Текст книги "Дело совести (сборник)"
Автор книги: Джеймс Бенджамин Блиш
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 56 страниц)
Кроме того, у Эгтверчи успел образоваться круг фанатичных до безумия поклонников, исследовать который у аналитиков от ТВ еще не дошли руки (или, по крайней мере, результаты пока не оглашались). Десятеро молодых людей, оттаскиваемых в данный момент прислугой графини проветриться, именно к этому кругу и принадлежали; Микелис то и дело оглядывался им вслед, пока вся толпа гостей во главе с Эгтверчи и графиней откочевывала из амфитеатра в смежный зал, попросторней. Мундиры – это, конечно, о чем-то говорит; вот только о чем? Может, просто маскарадные костюмы, заказанные специально для вечера у графини… Будь эти десятеро, попадавшие по свистку Эгтверчи, не так похожи друг на друга, эффект был бы куда слабее, о чем Эгтверчи наверняка знал. И это при том, что литианской психологии совершенно чуждо само понятие формы – в то время, как на Земле оно издавна обрело особый смысл; а о Земле Эгтверчи уже знал больше, чем основная масса землян.
Фанатики в форме, считающие Эгтверчи непогрешимым гением – что бы это значило?
Будь он человеком – было б очевидно, что это значит. Но Эгтверчи-то не человек, а скорее музыкант, играющий на людях, как на инструменте. И структура исполняемой композиции прояснится далеко не сразу – если прояснится вообще; может, это и вовсе чистая импровизация – по крайней мере, поначалу. Мысль сама по себе страшноватая…
И все это произошло за какой-то месяц после предоставления Эгтверчи гражданства. То, что гражданство предоставили, явилось приятным сюрпризом. Насколько приятны были последующие сюрпризы, Микелис еще к определенному мнению не пришел; а к тем, что наверняка предстоят, заранее относился с опаской.
– Я анализировал отношение «родители – ребенок» как понятие, – говорил Эгтверчи. – Разумеется, я знаю, кто мой отец, – мы рождаемся с этим знанием, – но соответствующая концепция отцовства совершенно не похожа на ту, что сложилась у вас. Вся ваша концепция – это гигантская разветвленная сеть сплошных противоречий.
– Как это? – не слишком заинтересованно спросила графиня.
– Ну, краеугольным камнем, похоже, является чуть ли не благоговение перед молодежью, пестование, заботливое до крайности – как в физическом, так и умственном плане. И при том вы принуждаете их ютиться в подземельях безо всякого контакта с природой и учите бояться смерти – что, конечно же, до некоторой степени сводит их с ума, поскольку смерти все равно не избежать. То же самое, что учить их бояться второго начала термодинамики только потому, что живая материя пренебрегает им очень недолго. Как они вас ненавидят!
– Сомневаюсь, что они осведомлены о моем существовании, – сухо отозвалась графиня. Детей у нее не было.
– Ну конечно, в первую-то очередь, они ненавидят собственных родителей, – продолжал Эгтверчи, – однако и на всех остальных взрослых вашей планеты ненависти остается более чем достаточно. Они мне об этом пишут. Просто раньше им было некому открыться, а во мне они видят того, кто никоим образом не связан с их мучителями, относится ко всему достаточно критически и, плюс ко всему, безобидный комик, который не выдаст.
– Ты преувеличиваешь, – неуютно поежился Микелис.
– Отнюдь, Майк, отнюдь. Несколько убийств я уже предотвратил. Помнится, у одного пятилетки был совершенно гениальный план, что-то насчет мусороуборочных комбайнов. Он планировал разделаться с папой, мамой и четырнадцатилетним братом, а списали бы всё на компьютерный сбой. Просто удивительно, как пятилетний ребенок мог додуматься до чего-то столь изощренного – но, я уверен, вышло бы все как по-писаному; эти города ваши – такие сложные механизмы, стоит закрасться малейшей ошибке, и безо всякого злого умысла получается оружие массового уничтожения. Не веришь, Майк? Могу продемонстрировать письмо.
– Нет, – медленно произнес Микелис. – Пожалуй, верю.
Глаза Эгтверчи на секунду – другую подернулись мигательной перепонкой.
– Как-нибудь надо будет позволить одному из дел дойти до логического завершения, – сказал он. – Чисто в показательных целях. Давно пора.
Почему-то Микелис ни на секунду не усомнился – как в том, что Эгтверчи говорит совершенно серьезно, так и в обоснованности угрозы. Взрослые слишком плохо помнят свои первые годы, чтобы серьезно воспринимать детские обиды и огорчения, – а чем младше ребенок, тем слабее супер-эго, тем хуже контролируются эмоции. Весьма вероятно, – и даже более чем, – что личность вроде Эгтверчи в состоянии как-то выпустить пар подспудно кипящей бессильной ярости, причем куда проще и эффективнее, чем любой земной психоаналитик, сколь угодно искусный и хитроумный, былой или нынешний.
Не говоря уж о том, что, если надеешься принести хоть какую-то пользу, не мешало бы знать, где именно пар выпускается. Восстанавливая клиническую картину задним ходом – от той, что характерна для взрослых, – можно успешно справиться с неврозами, но никак не с психозами; психозы поддаются лишь медикаментозному лечению: метаболизм серотонина регулируется атараксиками, которые, ведя происхождение от излюбленных графиней галлюциногеносодержащих дымов, самым тщательным образом индивидуально синтезируются в каждом конкретном случае. Это работает – но скорее как текущая профилактика, а не капитальный ремонт; вроде инсулина или сульфонил-мочевины для диабетиков. Ущерб органическим тканям уже нанесен, и безвозвратно. В мозгу, представляющемся исполинским гордиевым узлом, находятся в сложном резонансе бесчисленные нити – колебания которых можно выборочно гасить, но разъединению нити никак не подлежат; разве что хирургически, но подобное варварство лет сто, как не практикуется.
Все это лишь подтверждало некие беспокойные соображения, неотступно мучившие Микелиса с момента возвращения на Землю. Катакомбная экономика с детства воспринималась им как должное – по крайней мере, сейчас детские годы помнились ему именно так. Может, и впрямь тогда все было немного иначе, не так мрачно; а может, это голос внутреннего цензора. Но, казалось ему, тогда люди свыкались с миром бесконечных пещер и коридоров ради своих детей – в надежде, что следующее поколение вырвется из-под власти страха и заново откроет для себя солнечный свет, дождь, шорох листвы.
С того времени запреты на пребывание на поверхности были в значительной степени сняты – в возможность ядерной войны никто уже не верил, так как гонка убежищ завела в очевидный тупик, – но почему-то атмосфера царила куда более нервозная, чем прежде. Пока Микелис отсутствовал в Солнечной системе, численность бесчинствующих в коридорах банд малолеток возросла впятеро; ООН расходовала почти сто миллионов долларов в год на программы психологической помощи и профессиональной ориентации подростков, но ООН’овские центры пустовали, а банды множились. Последняя предпринятая мера носила откровенно карательный характер: невероятно подскочила сумма обязательной страховки на электромотороллеры – машины достаточно безобидные и тихоходные, но используемые хулиганьем сперва для простейших развлечений вроде вырывания сумочек у прохожих, а с течением времени и для более масштабных мероприятий, вроде массовых налетов на продуктовые склады, спиртоперегонные заводы и даже в промзону; а ввести конфискационный размер страховки заставили участившиеся гонки, устраиваемые по пьяни в вентиляционных шахтах.
В свете сказанного Эгтверчи банды представлялись вполне логичным образованием – и оттого ужасным вдвойне. В возможность ядерной войны никто больше не верил – но и в полное возвращение на поверхность тоже. Миллиарды тонн бетона и стали явно уже никуда не денутся. Тешиться какими бы то ни было надеждами взрослые перестали давно – не только в отношении себя, но даже детей. Пока Микелис пребывал в литианском эдеме, на Земле число немотивированных преступлений – совершенных чисто ради разнообразия, только чтобы как-то отвлечься от нивелирующей монотонной повседневности – превзошло число всех прочих правонарушений вместе взятых. Только на прошлой неделе какой-то, наверно, вконец спятивший ООН’овский чин из комитета общественного устройства предложил добавлять в водопровод транквилизаторы. Всемирная организация здравоохранения уволила его в двадцать четыре часа (на деле, будь это предложение проведено в жизнь, число немотивированных преступлений удвоилось бы, поскольку ощущение безответственности у населения, и без того массовое, лишь усугубилось бы); однако поздно – стоило известию о подобном предложении просочиться в средства массовой информации, и атмосфера непоправимо накалилась.
Действовать столь оперативно и решительно у ВОЗ были все основания. Новейшие ВОЗ’овские демографические изыскания показывали, что в «клинические умалишенные» следует записать тридцать пять миллионов человек – негоспитализирован-ных параноиков и шизофреников, по каждому из которых давным-давно плачет стационар. Правда, пойди ВОЗ на это, катакомбной экономике был бы нанесен такой ущерб в живой силе, какого не причиняла за всю историю ни одна война. Каждый из этих тридцати пяти миллионов представлял для окружающих, да и для дела, которым занимался, серьезнейшую опасность – но слишком сложно все переплелось в катакомбной экономике, чтобы можно было как-то без этих людей обойтись… И это не говоря уж о нигде не зафиксированных субклинических случаях, которых вероятно, едва ли не вдвое больше. Очевидно, катакомбная экономика прямым ходом двигалась ко грандиозному краху, находясь на грани тотального нервного срыва.
И Эгтверчи – в роли терапевта?
Нелепо. Но кто, если не он?..
– Какой-то вы очень мрачный, – жаловалась графиня. – Вы что, так и собираетесь развлекать только детей?
– Только детей, – тут же эхом отозвался Эгтверчи. – Ну и, конечно, себя. Собственно, я тоже еще ребенок. Подумать только: мало того, что у меня родители млекопитающие, так плюс еще я сам себе дядя – эти ведущие детских программ вечно выставляются всеобщими дядюшками. Я вижу, графиня, вы меня должным образом не цените; я ведь с каждой минутой становлюсь интересней и интересней, а вы не замечаете. Вдруг я сейчас возьму и превращусь… да хоть в вашу мать – а вы разве что зевнете.
– Вы и так уже похожи, – вызывающе дремотным голосом проговорила графиня. – Пасть прямо как у нее, и такие же невозможно ровные зубы. И разговор… Бр-р, Господи Боже! Станьте, пожалуйста, кем-нибудь другим… Только не Люсьеном!
– Графом я бы стал с удовольствием, будь это в моих силах, – произнес Эгтверчи с (Микелис был почти уверен) совершенно искренним сожалением в голосе. – Но аффинная теория мне не по зубам. Я еще не понимаю даже уравнений Хэртля. Может, лучше завтра?
– Господи Боже! – повторила графиня. – И что это мне взбрело в голову вас пригласить? Просто скука смертная. Ну почему я до сих пор на что-то еще надеюсь? Пора было уже давно привыкнуть.
– Swef, swef, Susa… – ни с того, ни с сего принялся напевать Эгтверчи высоким, чистым кастратским тенором.
В первое мгновение Микелису показалось, будто голос звучит откуда-то со стороны; но графиня тут же развернулась к Эгтверчи, и лицо ее в точности изображало греческую маску безудержной ярости.
– Прекратите! – вырвалось у нее голосом дрожащим, как оголенный нерв. Под мишурной позолотой вечернего раскраса дико перекошенное лицо ее смотрелось ну совершенно несообразно.
– Уже прекратил, – умиротворяюще промолвил Эгтверчи. – Видите, все-таки я не ваша мать. С подобными обвинениями надо бы поосторожней.
– Ах ты, демон вшивый, чешуйчатый!
– Госпожа графиня, я бы попросил!.. У вас – грудь, у меня – чешуя, все как и положено. Вы просили развлечь вас; я думал, вам может прийтись по нраву эта жонглерская колыбельная.
– Где ты слышал эту песню?
– Нигде, – сказал Эгтверчи. – Я ее реконструировал. Судя по разрезу глаз, вы родом из Нормандии.
– Как это? – спросил Микелис, поневоле заинтригованный. Прежде музыкальные способности у Эгтверчи ничем не проявлялись.
– Элементарно, Майк: по генам, – ответил Эгтверчи; литианский мозг его, ориентированный на буквальное толкование, отреагировал не столько на смысл вопроса, сколько на строение фразы. – Откуда, собственно, я знаю свое имя и как зовут отца? Э, Г, Т, В, Е, Р, Ч, И – так расположены гены в одной из моих хромосом; конечно, аллели Г, В, И унаследованы от матери; а кора головного мозга имеет прямой, чувственный выход на генетическое строение. Мы видим генеалогию всюду, куда ни поглядим – точно так же, как вы видите цвета; это один из спектров реального мира. Предки целенаправленно развили в нас это чувство; подражать предкам – не самое худшее занятие. Вообще полезно знать, что человек из себя представляет – прежде, чем он успеет рот раскрыть.
Микелис ощутил легкий, но явственный озноб. Интересно, говорил ли об этом Штекса Руис-Санчесу? Вероятно, нет; для биолога это было бы открытие воистину ошеломляющее, и вряд ли иезуит сумел бы – даже если захотел – держать язык за зубами. Так или иначе, спрашивать его уже поздно, он на пути в Рим; Кливер – и того дальше; Агронски в любом случае не в курсе.
– Скучно, скучно, скучно, – проговорила графиня, к которой успело, похоже, вернуться утраченное самообладание.
– Еще бы не скучно! – сказал Эгтверчи с вечной своей усмешкой, которая почему-то обезоруживающе действовала фактически на любого собеседника. – Впрочем, я пытался вас развлекать; вам мое представление по вкусу не пришлось. Вы, кстати, тоже обречены развлекать меня; я тут, как-никак, гость. Например, что у нас этажом ниже? Поедем, взглянем. Где мои верные солдатики? Кто-нибудь, растолкайте их; нам предстоит экскурсия.
Тесно сгрудившиеся гости слушали навострив уши, с явным злорадством предвкушая, как графиня станет выпутываться из многочисленных силков, которыми Эгтверчи обильно уснащал свою болтовню. Когда графиня качнула высокой, в позолоте, прической и направила стопы назад, к рельсовому пути, над залом всколыхнулось неразборчивое и какое-то животное улюлюканье. Лью, отшатнувшись, прижалась к Микелису; тот крепко обнял ее за талию.
– Давай уйдем, Майк, – прошептала она. – Поехали домой. С меня хватит.
XIII
Из дневника Эгтверчи:
«13 июня, 13-я неделя гражданства. Всю неделю сидел дома. Лифты у них на этом этаже никогда не останавливаются. Надо бы проверить почему. У них ничего не бывает просто так».
Как раз на той неделе, когда программа Эгтверчи не вышла в эфир, Агронски случайно открыл, что больше не знает, кто он такой. Хотя в свое время он этого и не осознал, первые симптомы напасти проявились еще в Коредещ-Сфате, в ту памятную четырехстороннюю дискуссию, когда он начал ощущать, что не понимает, о чем спорят Майк, святой отец и Кливер. Через некоторое время ему стало казаться, что и сами они этого не понимают; разветвленные, узорчатые логические построения, с таким пылом исторгаемые господами диспутантами во влажный литианский воздух, казалось, в воздухе и зависали, на твердую почву не опираясь, – по крайней мере, в пределах поля зрения Агронски.
Затем, по возвращении домой, он даже не разозлился – так, слегка подосадовал, – когда редакция «ЖМИ» не предложила ему участвовать в подготовке обзорной статьи по Литии. Происходившее там уже стало казаться чрезвычайно далеким, едва ли не сном вдобавок, у него было сильное ощущение, что на сей предмет с коллегами-комиссионерами им говорить не о чем и общего языка не найти.
Вот, собственно, и все; единственное, чего он никак не мог объяснить, это откуда взялось чувство беспросветного отчаяния, отвращения и одиночества, охватившее его при объявлении – казалось бы, достаточно безобидном, – что сегодня вечером его любимой телепрограммы не будет. На первый взгляд, все остальное складывалось как положено. По результатам недавних публикаций о гравитационных волнах – по поводу приливных и сейсмических напряжений в земной коре – его пригласили поработать год в фордхэмовской сейсмологической лаборатории, где заправлявшие на кафедре отцы-иезуиты встретили его прибытие с уважением и энтузиазмом, смешанными в должной пропорции. Квартира его в холостяцком корпусе отнюдь не напоминала монашеской кельи – напротив, для одного человека это были, можно сказать, шикарные апартаменты; лабораторное оборудование предоставлялось едва ли не любое, о каком только может мечтать сейсмолог, учебными часами фактически не нагружали, он уже сошелся на короткой ноге кое с кем из направленных под его начало дипломников, – и все же сегодня, безучастно глядя в телеэкран, где вместо программы Эгтверчи крутили что-то совершенно дурацкое…
При взгляде назад казалось, будто каждый из шагов, приведших, в конечном итоге, в эту пропасть, был неизбежен – но до чего же крохотен! О возвращении на Землю он мечтал, да еще как; и не то чтобы в космосе ему страшно не хватало чего-то конкретного, скорее просто не терпелось оказаться там, где знаком каждый камень. Но когда он вернулся, камни как один делали вид, что знать такого не знают; камни его откровенно игнорировали. Наверно, дело в том, объяснял он себе, что успел привыкнуть быть сам себе хозяином (ну, почти), едва ли не уникальной личностью в сравнительно необитаемом мире; наверняка просто нужна определенная встряска, чтобы снова адаптироваться к жизни слепого крота среди миллиардов таких же.
А вот встряски-то как раз и не было. Вместо этого чем дальше, тем плотней обволакивала душная бесформенная апатия, будто все знакомое утратило способность не то что трогать, но даже отпечатываться в сознании. Тянулись дни, и апатия эта – умственная, эмоциональная, чувственная – становилась выраженной ярче и ярче, пока не стала своего рода ощущением в себе, сродни головокружению: будто он вот-вот упадет, но не видит ничего, за что можно удержаться – собственно, не видит даже, откуда собирается падать.
По ходу дела он пристрастился смотреть программу новостей, которую вел Эгтверчи; наверно, чисто из любопытства – насколько он вообще мог припомнить столь давнее ощущение. Что-то было там для него полезное; но что именно – уже не вспомнить. По крайней (самой крайней) мере, Эгтверчи иногда бывал забавен. Неким образом он напоминал Агронски, что на Литии геолог – пусть даже весьма далекий от коллег-комиссионеров, как в плане абстрактных мотивировок, так и конкретных целей – был едва ли не уникален; эта мысль утешала, хоть утешение и было откровенно слабым. А порой, когда Эгтверчи выдавал особенно гневную филиппику на предмет земных дел и нравов, Агронски испытывал крохотный всплеск самого настоящего удовлетворения, словно посредством Эгтверчи приводил в действие длинный и путаный план мести скрытым и неведомым врагам. Впрочем, как правило, и Эгтверчи не удавалось проникнуть сквозь обволокший Агронски кокон едва ли не тошнотворной бесчувственности; усаживаться в определенное время перед экраном просто вошло в привычку.
С течением времени Агронски пришло в голову, что он абсолютно не понимает, чем заняты ближние – а в редкие моменты, когда все-таки понимал, это казалось чем-то совершенно тривиальным. И зачем только люди подчиняются этой рутине? Куда они все так спешат? Тупая сосредоточенность, с которой среднестатистический троглодит отправлялся на службу, отрабатывал положенное и возвращался в свою уютную каморку, казалась бы трагичной, не будь актеры столь полными ничтожествами; энтузиазм, самоотверженность, крючкотворство, изобретательность, трудолюбие, с которыми люди без остатка отдавали себя работе, считая, что это важно, казались бы абсурдны, заставь себя Агронски подумать хоть о чем-нибудь на белом свете, заслуживающем подобной самоотдачи, но теперь всё – абсолютно всё – на глазах делалось одинаково бесцветным. Даже бифштексы, о которых он так мечтал на Литии, стали теперь всего лишь объектом постылого упражнения – отрезать, насадить на вилку, проглотить – и только отвлекали от дремоты, которой он предавался по-кошачьи, большую часть суток.
Редкими сполохами, не дольше нескольких минут за раз, умудрялась вспыхивать зависть к ученым-иезуитам. Те все еще верили, будто геология что-то значит; для Агронски эта иллюзия давным-давно отошла в прошлое (наверно, уже несколько недель назад). Другой источник сильного интеллектуального возбуждения составляла для них религия – особенно в этом, святом году; насколько Агронски сумел понять из двухлетней давности разговоров с Рамоном, в структуре церкви орден иезуитов являлся чем-то наподобие мозговой коры, занимаясь разрешением наиболее запутанных моральных, теологических и организационных проблем. Особенно, помнилось Агронски, иезуитов занимали вопросы внутрицерковного устройства и выработка рекомендаций Риму; оттого-то, собственно, весь Фордхэм и гудел (буквально). Хоть Агронски так и не расшевелил себя в достаточной степени, чтобы выяснить, в чем суть дела, в общих чертах он представлял, что речь о готовящейся в этом году папской булле, которая должна раз и навсегда разрешить одну из главнейших проблем католической догматики, сравнимую разве что с проблемой догмы об успении Святой Девы, которую разрешила папская булла вековой давности; судя по доносящимся до Агронски отголоскам горячих споров (в столовой, да и где бы то ни было в свободное от работы время), рекомендация была уже вынесена, и спорить теперь приходилось только о том, к какому решению вероятнее всего придет папа Адриан. Агронски немного удивляло, что могут еще быть какие-то сомнения, пока где-то в комиссариате он не уловил обрывок разговора, из которого следовало, что рекомендации ордена были именно рекомендациями, то есть ни в коей мере ни к чему не обязывали. Скажем, на предмет догмы об успении орден в свое время категорически возражал, хотя прекрасно было известно, что тогдашний папа – ярый ее сторонник, и буллу издал-таки соответствующую; решение было окончательным и обжалованию не подлежало: наместник престола Святого Петра непогрешим по определению.
Ничто более, сознавал Агронски с воцарением в его мире тошноты и головокружения, подобной ясностью не обладало. В итоге фордхэмовские коллеги начали казаться ему столь же далекими, как некогда на Литии Руис-Санчес. К 2050 году католическая церковь занимала среди конфессий четвертое место по числу приверженцев, уступая только исламу, буддизму и индуизму, именно в таком порядке; далее следовали всевозможные протестантские конгрегации вместе взятые – они вполне могли бы и обойти католиков, если пополнить ряды протестантов всеми, чье мировоззрение ни в какую теистскую систему толком не вписывалось (кстати, весьма вероятно, что агностики, атеисты и те, кому наплевать, вместе взятые могли бы составить по численности конкуренцию иудаизму, и вполне успешно). У Агронски же было смутное ощущение, что он в равной степени не принадлежит ни к одной из этих групп; он пребывал в свободном дрейфе; медленно, но верно он начинал сомневаться в самом существовании вселенной как феноменологического объекта, а раз так, то какая, собственно, разница, с каких позиций ее – не факт, что реально существующую – истолковывать, англиканства или логического позитивизма. Когда разочаровался в бифштексах, то не все ли равно, как там мясо отбивалось, жарилось, сервировалось и подавалось?
Приглашению на выход Эгтверчи в свет едва не удалось пронизать железный туман, застлавший от геолога мироздание. У Агронски возникло чувство, будто вид литианина во плоти мог бы как-то ему помочь – хотя вряд ли сам он понимал как; к тому же хотелось снова повидать Майка и святого отца – где-то в глубине теплилось воспоминание о том, как им когда-то было хорошо вместе. Но святой отец отсутствовал; Майк был все равно что за много световых лет, поскольку успел тем временем обзавестись какой-то подружкой – а из всех бессмысленных человеческих наваждений Агронски твердо решил непременно избегнуть как раз тирании секса; что до Эгтверчи во плоти, тот оказался гротескной и тревожной карикатурой на литиан, какими они помнились Агронски. Крепко досадуя на себя, он планомерно держался ото всех подальше и по ходу дела, чисто по небрежности, вдрызг напился. Больше от вечера память не удержала ничего, кроме обрывочных воспоминаний о какой-то полночной драке с каким-то смуглокожим лакеем – в огромной темной зале со стенами из проволочной сетки, вроде шахты лифта на Эйфелевой башне… почему-то в памяти с шипением вскидывались облака пара, и рывками усугублялось вселенское тошнотворное головокружение, будто Агронски и безымянный противник его опускались прямиком в ад на конце тысячемильного гидравлического поршня.
Очнулся он в полдень на следующий день у себя в комнате с головокружением, усилившимся тысячекратно, с жутким чувством, что призван исполнить некую миссию перед неминуемой катастрофой, и с похмельем таким чудовищным, какого не было аж с грандиозной попойки на первом курсе колледжа (в тот раз пили шерри). С похмельем он боролся дня два и наконец поборол, но остальное никуда не делось, окончательно возведя глухую стену между ним и мирозданием, каковое включало даже то, что он мог видеть и осязать в собственной квартире. Еда утратила вкус; слова на бумаге – смысл; он не мог просто так пройти от стула до туалета: на каждом шагу непременно возникало ощущение, будто комната в любой момент может ни с того, ни с сего перевернуться вверх дном или вообще исчезнуть. Все на свете лишилось объема, фактуры и веса, не говоря уж о цвете; вторичные свойства вещей, потихоньку ставшие утекать из его мира сразу по возвращении на Землю, утекли без остатка, и теперь наступал черед свойств основных.
Конец представлялся ясно и недвусмысленно. Должно было не остаться ничего, кроме скорлупы инстинктов и привычек, которая скрывала бы кроху вырождающуюся и непознаваемую, его «я». К моменту, когда одна из таких привычек усадила его перед экраном и щелкнула переключателем, спасать что-либо еще было поздно. Во всей Вселенной не оставалось никого, кроме него – никого и ничего…
Вдобавок, когда экран зажегся, а Эгтверчи так и не появился, Агронски обнаружил, что даже у «я» нет больше имени; что его «я» – в тонкой оболочке самосознания, существующего вопреки воле, – пусто, как поставленный на попа кувшин.
XIV
Руис-Санчес отложил на колени тонкую, протершуюся на сгибах аэрограмму и уставил невидящий взгляд в окно «рапидо». Экспресс отбыл из Неаполя час назад и одолел едва ли не половину пути до Рима, а святой отец так еще почти и не видел страны, побывать в которой мечтал, наверно, всю сознательную жизнь; теперь вот, вдобавок, не отпускала головная боль. Микелисовы каракули и в лучшем-то случае были не разборчивей бетховеновских, а уж это письмо точно писалось в обстоятельствах, наименее располагающих к четкости почерка.
А после явно неблагоприятного психологического климата, придавшего каракулям особую замысловатость, вступил в дело факс, отмасштабировавший послание с уменьшением и перенесший его на тонкую аэрограммную пленку; теперь только опытный криптолог – для которого почерки все равно что клинопись для ассириолога – мог бы что-то разобрать в этих мушиных следах.
Через секунду – другую Руис-Санчес подобрал аэрограмму и продолжил прерванное чтение:
«…почему весь дальнейший разгром я и пропустил. До сих пор, правда, сомневаюсь, полностью ли отвечал Эгтверчи за свои действия, или все же дымы графини могли возыметь какой-то эффект; не настолько уж его метаболизм отличается от нашего – впрочем, это уже скорее по твоей части. Ладно, после драки кулаками не машут. В любом случае, об учиненном на нижнем этаже я знаю не больше, чем сообщалось в газетах. Если газеты тебе не попадались, то произошло, вкратце, вот что: то ли Эгтверчи с его молодчиками показалось, что поезд тащится слишком медленно, то ли просто скучно стало, но они пошли своим путем, местами проламывая перегородки насквозь, где так было не пройти. Для литианина Эгтверчи, конечно, еще хиловат, но ростом уже вполне вышел, и что для него какие-то там перегородки?
Что было дальше, сказать сложно – смотря кому из журналистов верить. Насколько я понял из газетной разноголосицы, сам Эгтверчи никого не трогал, а если его бравые солдатики и трогали, то им тоже досталось – один из них умер. Вот кто влип по полной, так это графиня. В числе прочего Эгтверчи вломился куда не следовало, где всякие известные личности предавались самым экзотическим сумасбродствам (фантазии церемониймейстера графини, судя по всему, можно только позавидовать). Кое до кого из гостей алчущая сенсаций пресса уже добралась (и кто-то на этом только бесплатную рекламу поимел, ну разве что несколько более скандальную, чем хотелось бы); остальные, похоже, жаждут крови рода Овернских.
Сам граф им, разумеется, не по зубам; тот даже не был в курсе, что, собственно, происходит. (Кстати, тебе не попадалась последняя его статья, из «петардовских»? Это нечто! Старик как-то хитро преобразовал уравнения Хэртля, так что можно «обходить» – буквально – обычный пространственно-временной континуум, типа за угол заглядывать. Теоретически можно даже, например, фотографировать звезду, как она сейчас, а не какой была сколько-то там световых лет назад. Бедняга Эйнштейн, от такого удара ему уже не оправиться.) Но из Канарских прокуроров графа уже разжаловали, и если он быстренько не изымет свое состояние из рук графини, то рискует остаться обычным, сравнительно уютно устроенным троглодитом. Никто до сих пор не знает, где он, так что, если газет не читает, как-то дергаться ему уже поздно. Как бы то ни было, графиня явно стала в своем кругу персоной нон грата, причем пожизненно.
И я до сих пор недоумеваю, планировал это Эгтверчи или все вышло случайно. Сам он говорит, что ответит на нападки прессы в своей следующей программе (на этой неделе он вне досягаемости, причем без объяснений), но я с трудом представляю, что он может такого сказать, чтобы качнуть обратно маятник общественного мнения, до последних событий настроенного, в значительной степени, в его пользу. Он уже почти убежден, что земные законы – это, в лучшем случае, кодифицированные сиюминутные прихоти общественного мнения; и аудитория его больше чем наполовину детская!
Жаль, ты не из тех, кто сейчас сказал бы: «Ну, что я говорил?» Тогда я хоть мог бы грустно покивать. Впрочем, все равно уже поздно. Если найдется свободная минутка, и в голову придет какой-нибудь ценный совет, сообщай сразу. Мы тут совсем уже закопались.
Майк.
P.S. Вчера мы с Лью поженились. Планировали попозже, но какой-то внутренний голос подсказывает обоим поторопиться, будто вот-вот должно случиться что-то… непоправимое. Знать бы, что именно. Не пропадай.»
Руис невольно издал хриплый стон, и на него покосились – без особенного, впрочем, любопытства – соседи по купе: поляк в короткой дубленке, всю дорогу безмолвно управлявшийся с гигантской головкой невероятно пахучего сыра, и бородатый приверженец Голливуд-Веданты, облаченный в джутовый мешок с прорезями и в сандалиях на босу ногу; пахло от последнего отнюдь не сыром, и Руис-Санчес никак не мог взять в толк, что тому могло понадобиться в Риме в святой год.