еще до того, как я покинул Оксфорд, ибо мне стало ясно, что я еду в Грецию, чтобы сказать прощай самому дорогому человеку в моей жизни… тому, кто помог мне воспрянуть и воодушевиться.
– Майкл! – Я никогда не называл Девлана просто по имени, теперь же сделал это дважды в течение минуты.
Некоторое время никто из нас не произносил ни звука, затем Девлан протянул мне руку и усадил меня рядом с собой на камень. Откинув волосы с моего лба, он сказал:
– Дорогой друг, мы не должны больше видеться, случилась ужасная вещь, которая кладет конец нашим отношениям.
– Что? – хрипло спросил я.
– Молодой человек, преуспевавший в Оксфорде – так же, как ты в Колумбии, – отправился по моему настоянию на год в Гарвард. Находясь там, он тоже демонстрировал успехи, ведь я всегда был способен обнаруживать подлинные таланты, как тебе известно. Но, помимо всего прочего, он вступил в легкомысленную связь с доцентом из Калифорнии, который был его преподавателем… ну, ты знаешь, как это бывает.
– И что?
– Калифорниец оказался болен спидом.
– И?..
– Наградил им моего избранника. В Оксфорде еще не было ни одного такого случая, и вот… После длительного обследования у врачей не осталось никаких сомнений в этом.
– Он умер?
– Да.
– И вы были так привязаны к нему, что до сих пор страдаете?
– Был, но больше не испытываю привязанности. Он прекрасно знал, что инфицирован, но продолжал жить со мной и признался только за четыре дня до смерти.
– И вы… – Я не смог закончить фразу.
– Да. Те же самые крупные специалисты попытались отследить всех, кого Питер мог заразить. Карл, таких оказалось не меньше десятка! Когда они вышли на меня, по показаниям его квартирной хозяйки и парочки молодых людей, которым он называл мое имя… – Его лицо исказила гримаса боли. – Уверен, что он говорил им всякие гадости про меня. Так вот, эти крупные специалисты, с удовлетворением обнаружившие, что убило Питера, смотрели на меня с нескрываемым презрением и отвращением. И это в моем-то возрасте, при моей репутации и, что самое главное, при том, что мне приходится иметь дело с молодежью. Думаю, что они с удовольствием обнаружили у меня заболевание. И с таким же удовольствием сообщили, что жить мне осталось недолго, предупредив, чтобы я, упаси Боже, не передавал его дальше по цепочке…
Мы сидели среди оливковых деревьев и молча смотрели, как вдали крестьяне возделывают свое поле. Затем Девлан спросил:
– Тебя не удивила, Карл, моя сдержанность при встрече?
– Удивила.
– Когда я увидел тебя, мое сердце разрывалось на части.
– Сколько вам осталось?
– Кто знает? Ты, наверное, уже заметил, как я похудел. Мне сказали, что так будет продолжаться все время и настанет день, когда я приду в норму и буду весить столько, сколько положено. Но, перевалив эту критическую отметку, я буду продолжать терять вес до тех пор, пока меня не свалит самая обычная простуда или что-нибудь еще…
– О Боже! – прошептал я.
– Вот почему это лето должно стать прощальным. В следующем году я уже не смогу путешествовать. И, когда я думаю о том, как жестоко обошелся со мной Питер, я не представляю себе, как бы я мог поступить так с кем-то другим – и прежде всего с тобой.
– Я хочу вернуться в отель, Майкл. Туда, где мы были так счастливы. Я хочу побывать с вами на каком-нибудь представлении, которое оказалось бы таким же прекрасным, как «Агамемнон», еще раз увидеть серебряные замки в лунном свете. Но больше всего мне хочется говорить с вами. Я всегда дорожил вашим мнением, а теперь вы мне нужны, чтобы помочь разобраться в том, что у меня неладно с романом, который я пытаюсь писать. Вы бесценный человек, Майкл, и нельзя, чтобы вы уходили, не поделившись своими секретами.
Оказавшись в отеле, Девлан проспал двое суток. Несмотря на то что наше путешествие было относительно легким, силы оставили его, ибо их подтачивала болезнь. К врачам он не обращался, потому что боялся, что его депортируют из Греции как разносчика заболевания. Но после отдыха силы его почти восстановились, и он с большим желанием стал принимать участие в предложенных мною мероприятиях. Шесть дней в неделю мы совершали небольшие вылазки на природу и устраивали пикники в исторических местах. Одна из греческих трупп ставила «Антигону», что дало мне возможность сравнить Эсхила с Софоклом. Находясь под впечатлением монументального величия первого, я вначале был разочарован Софоклом, однако, по мере того как усиливались страдания Антигоны, причиняемые ей Креонтом, я все яснее начинал понимать величие этой бессмертной трагедии: ее глубину, размах, мощь и, конечно же, язык. Это был «абсолютный образец трагедии», рядом с которым мои попытки создать собственный мир воображения представлялись смешными.