Текст книги "Роман"
Автор книги: Джеймс Миченер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 28 страниц)
Наши поиски домов, подходивших под описание Джеймса, превратились в исследование запуганных судеб вымышленных персонажей, которые представлялись нам более реальными людьми, чем проходившие мимо итальянцы.
– Таково назначение художественного произведения, – с чувством произнес Девлан. – При помощи цепочки слов на бумаге, слов, которые каждый может найти в обычном словаре, вызвать к жизни реальные человеческие существа и поселить их в реальной обстановке. Какие из полумиллиона слов в английском языке выбрать для описания того старого дома, обращенного к этому, довольно зловонному каналу, чтобы заставить кого-то, кто читает их на досуге где-нибудь в Замбии, не только увидеть воочию это окружение, но и ощутить созданное им настроение? Слов сколько угодно, бери – не хочу, вот только выстроить их надо правильно, чтобы добиться искомого эффекта.
Мы заговорили о рассказе Манна, в котором Венеция охвачена эпидемией холеры.
– Но сегодня здесь нет холеры, – заметил я.
– Если бы так. Смертоносная холера распространилась по всему Западу. Холера массовой культуры, выплескиваемая со страниц печатных изданий и заполнившая эфир, умерщвляющая все и все обесценивающая. Она захлестнула нас и скоро задушит.
Объясняя свои страхи за будущее цивилизации, Девлан говорил о том, что творческие личности должны прекратить свое пагубное сползание в болото посредственности:
– Самый страшный враг – массовая популярность. Она доказывает, что художник привел себя к наименьшему общему знаменателю. Призвание художника в том, чтобы, возвысившись над толпой, иметь дело с себе подобными, выискивая их и обмениваясь с ними взглядами, и писать, рисовать или сочинять музыку так, чтобы высвечивать проблемы, которые беспокоят их. Серьезное искусство – это средство общения равных на уровне возвышенного. За другое не стоит и браться.
Я уловил скрытую суть его концепции:
– Но из того, что вы говорили в Колумбии, я понял, что конечная цель и смысл всего, что написано, – публикация. Теперь вы утверждаете, что это ничто. Так как же вас понимать?
– Помнишь мою лекцию, которая вызвала целую бурю? Джордж Элиот – сокровище, Чарлз Диккенс – шарлатан. Держитесь Джозефа Конрада – остерегайтесь Джона Голсуорси.
– Но при чем здесь публикация? Ведь публикация авторов, которых вы отвергаете, тоже дает свой положительный эффект.
– Они действуют успокаивающе и помогают убить время, не принося большого вреда, но и пользы тоже.
– Так для чего же тогда должны издаваться книги?
– Для диалога равных. Когда сидишь за рабочим столом, надо явственно представлять свою аудиторию, своих читателей. Как интеллектуал – а ты можешь стать одним из лучших среди них – ты обязан наводить мосты с ярчайшими умами своего поколения, с думающими мужчинами и женщинами в Берлине, Ленинграде, Сорбонне и Беркли.
– Но издательская индустрия способна существовать только за счет массовой продажи, которую вы так осуждаете.
– Нет, нет! Ты неправильно понял, Карл. Индустрия должна гнать халтуру, но только для того, чтобы обеспечить возможность осуществления великого диалога. Представь себе сеть блестящих умов, охватывавшую такие центры, как Буэнос-Айрес, Токио, Мадрид, Москва, Дублин и два Кембриджа. Избранных, собравшихся там и объединившихся в стремлении удержать этот мир от развала. Говорить с ними, вдохновлять их и нести им свет своего таланта – вот призвание настоящего художника. А все остальное – к черту!
Мы обсуждали этот принцип «избранных», как называл его Девлан, медленно двигаясь по северу Италии в Триест, затем повернув на юг и проезжая Югославию с ее мрачным городом Сараево, а затем минуя две Македонии, где засвидетельствовали свое почтение Александру Великому, бывавшему там.
Когда через древний город Фессалоники на севере страны мы въехали в Грецию, даже небо над головой показалось другим. Из глубины веков, словно из небытия, всплывали в сознании древние названия и становились явью. Мне было стыдно, что Девлан знал их гораздо лучше, чем я.
– Продукт классического образования, – объяснял он, – и отнюдь не самый худший, по сравнению с теми верхоглядами, которых сплошь и рядом встречаешь в Штатах.
На пути к Афинам Девлан заметил:
– Поворот на Спарту, – и показал мне древний канал у Коринфа – великолепное зрелище с высоты автострады. Когда мы пересекали знаменитый пролив, чтобы попасть на второй полуостров, мне представлялось, что перед глазами с развевающимися флагами и рабами на веслах плыли древние галеры греков, направляясь на какое-то сражение.
Спарта являла собой печальное зрелище. На полях, окружающих ее, гремели сражения, и от нее остались лишь руины.
– Мне хотелось, – проговорил Девлан, – чтобы ты увидел, что происходит, когда общество отдает себя в руки военной диктатуры. Спартанские дети с семи лет воспитывались по законам военной дисциплины. Все решения принимались военщиной. У них были лучшие в мире армии, они подчинили себе все. И в конце концов диктатура задушила сама себя, потому что свободные люди всегда победят тиранию – не разгромив ее, но пережив ее во времени.
Осматривая развалины, которые отнюдь не свидетельствовали ни о былом величии Греции, ни о победах спартанских армий, Девлан заметил:
– Находясь в Соединенных Штатах, я, к своей досаде, ощущал, что восемьдесят процентов американцев приветствовали бы диктатуру, если бы она пообещала улучшить положение дел в школах, призвать к порядку меньшинства, поставить на место женщин, обеспечить верховенство Закона Божьего и покончить с глупостями, которые принес «Билль о правах». Думаю, что многие бросились бы в ее объятия. Вот почему мне хотелось, чтобы ты увидел Спарту. Такой выбор ведет именно к тому, что ты видишь здесь.
Когда мы достигли Афин и Девлан быстро нашел небольшой отель, где обычно останавливался во время своих прежних поездок, владельцы, завидев его, выскочили навстречу, чтобы заверить, что номер, который он заказывал в телеграмме, давно ждет его. Показывая мне дорогу, он сказал:
– Когда любой, умеющий читать или слышавший о долгом пути человечества к здравому смыслу, приезжает в Грецию, он сердцем ощущает, что приехал домой. Мы вернулись домой, Карл, из путешествия, начатого еще в Колумбии.
Следующие десять дней в Афинах мы провели, оживленно обсуждая мое будущее. Эти обсуждения напоминали литературный семинар, который начинался за завтраком и заканчивался заполночь, когда нас одолевал сон.
Обсуждая роман во всех его аспектах, мы целый день разбирали вопрос о том, как лучше всего излагать тот или иной известный сюжет и от чьего имени это Должно делаться. Мнение Девлана на этот счет было вполне однозначным:
– Наихудшая форма изложения – это та, где автор время от времени вклинивается со своими лукавыми замечаниями. Когда он в первый раз разрывает ткань рассказа, это вызывает протест, а в конце долгого повествования эта манера становится просто отвратительной. Никогда не делай этого сам, не позволяй студентам, а когда работаешь как критик, бичуй эту манеру.
Повествование от имени некоего неизвестного, всезнающего и наделенного высшим разумом, вызывало у него смешанные чувства:
– Небожители мне всегда скучны, а бесконечный интеллект, претендующий на способность объяснять любые человеческие поступки, какими бы странными они ни были, начинает в конце концов действовать мне на нервы. И тем не менее иногда я встречал книги, написанные в такой манере, которые очаровали меня, – «Миддлмарч», например. С некоторых пор мне стали нравиться книги, написанные как бы от имени безымянного деревенского придурка, который все видит, но ничего не понимает. Ты постепенно начинаешь верить в правдивость его рассказа.
Когда он проанализировал несколько соответствующих подходов, я поинтересовался:
– А что вы думаете насчет наиболее известного из подобных рассказчиков – того, которого представил Генри Джеймс, – заинтересованного коллеги и участливого, но не назойливого друга семьи, который может вставлять свое «я» и тем самым вносить что-то личное в повествование? Мне кажется, что это создает любопытное ощущение реальности. Как вы считаете?
Девлан на несколько мгновений задумался над тем, какие слова следует употребить, чтобы передать необходимые нюансы.
– Очевидно, это лучший из подходов, но я не хочу навязывать тебе свое мнение. Ибо он имеет свою оборотную сторону. Конечно, велико искушение иметь всепонимающего наблюдателя, который не вмешивается не только в судьбу наблюдаемых им персонажей, но и в само течение жизни. Если без обиняков, Карл, то такие, как ты и я, при изложении сюжета предпочитают рассказчика, подобного самим себе, – никогда не женившегося, не имевшего детей, не служившего в армии, как правило, без определенного рода занятий, неизменно с безупречно чистыми руками, стоящего выше любого из тех, о котором они ведут речь, и в конечном счете ужасно скучного для того, чтобы провести с ним шесть дней, требующихся для прочтения романа. Если ты когда-то возьмешься писать такую книгу, то можешь избрать в качестве главного героя такого эстета, как мы, но в качестве наблюдателя в ней должен быть владелец магазина, изо всех сил пытающийся расплатиться с долгами, прежде чем послать своих троих детей учиться в университет.
Я прервал его своим глупым замечанием:
– Меня не интересуют владельцы магазинов!
– Тогда, боюсь, что твой роман тоже никого не заинтересует, – ответил он, а по другому поводу заметил: – Не думаю, что критикам следует пытаться писать романы.
– А почему нет?
– Потому что мы много знаем.
– Но писатели всегда пытаются выступать в роли критиков.
– И обычно оказываются слонами в посудной лавке.
В долгой дискуссии о том, какие темы считаются наиболее подходящими для романа, он высказал следующие соображения:
– Любые поступки, на которые только способен человек, могут быть темой романа.
– Вы действительно считаете, что любые?
– Я даже не могу представить себе тему, которую бы я отверг.
– Даже тему кровосмешения?
– В греческих трагедиях полно великих драм, связанных с кровосмешением. Причем: эта тема преподнесена с жаром, яростью и осуждением.
– Я плохо знаю греческие трагедии.
– Что ж, это лето может быть единственной возможностью нарушить табу, которое будет висеть над тобой впоследствии, когда дело дойдет до овладения скрытыми подтекстами в литературе.
Его вторым постулатом было:
– Любой роман, в основу которого положена абстрактная концепция, обречен на неудачу. Если приходится абстрагироваться, пишите эссе. В романе же пишите о людях, а не о прототипах. Если они у вас оказались запутавшимися в надуманной ситуации, то может статься, что у вас получилась просто сказка.
Почти в каждой дискуссии у меня возникало подозрение, что, стараясь научить меня всему, что знает сам, Девлан лелеет мысль о том, чтобы сделать меня своим преемником на поприще критики. Это подозрение усилилось, когда на десятый день он извлек замусоленную книжку в мягкой обложке:
– Вручаю тебе выпускной подарок, Карл. Теперь ты готов освоить ее в качестве руководства к действию.
Это было пространное эссе под названием «Мимесис» немецкого ученого Эриха Ауэрбаха, собравшего целый ряд образцов художественного повествования, начиная с доисторических времен и кончая Вирджинией Вулф. Автор тщательно проанализировал каждый стиль, указывая, где писатель преуспел и где подкачал.
– Ауэрбах проделал за тебя твою работу, – заметил Девлан, и, когда позднее я окунулся в нее, мне сразу стало ясно, что он имел в виду.
Когда подходил к концу одиннадцатый день нашего пребывания в Афинах, я сказал своему наставнику:
– Эти дни стали чудом, соединившим воедино отрывочные представления и противоречивые идеи. Вы подняли меня на новый уровень познания. Теперь я начинаю верить в то, что смогу быть профессором.
– Последние дни вполне подтверждают это, – заверил Девлан.
* * *
Человек обретает мудрость двумя путями: при терпеливом накоплении знаний с их анализом и в результате божественного озарения, в одно мгновение высвечивающего целые века и континенты. Моя двухнедельная поездка из Рима в Афины была примером первого, а то, что произошло со мной на пятнадцатый день, стало поразительным воплощением второго.
Девлан увидел в туристическом агентстве, где получал деньги по дорожным чекам, объявление о том, что греческая комиссия по культуре пригласила гастролирующий немецкий театр дать спектакль «Агамемнон» по пьесе Эсхила, впервые поставленный на сцене еще в 458 году до нашей эры. В афише сообщалось, что спектакль будет проходить на открытом воздухе возле Акрополя на немецком языке, но греческие флейтисты и барабанщики будут аккомпанировать хору. Не раздумывая Девлан купил два билета на лучшие места и поспешил сообщить мне о выпавшей удаче увидеть одну из величайших мировых трагедий в такой столь подходящей для этого обстановке.
Услышав радостную новость, я отреагировал так, как Девлан, должно быть, ожидал:
– Где взять текст, чтобы познакомиться с пьесой?
– Я же сказал. Пьеса будет поставлена на немецком, Тебе в отличие от меня будет понятно каждое слово.
Но у него оказалась при себе книга, которой он, очень дорожил и где были современные переводы всех дошедших до нас трагедий Эсхила, Софокла и Еврипида. Полным собранием греческой драматургии похвастать не могло ни одно издательство, ибо до нас дошло всего семь трагедий Эсхила, столько же, написанных Софоклом, и девятнадцать, принадлежащих Еврипиду.
Девлан, который и без того хорошо знал пьесы, особенно великую трилогию, начинавшуюся «Агамемноном», с удовольствием предоставил в мое распоряжение свою драгоценную книгу, сопровождавшую его во время прежних поездок по Греции, и я всю вторую половину дня читал и запоминал героев, которых должен был вскоре увидеть: Агамемнона – могущественного царя; Клитемнестру – его неверную жену; Эгисфа – царского кузена, ставшего любовником Клитемнестры во время долгого отсутствия Агамемнона на Троянской войне; Кассандру – прекрасную, но обреченную пророчицу, дочь Приама – разгромленного царя Трои, которую Агамемнон привез с войны в качестве наложницы.
Перед тем как отправиться в театр, я вернул антологию Девлану со словами:
– Теперь я готов. – И мы поехали слушать немецкую труппу.
Над холмами опускалась ночь, возможно, такая же, как и две тысячи лет назад, когда разворачивалось действие трагедии. Перед глазами публики, состоящей в основном из туристов, желавших увидеть греческую пьесу в естественных декорациях, предстала фигура дозорного, который лежал на крыше царского дворца, подавшись на локтях вперед. Когда сумерки стали сгущаться и сцена осветилась приглушенными огнями рампы, дозорный громко и отчетливо заговорил по-немецки. Слова звучали так же естественно, как если бы дело происходило на фестивале в Ланкастере. И я в то же самое мгновение принял немецкий в качестве языка древних греков и превратился в одного из них.
Затем последовали пророческие слова, содержащие намек на скорую трагедию, готовую разразиться в обреченном доме Атреа:
Песней заунывною
От сонной силы отчураться думаешь:
Поешь – и плачешь, вспомнив про былые дни…
Неладно в царском доме; подошла беда!..
Теперь сцена была объята заревом костра, полыхавшего за холмами. Троя пала! Греки торжествуют победу. Великий Агамемнон возвращается домой, овеянный славой. Но дозорный знает, что дома его ждет трагедия:
«Победа! Рухнул вражий кремль!..»
Ей славу петь, а мне плясать предславие!
За царский дом я трижды по шести очков
Здесь выиграл на вышке – ставку полную!
Когда бы только цел и здрав вернулся сам!
Цареву руку милую сожму ль в своей?
О прочем ни полслова! Поговорка есть:
Стал бык огромный на язык – Не сдвинешь. Все
Сказали б эти стены, будь у стен язык…
Кто знает – понял; невдомек намек другим.
Сделав свое дело, дозорный исчез, и впервые в своей жизни я увидел одну из славных достопримечательностей греческой сцены – хор старцев, со скорбным видом вышедший вперед, чтобы своими сдержанными песнями и танцами под аккомпанемент флейт донести многочисленные сюжеты истории, необходимые для понимания предстоящего действия. Они поведали долгую и запутанную вереницу событий, охватывавшую последние десять лет, в течение которых члены дома Атрея отсутствовали в Греции, ожесточенно сражаясь у стен Трои. Среди множества непонятного самой печальной и непостижимой была участь любимой дочери царицы Клитемнестры – ослепительно прекрасной Ифигении, чей отец, царь Агамемнон, принес ее в жертву в гавани Авлиды, чтобы боги были благосклонны к его кораблям на пути к Трое:
Ее мольбы, плач, к отцу взыванье,
Ее красы нежный цвет свирепых
Не тронули Арея слуг.
С молитвой царь подал знак, и жертву,
Не козочку – деву – тканью длинной
Покрыв, схватили, еле живую
Повергли на жертвенник.
После такого печального пролога флейтисты удалились и танцы прекратились. На сцену величественно выплыла Клитемнестра – одна из ведущих фигур греческой драмы, – чтобы встретить своего мужа-царя после десятилетнего отсутствия, во время которого она предавалась прелюбодеянию с Эгисфом. Когда она объявила, что Троя пала, предводитель хора, мудрый старец, спросил:
Надежному ль ты вверилась свидетельству?
Не сон ли, ночью виденный, за вещий множь?
Клитемнестра
Нет, сонных грез за правду не почла бы я.
Эта властная женщина с такой силой подчиняет себе последующее действие, что старец произносит с восхищением и завистью:
– Как умный муж, высокая жена, ты речь отрадную держала.
Впервые услышав греческий хор, я был поражен силой, исходившей от двенадцати пожилых людей в одеяниях жрецов. Я признал в нем необходимое средство сдерживания примитивных страстей и, вслушиваясь в его предостережения, понял, что современная литература потеряла нечто важное, отказавшись от этой концепции. Для меня эти двенадцать человек в тот вечер были героями драмы, навсегда оставившими свой след в моей душе.
В заключительной части великой драмы Клитемнестра, подобно тому, как это делали политики на протяжении всей истории, хвастливо заявляет, что в доме Атрея теперь все пойдет на лад.
Когда погасли огни рампы, я еще долго сидел на своем месте не в силах стряхнуть с себя оцепенение.
На следующий день я бросился в книжные магазины, чтобы найти издания по классической литературе, по совету Девлана провел некоторое время в Британской библиотеке, роясь в Оксфордских и Кембриджских справочниках по мифологии. На случайных листах бумаги у меня стала вырисовываться схема, отражавшая происхождение и состав того, что я назвал «Обреченный род Атрея». Когда она была закончена, заполнив собой два листа, я ощутил огромное удовлетворение от того, что добрался до самых истоков литературы. Однако вскоре мне пришлось несколько умерить свой восторг. Путешествуя жарким днем по сельской местности к югу от Афин, Девлан вдруг рассмеялся:
– Мы с тобой показались бы ужасно скучными, подслушай кто-нибудь наши разговоры. Мы только и делаем, что бьемся над каким-нибудь незначительным моментом в литературе, тогда как реальная жизнь, питающая всякое творчество, со всех сторон окружает нас во всей своей красе.
Как раз в этот момент мы выехали из-за поворота и возле придорожных коттеджей увидели троих босых крестьян, двух женщин с подоткнутыми подолами и мужчину с высоко закатанными штанинами. Пока мы медленно проезжали мимо, они забрались в огромный резервуар и принялись топтать виноград, доставляемый сюда с близлежащих полей. Зрелище было настолько земным и захватывающим, что Девлан не выдержал и воскликнул:
– Вот он, предмет литературы! Тот же самый, что и три тысячи лет назад. Не нужны древнегреческие властители и указания Генри Джеймса, когда видишь такую картину.
Когда пришло время Девлану садиться в самолет, вылетающий в Лондон, а мне отравляться в Нью-Йорк, я сказал:
– Вы отправляете меня домой готовым к преподавательской карьере.
Но Девлана занимали более важные вещи:
– Накопи денег и давай встретимся здесь опять следующим летом.
При этом мы пожали друг другу руки и собрались уже было расстаться, когда ирландец вдруг признался:
– Кстати, о моей знаменитой лекции о хороших и плохих романистах. Это была не моя идея. Она досталась мне от моего учителя. Познакомься с ним. Ф. Р. Левис стоит того. Но я развил его идею, добавив четверку плохих. Теперь твоя задача пойти дальше и включить сюда американских писателей.
* * *
Я начал свою преподавательскую деятельность в Мекленберге осенью 1980 года и вскоре достиг такого взаимопонимания со своими студентами, что в колледже меня стали называть не иначе как «ходячей энциклопедией».
В колледже была традиция проводить в феврале цикл открытых лекций для жителей группы городов: Ланкастер-Рединг-Аллентаун. В ходе этих лекций (они были бесплатными) три лучших и старейших профессора знакомили публику с последними достижениями в области их профессиональных интересов. Кроме того, на этих занятиях представлялась возможность проявить себя двум молодым представителям преподавательского коллектива – одной женщине и одному мужчине. Через полгода преподавания такая честь была оказана мне. Когда подошла моя очередь, зал оказался заполненным до отказа, потому что людям было известно, что я их земляк и неплохо проявил себя в столичном университете.
После долгих размышлений я решил громко заявить о себе, ибо после пребывания в Венеции и Афинах во мне появилась уверенность ученого, которому было что поведать людям. Я сказал себе: «Это подходящий момент, чтобы обнародовать свою восьмерку американских писателей, четверо из которых заслуживают почитания, а четверо других – корзины для мусора». Но выйдет ли из этого что-нибудь хорошее, я не был уверен. О моих намерениях прослышали двое репортеров из местных газет и насобирали целую кучу слухов на этот счет.
Свое выступление я начал без лишних преамбул:
– Дамы и господа, не хочу тратить наше с вами время, поэтому прямо перейду к сути того, что мне давно хотелось сказать. Двигаясь вслед за уважаемым профессором Кембриджского и Оксфордского университетов Англии Девланом (он, в свою очередь, позаимствовал этот подход у своего учителя Ф. Р. Левиса, считающегося выдающимся критиком нашего столетия), я приглашаю вас пройтись со мной по обильным лугам американского романа и отобрать те цветы, которые всегда будут оставаться живыми, и те, что увянут еще до заката. Мне и многим другим, кто занимался этим вопросом, представляется, что в американской литературе выделяется четверка писателей, постигших суть художественного повествования и создавших непреходящие вещи, на которых все мы можем учиться. Я уверен, что вы знакомы с ними. В хронологическом порядке это – Герман Мелвилл, Стивен Крейн, Эдит Уортон и Уильям Фолкнер.
После того как шепот стих, я принялся обосновывать свой выбор, делая упор на Крейна и Уортон, как будто они нуждались в моей защите, а Мелвилл с Фолкнером нет. В ходе рассуждений мне пришлось раскрыть свои критерии отбора: честность намерений, простота изложения, мастерство отображения и загадочно-неуловимое чувство того, каким должен быть идеальный роман. Мне удалось убедить часть присутствующих, но даже те, кого я убедил, стали покидать аудиторию во второй половине лекции.
– Этим четверым художникам – а я думаю, вы согласитесь с тем, что они художники, – противостоит другая четверка писателей, которые пользуются некоторой популярностью, но чьи труды смешны с эстетической точки зрения. Опять в хронологическом порядке: Синклер Льюис, Перл Бак, Эрнест Хемингуэй и Джон Стейнбек. С художественной точки зрения они вряд ли достойны прочтения. – Тут я перехватил несколько разъяренных взглядов и перешел к разгромному анализу произведений этой четверки. Я расценивал их как легковесных, поверхностных и вредных в том смысле, что они обещали больше, чем давали. Мой заключительный вывод вызвал в зале бурный протест: – Самый большой их недостаток в том, что эти авторы не относятся к роману серьезно. Они стыдливо уходят от великих вызовов, довольствуясь малым. Причиной тому популярность и премии, доставшиеся им так легко. Вдумчивому студенту или читателю не следует воспринимать их всерьез, так как они его ничему не научат.
Когда подошло время вопросов, всех словно прорвало, и мой взгляд заметался по залу, выбирая одного за другим желающих высказаться. Надо сказать, что тут мне везло, ибо вопросы были интересными и хорошо сформулированными. Тон обсуждению задал первый из них:
– Профессор Стрейберт, на основании чего вы смогли выделить Стивена Крейна в категорию ведущих писателей? Он написал всего одну значительную вещь, но даже ее многие считают слабой.
Я согласно кивнул, но затем указал:
– Мы не измеряем талант писателя фунтами написанных книг. Если бы это было так, то сэр Вальтер Скотт стоял бы неизмеримо выше Гюстава Флобера, с чем трудно согласиться. Крейна можно также поставить в один ряд с англичанином Э. М. Форстером, который написал очень мало, но заметно выделялся среди писателей своего времени, особенно в сравнении с таким напыщенным типом, как Хью Уолпол. Крейн горел ярким пламенем, Синклер Льюис чадил, так и не познав огня.
Следующий вопрос, прозвучавший из уст взволнованной женщины, тоже был интересным:
– В четверку, которую вы с презрением отвергаете, попали лауреаты Нобелевской премии, которыми мы очень гордимся. Как вы считаете, каким образом это характеризует ваше мнение о них?
– Думаю, что это в гораздо большей степени характеризует Нобелевский комитет, чем меня. – К счастью, разразившийся смех растопил лед и позволил мне парировать дальнейшие вопросы, сохраняя в зале дружескую атмосферу. В нескольких случаях я с готовностью соглашался:
– Вы правы. Мои суждения на этот счет либо плохо продуманы, либо ошибочны, и я, конечно же, не буду навязывать их.
Но, опираясь на опыт, приобретенный в долгих дебатах с Девланом, я продолжал отстаивать свой выбор, причем так, что большую часть времени аудитория смеялась вместе со мной. Моя речь звучала убедительно, но не высокомерно и к какой-то момент даже вызвала значительное расположение зала, когда я признал:
– Понимаю, что далеко захожу в своих суждениях и предсказаниях, но мне хочется, чтобы вы запомнили еще одну мою фразу: «Пицца никогда не придется по вкусу в Соединенных Штатах. Слишком много теста».
Лекция закончилась аплодисментами. Публика решила, что раз я не стал требовать от нее отказаться от любви к четверке Нобелевских лауреатов в угоду другой четверке, чьи книги были такими занудными, что немногие дочитали до конца даже одну из них, то ко мне можно отнестись как к молодому дарованию с собственными взглядами. Они заключили также, что из меня, наверное, выйдет неплохой преподаватель.
Но подлинное удовлетворение я испытал, когда один из присутствующих репортеров написал блестящий отчет о лекции и ее обсуждении, который не замедлил попасть на страницы газет под заголовком «Он сказал, кто хорош и кто плох». Забавная статья с фотографиями восьми названных писателей и того, кто их назвал, была перепечатана другими изданиями и вызвала оживленную дискуссию, вынесшую Мекленбергский колледж и меня в заголовки газет.
Затем шум поутих, но в 1982 году телекомпания Филадельфии устроила ток-шоу, на котором на меня нападали трое критиков, отстаивавших традиционные ценности. Но остроумие и манеры, которым меня научили в Колумбийском университете, помогли мне отразить эти нападки. Передача получилась интересной и была показана впоследствии по государственному телевидению.
Вторая передача на радио зимой 1983 года прошла без острот и едких замечаний. На радиостанции Аллентауна решили, что раз я преподаю в соседнем Мекленберге, то должен больше заниматься своим земляком – популярным писателем Лукасом Йодером, и подготовили получасовую передачу, в которой я – в качестве молодого выскочки – и степенный Йодер отвечали на вопросы женщины-профессора филологии из Брайн Мауер.
В том, что передача удалась, не было ничего удивительного. Если не качество его книг, то объемы их продаж заставляли меня благоговеть перед Йодером, с которым я прежде не встречался. Поэтому я не позволил себе встать в позу юного янычара с дурными манерами и наброситься на обожаемого писателя. Уже где-то в середине передачи я признался себе, что мне нравится этот старый гусь, который знает, как надо преподносить себя публике. Но умненькая профессорша жаждала крови, и вскоре из ее уст прозвучало:
– Очевидно, мистер Стрейберт, если применять те же мерки, что и к четырем отвергнутым вами Нобелевских лауреатам, то вам наверняка придется отмести и вашего соседа Лукаса Йодера, который относится к той же самой категории.
– Когда моим соседом является человек, проделавший такой путь, я не могу опускаться до мелких придирок, – сказал я с улыбкой. – Мистер Йодер чертовски хороший писатель.
– Но не вашего типа?
– Должен признаться, мне импонируют новые и более смелые подходы. Но я снимаю шляпу перед всяким, кто способен написать пять хороших романов. Такое бывает не часто.
– Считайте, что их шесть, – заметила женщина. – Мистер Йодер сообщил мне, перед тем как мы собрались здесь, что он работает над следующей книгой из этой серии.
– Секстет, – воскликнул я, впервые использовав это слово применительно к книгам. – Надеюсь, их ждет большое будущее в этих местах.
– А в других местах? – быстро спросила ведущая в надежде втравить меня в перебранку.
Но из этого ничего не вышло, потому что Йодер опередил меня:
– Полагаю, что книга сама находит свое место и живет своей собственной жизнью. Мне бы не хотелось пророчествовать о том, что случится со мной, и я уверен, что профессор Стрейберт тоже не захочет подвергать себя такому испытанию. – Затем добавил, подмигнув: – Я нахожу, что профессора недалеко ушли от писателей в своих предсказаниях относительно того, какая из тем переживет свое время. Но дайте им полсотни лет, и они вынесут правильный приговор. – Прежде чем кто-либо из нас успел вставить слово, он заключил: – Правда, через пятьдесят лет на сцену выйдут другие критики, чтобы пересмотреть все предшествующие оценки. Думаю, что я еще увижу возрождение Диккенса, в котором признают одного из подлинно великих, Стрейберт.
– Что ж, может быть, – согласился я.
Передача завершилась в обстановке подлинного дружелюбия, чему немало способствовали заключительные слова женщины-профессора из Брайн Мауер: