Текст книги "Тонкая красная линия"
Автор книги: Джеймс Джонс
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 37 страниц)
Когда письмо было написано и подписано командиром роты, Уэлш протянул его Уитту. Тот хотел уже взять бумажку, но Уэлш неожиданно стиснул ее между большим и указательным пальцами, не выпуская из рук. Уитт попытался потянуть письмо, Уэлш не пускал, и на лице его вновь засияла полубезумная ухмылка. Когда же Уитт опустил руку, Уэлш разжал пальцы, и бумажка непременно упала бы на землю, если бы Уитт не ухитрился подхватить ее на лету. Первый сержант снова не сказал ни слова, и Уитт уже повернулся было, чтобы уйти, как услышал голос Бэнда:
– А зачем тебе сейчас идти, Уитт? Вот уже как смерклось. Подождал бы до завтра.
– А я темноты не боюсь, господин лейтенант. – Отвечая, Уитт все еще глядел в упор на Уэлша.
Он ушел, ругая себя за то, что согласился взять это письмо. Надо было уйти, и все. Отказаться и уйти. Да и на кой черт ему это письмо? И еще, если этот выскочка Бэнд воображает, будто Боба Уитта можно за сержантские нашивки купить, так он глубоко заблуждается. Или вон еще что придумали – милостиво разрешили ему в роте переночевать: может быть, передумает, не на такого нарвались! Что же касается того, как в потемках добраться назад к высоте 209, так это ему раз плюнуть. Надо будет, так доползет. Это он им доказал точно.
Буквально через несколько минут после того, как Уитт покинул расположение роты, подполковник Толл прислал со своего КП письмо. Он сочинял его почти два часа и все же остался недоволен своим произведением, особенно стилем – письмо получилось, с одной стороны, слишком уж цветистым, а с другой – каким-то сухим и скучным. Тем не менее времени на доработку уже не было – Толл непременно хотел, чтобы это письмо было зачитано всему личному составу до наступления темноты. Конечно, лучше всего было бы не письма рассылать, а обратиться к батальону лично, собственной, так сказать, персоной, но сейчас это никак не получалось. Поэтому он и приказал писарям быстро напечатать письмо в двух экземплярах и отправил по копии в каждую роту. В письме говорилось об их успехах, разумеется, в самых возвышенных тонах. Однако самое главное было не в этом, а в сообщении, что Толл добился для батальона отдыха в тылу, и притом немедленно (чуть ли не полчаса, как только была налажена телефонная связь, он спорил по этому поводу сперва со штабом полка, а потом и с дивизией). Он доказывал, что его батальон понес самые тяжелые потери в дивизии и захватил самые важные и сильно укрепленные объекты. Смена будет произведена завтра к вечеру, сменит их батальон из резервного полка. Толл рассчитывал, что эта новость вызовет хотя бы парочку радостных восклицаний со стороны солдат, особенно тех, что сидят на вершине высоты, и поэтому сразу же после наступления темноты он вылез из своего КП и принялся усиленно прислушиваться, ожидая услышать какие-нибудь возгласы. И услышал их.
Помимо сообщения о смене в письме также говорилось о том, что завтра прямо на передовой командир дивизии будет проводить инспекторский смотр. Поэтому-то смена и планируется только к вечеру. Толл рассчитывал, что это сообщение тоже вызовет соответствующую реакцию, только иного рода – скорее всего, сетования и выкрики неудовольствия. И в этом отношении он тоже не ошибся. Так что после всего этого он мог с полным основанием польстить себе в том, что все же разбирается в людях и знает наперед их настроения. Он оказался прав и в том, что выкрики одобрения в связи с решением об отводе батальона на отдых звучали гораздо громче, нежели неодобрительные возгласы по поводу утреннего смотра.
Смотр начался в половине одиннадцатого утра. Задержка произошла по той причине, что командир дивизии решил сперва прогуляться вместе со своими штабными по району боя. Это не помешало дивизионному пресс-офицеру заявиться в расположение батальона чуть ли не с рассветом, и он сразу же принялся ходить от одной позиции к другой, проверяя, уточняя и определяя заранее точки, откуда будет проводиться киносъемка, а заодно и вынюхивая, что не так. Это был здоровенный майор, довольно жуликоватого типа, играющий роль этакого рубахи-парня. В конце концов он все-таки отыскал то, что ему было нужно, – рядового Трейна, заику, того самого, что помогал Файфу, когда того ранило в голову осколком мины.
За два дня боев американские солдаты захватили у японцев помимо прочих трофеев несколько «самурайских мечей» – широких офицерских палашей старинного типа. По одной такой штуке было у Куина, Долла и Кэша, пара мечей находилась у других солдат. Но только одному Трейну посчастливилось заполучить настоящий старинный офицерский клинок, отделанный красивыми камнями и инкрустацией, точь-в-точь такой, какие описываются в книгах по японской истории. Вчера, уже в конце боя, уставший Трейн забрался в какой-то пустой блиндажик, на самой вершине высоты, и там в грязи нашел этот меч.
Трофей оказался действительно что надо. Особенно поражал эфес из какого-то темного дерева, отделанный золотом и слоновой костью. В верхней его части находилась маленькая потайная камера, крышка которой запиралась секретным запором. Механизм оказался не слишком хитрым, и вечером Трейну удалось открыть его. В камере находилось несколько драгоценных камней, в том числе пара отличных рубинов и изумрудов размером с ноготь большого пальца, а также несколько мелких бриллиантов. Сам меч и ножны были настоящим произведением искусства. Он принадлежал не иначе как важному генералу – так утверждали приятели Трейна, глядевшие, вытаращив глаза, на его трофей. Правда, раздавались и голоса, что, может, генерал тут и ни при чем, может, это какой-нибудь лейтенантишка благородный, наследных, так сказать, кровей.
Меч, конечно, вызвал настоящую сенсацию в батальоне, его оценивали по-разному, но не меньше чем в пятьсот долларов. Его-то и искал сейчас дивизионный пресс-офицер, занимаясь одновременно и другими своими делами. Он знал, что меч находится у кого-то в третьей роте, но не знал точно, у кого. Слухи о находке быстро расползлись вокруг, дошли и до тыловых районов, породив у пресс-офицера блестящую идею. Именно поэтому, прибыв в роту, он направился прямехонько к лейтенанту Бэнду. Тот выслушал майора и, немного подумав, направил его к Трейну. Правда, Бэнд сам еще не видел меча, да он его особенно и не интересовал. Однако о находке Бэнд был наслышан и сразу понял, что надо этому пронырливому штабному начальнику.
– Вот это именно и есть то, что надо! – воскликнул пресс-офицер, как только Трейн показал ему свой трофей. – Это самое! Ну, ты и счастливчик, сынок, не иначе в рубашке родился. А знаешь почему? Да потому, что можешь теперь подарить эту штуковину самому генералу нашему. Ну, когда он инспекторский смотр проводить будет. Как ты на это смотришь?
– М-могу, д-да? – удивился Трейн.
– Конечно же. Я просто не знаю, как тебе повезло, сынок. На всю Америку теперь прославишься. Во всех кинотеатрах станут тебя показывать, в новостях дня. Твоя личность – и во весь экран!
Узкий, длинный нос Трейна сразу покрылся потом, он с трудом сглотнул слюну.
– Н-не знаю, сэр… П-право, не з-знаю. Мне ведь оч-чень хот-телось с-себе эту саблю оставить, г-господин майор, сэр. – Он совсем растерялся, не зная, что и сказать.
– Себе оставить! – Майор залился деланным смехом. – Да зачем тебе эта сабля? Что ты с ней делать-то станешь, подумай!
– С-сам не знаю, с-сэр. – Трейн от натуги весь вспотел. – В общем-то, к-конечно, врод-де бы и незачем. П-просто хотелось оставить, в-вот и все. Н-ну, с-сувенир, сэр.
– Да полно тебе чудить, парень. – Майорский голос из ласкового мурлыканья превратился в львиный рык. – Ты же ее наверняка потеряешь или продашь кому-нибудь. А у генерала отличнейшая коллекция старинного оружия. И такая вещь, как этот меч, должна непременно попасть туда. Непременно, понимаешь?
– Так-то оно так, сэр. Да вот т-только…
– И подумай еще, какая это грандиозная сенсация будет. Вообрази, наша фронтовая кинохроника, и ты там во весь экран. – В голосе майора появились визгливые нотки. – Подходит к тебе генерал, и ты вручаешь ему этот меч. Вынимаешь клинок из ножен и показываешь, как потайная крышка на эфесе открывается. А потом передаешь ему в руки. Он вкладывает меч назад в ножны, протягивает тебе руку, ты пожимаешь ее. Ты только вообрази, парень: генерал Банк и ты обмениваетесь рукопожатием. А мы еще и твой голос запишем. Как ты произносишь: «Генерал Бэнк, разрешите мне вручить вам этот исторический японский меч, который я взял в бою». Или что-нибудь в этом роде. Подумай, сынок, хорошенько подумай. И представь себе – твое изображение на экране и твой голос. Во всех кинотеатрах Америки, по всей стране. Может быть, и семье твоей посчастливится увидеть все это.
– Н-ну что ж… – Трейн понемногу сдавался, хотя ему было чертовски жаль меча. – Ес-сли вы действительно т-так считаете…
– Да ты сам-то поразмысли! – В голосе майора звучало ликование. – Чего еще лучше? И я лично – слышишь, лично! – гарантирую тебе все это. Никогда в жизни не пожалеешь. Еще письмо из дому получишь, а они, оказывается тебя в кинохронике видели. – Быстрым движением он пожал солдату руку. – А теперь дай-ка мне меч, хочу еще раз поглядеть. Ну, в смысле, как лучше всего его при съемке подать. А когда генерал приедет, я тебе его верну. И спасибо тебе, э… э… Трейн, так ведь?
– Так точно, с-сэр. Фрэнк Трейн, сэр.
– Давай делай свои дела, а потом я тебя разыщу. – Майор никак не мог успокоиться.
Забрав меч, пресс-офицер быстро отправился на импровизированный ротный КП, где Бэнд с Уэлшем с утра усиленно трудились над списком потерь. Втроем они долго разглядывали драгоценный трофей. Пресс-офицер при этом все время чесал в затылке, вид у него был далеко не радостный.
– Ну и рожа, – наконец пробурчал он. – В жизни не видел более неприглядной. И главное – ничего по-настоящему солдатского. Да еще этот носище, прямо румпель какой-то. А подбородка и в помине нет. К тому же заика. Ну и букетик! – Он искоса взглянул на ротного. – Может, подберем кого-нибудь поприличнее, а? Хоть маленько поскладнее, что ли. Чтобы эту штуковину генералу вручить. – Теперь он уже обращался к обоим: – Хотя вроде бы и не дело этак-то поступать. – Казалось, что он все время мысленно полемизирует сам с собой, старается в чем-то себя убедить. Неожиданно лицо у него просветлело. – Хотя, что тут такого уж особенного? Может, так оно даже и к лучшему. Этакий сопливый солдатишка – а вон как отличился. Может, так оно даже и демократичнее? В этом, пожалуй, что-то есть…
В конце концов на том и порешили. И эта необычная процедура с вручением самурайского меча стала стержневым моментом снимавшегося для фронтовой кинохроники инспекторского смотра. Трещали кинокамеры, улыбался генерал, обменивавшийся рукопожатием с Трейном, улыбался сам Трейн. Сперва все это сняли для фотовыставки, потом повторили для кинохроники. Трейн здорово перетрусил и, когда обращался к генералу, так заикался, что невозможно было разобрать слов. Пришлось прокрутить еще раз, получилось лучше.
Что касается взводов третьей роты, то там эта показуха не вызвала ни малейшего одобрения. Солдаты ворчали, отпускали всякие непристойные шуточки и замечания, главным образом в адрес этого болвана Трейна, позволившего уговорить себя отдать такой мировой трофей. Несколько его друзей прямо в глаза обозвали его дураком и рохлей. Трейн пытался оправдаться, уверяя, будто у него не было иного выхода. Да и вообще, уж если генералу так приспичило… Солдат не убедили его доводы, и они разошлись, возмущенные и злые.
Как только командир дивизии перешел во вторую роту, солдаты мгновенно забыли об этом эпизоде, принялись поспешно собирать свои нехитрые пожитки.
Марш в тыл показался всем им каким-то странным. Было очень уж непривычно шагать, ничего не опасаясь, по той самой земле, на которой всего лишь два дня назад они валялись, дрожа от страха и ожидая каждую минуту смерти. От этого ощущения им было как-то не по себе…
Глава 6
Едва они расположились лагерем, как сразу же повсюду начались бесконечные воспоминания. У каждого было в запасе по крайней мере по три случая на тему о том, как ему чудом удалось избежать гибели, и не менее двух потрясающих, захватывающих дух историй, как ему ловко удалось укокошить япошку. Рассказы эти повторялись во все новых и новых вариантах в течение почти всей той недели, что они были на отдыхе, и прекратились лишь за день-два до возвращения на передовую, когда люди стали уже задумываться о том, что ждет их впереди.
Было очень любопытно также наблюдать, как постепенно ослабевала в них та необычная напряженность, та внутренняя отчужденность и даже потеря чувствительности, которые овладели ими во время боев. У большинства это ощущение исчезло примерно на второй день отдыха, и к третьему дню почти все они уже превратились в прежних людей, со своими характерами, настроем, интересами. Один лишь Джон Белл, наблюдавший за этим процессом как бы со стороны, с каким-то своим, особым интересом, был глубоко убежден, что возникшее в их душах во время боев состояние останется там теперь надолго, и никто из них теперь уже не станет таким, каким был прежде. Да, он был глубоко убежден в этом. Может быть, через много-много лет, когда война станет уже достоянием прошлого и каждый из них создаст вокруг себя что-то вроде кругового оборонительного заслона из лжи и всяких домыслов, вдоволь наслушается всяких чужих небылиц, которые все эти годы будет тщательно разрабатывать и внушать им правительственная пропаганда, они смогут спокойно собираться вместе, как это делали их отцы, съезжаться на всякие сборища, вроде съезда Американского легиона [10]10
Наиболее массовая ветеранская организация в США, отличающаяся крайне реакционным, милитаристским характером.
[Закрыть], и рассказывать там с апломбом и достоинством тщательно отработанные и отшлифованные версии своих боевых похождений. Они смогут спокойно притворяться друг перед другом, будто они настоящие мужчины, ловко уклоняясь от малейших намеков на то, что в их прошлом были дни, когда они скорее напоминали животных, нежели людей, когда их поступками управляли лишь звериные инстинкты. А кое-кто из них пытается делать это уже сейчас, прямо здесь, среди своих товарищей. И этот кто-то не кто иной, как он сам, собственной персоной. Белл даже рассмеялся в душе от этой мысли и тут же испугался своего смеха. В общем, что ни говори, но первые два дня, пока они отходили от этой своей отчужденности и какого-то онемения, задали, но сути дела, особый тон всей этой неделе отдыха.
Роты спустились с холмов и вышли из джунглей страшно уставшими, солдаты были измотаны до предела, почти у всех ввалились щеки, выступили скулы, запали потемневшие глаза. Тем не менее все без исключения тащили в ранцах, вещевых мешках и просто на горбу горы трофеев, всяческого барахла. Многие солдаты походили сейчас скорее на старьевщиков, нежели на военнослужащих регулярной армии. Чего здесь только не было! Офицерские японские пистолеты, винтовки, каски, портупеи, вещевые мешки, сабли, мечи. Был даже один станковый пулемет. Его волокли вдвоем рядовые Мацци и Тиллс, которые, кроме того, тащили еще плиту и ствол ротного миномета, а также кое-какие другие сувениры. Можно было только удивляться, как им удалось скрыть все эти трофеи от ребят из артиллерийско-технической службы. Пулемет нашел Тиллс, а Мацци потом предложил ему свои услуги по транспортировке, выторговав за это половинную долю в барышах. Тем самым был создан небольшой, но дружный союз из двух единомышленников, рассчитывавших выручить за такой редчайший трофей по крайней мере ящик австралийского виски и во имя этой высокой цели едва не подохших от усталости и изнеможения на том долгом пути, который им пришлось преодолеть от передовой до места отдыха.
Для этого лагеря командованием была назначена вершина небольшого безлесного холма, расположенного на северной окраине полевого аэродрома – он вытянулся практически у них под ногами. Столь удачная дислокация позволяла солдатам третьей роты почти каждый день, сняв рубашки и нежась на солнышке, с огромным интересом наблюдать, как японские легкие бомбардировщики, выскакивая из-за холмов, что тянулись к северу от аэродрома, спокойно бомбят взлетную полосу. К тому же еще этот холм был расположен, очевидно, вблизи той расчетной точки, над которой японские штурманы открывали бомболюки своих самолетов, и однажды американцам удалось даже увидеть лицо японского летчика. Дважды японцы немножко ошибались в своих расчетах и начинали бомбометание прямо у них над головами, но это было, в общем-то, вполне безопасно, хотя кое у кого, наверное, холодок все же пробегал между лопаток. И каждый раз, когда японские самолеты, отбомбившись, уходили прочь, солдаты весело вскакивали со своих мест и принимались разглядывать, что они там натворили. В общем, места у них были преотличные, лучше не придумаешь. Правда, в первый день они во время налета здорово перепугались – подумать только, после всего того, что они пережили, попасть под бомбежку и погибнуть от какой-то дурацкой авиабомбы! Однако потом они быстро освоились, и налеты эти стали их ежедневным двойным развлечением – во-первых, сами налеты, а во-вторых, результаты бомбежек. Несколько раз они видели, как от падавших бомб взрывались и горели стоявшие на поле американские самолеты и аэродромная команда бегала, пытаясь погасить полыхавшее вовсю яркое бензиновое пламя, а тут и там падали убитые и раненые. Если же ничего такого не происходило, после налета, по крайней мере, можно было посчитать, сколько появилось новых дыр на полосе, поглазеть, как аэродромная команда заменяет разбитые листы металлического покрытия полосы, чтобы с нее снова могли взлетать самолеты. Одним словом, каждый день к их услугам были интереснейшие развлечения, настоящий спектакль. К тому же еще эти авиационные представления, как бы интересны они ни были, далеко не исчерпывали список тех удовольствий, которые были теперь к их услугам. И самым замечательным и волнующим их развлечением была торговля трофеями. Надо сказать, что к этому бизнесу большинство из них было вполне подготовлено.
Каждый день после обеда, сразу же, как только заканчивался очередной налет японской авиации, вся третья рота до единого человека толпой спускалась со своего холма на поле аэродрома, отыскивала там неразбитый пятачок и начинала торговлю. Хотя цены на товар были уже более или менее стабильными, они все же ничем точно не определялись, так что всегда была возможность (особенно если у тебя было что-то такое, что интересовало авиаторов) сорвать немного лишнего. Авиаторы были хорошими покупателями, они могли позволить себе, и обычно позволяли, переплатить, тем более что постоянно располагали неограниченными возможностями по части добывания выпивки. Каждый день сюда прилетали транспортные самолеты из Австралии, на них доставляли всякие деликатесы для начальства – молоко, свежее мясо, сыры и тому подобное, так что экипажам этих самолетов (их называли «молочными рейсами») было вовсе не трудно запихнуть куда-нибудь в укромное местечко в огромном кузове пару-другую ящиков с выпивкой. Подобное положение делало авиаторов поистине людьми высокого полета, недостижимыми для пехотинцев или каких-нибудь тыловиков, с которыми о настоящей торговле не могло быть и речи. С этих-то что было взять? Даже когда у них и появлялось что-то спиртное, оно уже успевало непременно пройти через руки авиаторов и, стало быть, подорожать. Даже тот, кто сам не пил, норовил сделать бизнес, содрать как можно дороже, и в таких условиях о настоящих деловых отношениях не могло быть и речи. Да и кому нужны были подобные сделки, коль скоро рядом находился аэродром и солдаты могли торговать с летчиками без всяких посредников?
Торговля шла по-настоящему. Японское боевое знамя из белого шелка, особенно если на нем были пятна крови, шло не менее чем за три имперские кварты [11]11
Кварта равна примерно 1,14 литра.
[Закрыть]. А вот винтовка едва-едва тянула на пинту [12]12
Пинта равна 0,57 литра.
[Закрыть]. За стальную каску, особенно если она была с офицерской золотой или серебряной звездочкой, да еще и в хорошем состоянии, можно было выторговать кварту. Однако больше всего ценились пистолеты. У японцев их было два типа. Один, поменьше размером и, стало быть, подешевле, представлял собой копию европейского пугача. За него можно было получить три кварты. Второй был более высокого качества и потяжелее, внешне он напоминал германский «люгер» со специальным откидным прикладом для стрельбы с упора. Такие попадались очень редко (скорее всего, они предназначались лишь для некоторых офицеров), зато уж и взять за него можно было дорого – четыре, пять, а то и все шесть кварт. Обычный, так сказать стандартный, самурайский меч шел, как правило, не меньше чем за пять кварт, а улучшенные модели с отделкой золотом и слоновой костью могли принести своему владельцу весьма высокий доход в девять-десять кварт. Что же касается уникального меча с драгоценными камнями, то тут уж никакой установленной цены не существовало, да только о них что-то не было слышно в солдатском торговом мире.
Помимо всех этих типовых образцов ходового товара, имевших более или менее устойчивую цену, на рынке попадалась и всякая всячина. Например, кожаные ремни и портупеи со старомодными кожаными подсумками для патронов, которые авиаторы приспосабливали под свои пистолеты. Еще летчиков очень интересовали японские бумажники, кошельки и фотографии, причем последние, если на них были подписи по-японски, ценились дороже чистых, а фотографии солдат шли дороже карточек их жен и детей, если, разумеется, женщины не были голыми. Иногда на рынке появлялись целые пачки порнографических карточек и открыток, они шли нарасхват и за большую цену. Деньги, разумеется, тут не котировались, поскольку были нужны разве только летчикам, обслуживавшим «молочные рейсы», – они могли реализовать их в Австралии. Могли они сгодиться еще и тем, у кого не было никаких трофеев для обмена на спиртное, этим приходилось раскошеливаться – имперская кварта виски стоила на этом рынке не менее 50 долларов.
Вот на этот-то хорошо организованный, прочно устоявшийся уже солдатский рынок и вышла сразу же по прибытии на отдых третья рота и сразу же включилась в четко отработанную систему купли-продажи. Включилась со всем своим взятым с боя барахлом, дорогими и сложными изделиями из железа и стали и самой разнообразной трофейной кожаной галантереей. Ей в этом отношении здорово повезло – остальные три роты батальона, вследствие каких-то мудреных соображений начальства, были размещены в других районах, довольно далеко друг от друга, главным образом в кокосовых рощицах вдоль Красного пляжа – участка берега неподалеку от района их первоначальной высадки. Для этих бедняг попасть на рынок было целой проблемой – требовалось не меньше дня пути, чтобы добраться до аэродрома и обратно, да и то если встать на рассвете и если к тому же повезет с попутной машиной. Им не оставалось иного выхода, кроме как по дешевке сбывать свои трофеи на местных барахолках, где покупателями были резервная пехота и всякие тыловики. Зато третья рота процветала вовсю.
На вершине того холма, что высился на северной окраине аэродрома, пьянка начиналась сразу после завтрака. Солдаты по одному выползали из-под маскировочных сеток, растянутых над их полевыми раскладушками, быстренько делали хороший «утренний» глоток виски и не спеша шли к умывальникам. Вернувшись, они снова пропускали глоточек, после чего, забрав котелки, направлялись к палатке, в которой размещалась полевая кухня. В отсутствии Сторма, находившегося в госпитале, здесь теперь командовал старший повар Лэнд. Почти у каждой раскладушки, стоявшей под сеткой, можно было найти по крайней мере по одной полной кварте виски. Завтрак в роте был единственной формальностью, предусмотренной Толлом в распорядке дня на время отдыха. Во время завтрака проводилась и перекличка. После этого солдаты были на весь день предоставлены сами себе. У кого еще оставалось трофейное барахло, могли спуститься по холодку на рынок, большинство же предпочитало посидеть на койках или развалиться без рубашек на утреннем солнышке, прихлебывая не спеша из горлышка и болтая с соседом о той воистину великой битве, в которой им довелось участвовать. Иногда можно было глоток виски разбавить банкой пива, которое солдаты доставали в строительном батальоне, расквартированном на аэродроме. У строителей постоянно был хороший запас, и они охотно делились им, меняя пиво на боевые трофеи. Большинство солдат роты ухитрялись за день выпивать не меньше пинты виски, а кое-кто и побольше. Они были молоды и, если не считать малярии, которая успела поразить уже почти всех, практически здоровы. Выпивка для них была просто удовольствием. Да к тому же они теперь уже понюхали пороху, стали настоящими ветеранами. И кровь пролили, и узнали ее вкус. Именно узнали. Ежели кто из них ухитрялся напиться до такого состояния, что не в силах был двигаться, то валился тут же на травку и спал, пока спалось, а потом продирал глаза и снова принимался за любимое дело. Не обходилось, разумеется, и без пьяных драк. В полдень они обедали, не забывая и в обед пропустить пару глотков виски на манер того, как европейцы запивают обед вином. После обеда все в хорошем настроении рассаживались на самые удобные места, предвкушая заранее удовольствие от того зрелища, которое предстанет перед ними при очередном налете японских бомбардировщиков. Ну а поближе к вечеру, когда на аэродроме снова устанавливался порядок, солдаты веселой гурьбой отправлялись вниз, к авиаторам, на послеобеденный тур обменных операций. Надо полагать, что авиаторы, покупавшие у них трофеи, ненавидели при этом солдат не меньше, чем те ненавидели своих соседей. Вечером, поужинав, солдаты снова располагались кто как хотел у себя в лагере на голой вершине холма, пили, осторожно покуривали в кулак, глазели на всполохи ночных бомбежек. Противник бомбил, как правило, кокосовые рощи на побережье, так что они были в полной безопасности на своем холме и могли спокойно отдыхать.
Конечно, им пришлось пережить самое страшное нервное потрясение, которое только может выпасть на долю молодых парней, если не считать тех, кто попадал в тяжелую автомобильную аварию. И по мере того как они постепенно снова расслаблялись, как из их сердец уходило то благословенное отупение, которое охватывает человека в шоковой ситуации, они все яснее начинали понимать всю бессмысленность смерти и всего того, что происходит. Часто они беседовали об этом по ночам, особенно тогда, когда с затаенным наслаждением наблюдали за пылавшими в темноте самолетами на аэродроме и другими последствиями бомбежки. Если разговор заходил об убитых, о тех, кто пал в их великой битве, они вспоминали о них с каким-то удивлением, как о чем-то таинственном, непостижимом. Когда же разговор переходил на раненых, то все сводилось лишь к подсчетам, как далеко данное конкретное ранение может затащить человека на тысячемильном пути от этого острова и до побережья Америки: до передового медпункта полка, тылового эвакогоспиталя, что находился на острове Эспирито-Санто, военно-морского госпиталя номер три на острове Эфате, до Нумеа в Новой Каледонии, Австралии, а может, до родной земли? Почти никогда они не говорили о собственной смерти, которая могла настичь их уже на следующей неделе. К чему? Теперь они были закаленными в боях ветеранами. Им усиленно объясняли, как надо играть эту роль, и они отчаянно стремились внести в нее как можно больше искренности и правдивости. И вовсе не потому, что действительно так уж гордились этой ролью или своей миссией, а скорее всего, просто из-за отсутствия какой бы то ни было другой роли.
Вот в таком состоянии они все и пребывали, когда на четвертый день отдыха, вечерком, перед ними нежданно-негаданно предстали Сторм и Файф, вернувшиеся, можно сказать, «с того света» (поскольку многие их товарищи совершенно искренне считали обоих покойниками). Но как бы там ни было, они вернулись!
Сторм и Файф были первыми ранеными, вернувшимися после излечения в третью роту, может быть, поэтому их возвращение показалось всем необычайно интересным и любопытным событием. Вся рота сбежалась поглазеть на это чудо. Все солдаты, сумевшие избежать ранения, ощущали некоторую вину перед ними, примерно такую же, какую обычно ощущает здоровый человек, находясь у постели больного. Они наперебой принялись угощать вернувшихся, засыпали их вопросами. Ранение в голову у Файфа оказалось поверхностным, без повреждения черепа или внутреннего кровоизлияния, так что после недельной проверки его отправили обратно в часть. Правда, при этом в госпитале не учли, что он лишился еще и очков. Рассказывая о своем ранении, Файф все время трогал пальцами небольшую наклейку на выбритой голове – в госпитале ему велели отодрать ее дня через три-четыре.
Что касается ранения в кисть у Сторма, то его осматривали в госпитале несколько врачей, спрашивавших все время одно и то же: может ли он свободно двигать пальцами? Сторм отвечал утвердительно, и после нескольких таких осмотров его отправили в палатку и велели там ждать. Он так и сделал и просидел в палатке, всеми забытый, в течение пяти дней, пока какой-то санитар не разыскал его и не передал приказание возвращаться в часть. На его руку никто так больше и не взглянул. Сторм сожалел о том, что на нее не наложили хоть какую-нибудь повязку, а то теперь ходи как дурак, будто и ранения-то никакого нет. Тем более что ранка почти уже зажила, только пятнышко осталось малюсенькое, с синими краешками. А под кожей, если потереть, ощущалось что-то постороннее, и все еще было больно.
Так вот обстояли дела, и сейчас они оба стояли в кругу товарищей. Все сошлись на том, что доктора в дивизионном госпитале никуда не годятся. Ни за что, подлецы, не позволят человеку выбраться живым из этой мясорубки. И вообще, судя по всему, в этой дивизии, видно, является правилом гнать на передовую не только всех, кто может идти, но и тех, кто может хотя бы ползти. И все только ради того, чтобы командиру дивизии можно было спокойно вести бои, захватывать острова и обеспечивать себе репутацию. Даже ребят, которые чуть ли не подыхают от малярии, и тех гонят в наступление! Дадут пригоршню акрихина, и катись себе назад в подразделение. Оба раненых, возвратившихся в роту, в один голос поддерживали общее мнение, утверждая, что и начальство, и медики в этой дивизии стоят друг друга.
Вот и получилось, что истина, рожденная среди госпитальной болтовни, – вылетевшая из уст Сторма и Файфа «солдатская правда» о тех порядках, которые царят в госпиталях, – стала самой популярной темой разговоров в третьей роте. В последующие дик Сторм и Файф только тем и занимались, что всячески поддерживали горячие дискуссии среди раненых на тему о том, кого из них все же эвакуируют с острова, а кого непременно оставят здесь. Своей информированностью в данном вопросе они щедро делились со всеми в роте. Создавшаяся обстановка была в чем-то схожа с уголовным законодательством, которое трактовало в качестве основного правила существенное положение о том, что вовсе не все люди, совершившие то или иное противозаконное деяние, должны быть непременно упрятаны за решетку. Правительство всегда вправе решать, кого бросить в застенок, а кого, например, сослать на покрытый дикими джунглями остров в Южных морях и держать там до тех пор, пока он не исполнит в точности все, что от него требуется правительством или приказано командованием. Так что если взглянуть на все с несколько иной стороны, то получалось, что проблема эвакуации была, по сути дела, вопросом жизни и смерти. В результате их и без того мрачный взгляд на свое будущее становился еще мрачнее от охватывающей душу ожесточенности, даже озлобленности, которая непрерывно росла в них, превращая постепенно в грубых, жестоких, даже подлых и циничных вояк – таких, какими хотели их видеть командиры – отчаянных рубак, ненавидящих японцев только за то, что они японцы. Солдаты, пребывающие в таком далеко не радостном настроении, искренне сочувствовали Сторму и Файфу – первым вернувшимся назад в строй раненым из их роты, подливали им виски, расспрашивали о том, как их лечили, и обо всем прочем. И пока Сторм и Файф окончательно не упились, они с видом знатоков снова и снова объясняли, что такой-то и такой-то, конечно, получат свое, и даже по первому разряду, но наверняка умрут, а вот такой-то будет эвакуирован по крайней мере в Австралию, а если повезет, то и в сами Штаты, а вот эти трое ни за что не уедут дальше Нумеа в Новой Каледонии, а что касается такого-то и такого-то, то у них дорога от силы до побережья, тем более, что им и этого больше чем достаточно. В общем, у них уже составился своеобразный каталог ранений, хотя при том обилии виски, которое в них влили, трудно было ожидать, что они им правильно пользовались.