355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джеймс Бенджамин Блиш » Дело совести (сборник) » Текст книги (страница 7)
Дело совести (сборник)
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 19:32

Текст книги "Дело совести (сборник)"


Автор книги: Джеймс Бенджамин Блиш



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 56 страниц)

Он поспешно отвернулся и прошагал к широкой стеклянной западной стенке лаборатории, сквозь которую открывался вид на город с тридцать четвертого этажа – высота не ахти какая, но для Руис-Санчеса более чем достаточная. Грохочущий, затянутый жаркой дымкой девятнадцатимиллионный мегалополис, как обычно, вызвал у него отвращение (даже более, чем обычно – после долгого лицезрения тихих улочек Коредещ-Сфата). Единственное, что хоть немного утешало: четкое осознание, что остаток жизни ему провести не здесь.

В некотором смысле, Манхэттен все равно являл собой не более чем реликт – как в политическом плане, так и в физическом; исполинский многоглавый призрак, явленный с высоты птичьего полета. Осыпающиеся остроконечные громады на девяносто процентов пустовали, причем круглые сутки. В любой момент времени большая часть населения (как и любого другого города-государства – из тысячи с лишним, разбросанных по всему Земному шару) пребывала под землей.

Подземные поселения существовали на полном самообеспечении. Энергию давали термоядерные электростанции; пищу – сельхозцистерны и тысячемильные светящиеся пластиковые трубопроводы, по которым обильно перетекала, неустанно разрастаясь, водорослевая суспензия; запасов пищи и медикаментов в гигантских холодильных камерах хватило бы, в случае чего, на десятилетия; вода прокручивалась по абсолютно замкнутому циклу, сберегавшему каждую каплю канализационных вод или атмосферной влаги; а воздушные фильтры были в состоянии справиться как с газами, так и с вирусами, и с радиоактивной пылью – или со всеми тремя одновременно. От какого-либо центрального правительства города-государства были равнонезависимы; каждый управлялся «администрацией потенциальной цели», функционирующей по образцу портового самоуправления прошлого века – от которого та, понятное дело, свое происхождение и вела.

К переделу Земли привела международная «гонка убежищ» 1960–1985 годов. Гонка атомных вооружений, начавшаяся в 1945-м, через пять лет по сути уже завершилась; гонки ядерных вооружений и межконтинентальных баллистических ракет заняли каждая еще по пять лет. Гонка убежищ затянулась гораздо дольше, и не потому что для завершения ее требовался некий научный или технологический прорыв – как раз наоборот, – а лишь из-за объема строительных работ.

Хотя на первый взгляд гонка убежищ представлялась делом сугубо оборонительного толка, она приобрела все характерные черты классической гонки вооружений – поскольку любая отстающая держава напрашивалась на немедленное нападение. Но разница все же была. Гонка убежищ стартовала, когда пришло осознание: угроза ядерной войны не просто неотвратима, она абстрактна; война может разразиться в любое мгновение, но если в любой данный момент не разразилась, значит, жить под дамокловым мечом еще, по меньшей мере, век, если не все пять. Таким образом, гонка была не просто изнуряющей, но и в высшей степени долгосрочной…

И как любая гонка вооружений, эта к концу также изжила самое себя – в данном случае из-за того, что затевавшие ее слишком уж надолго загадывали. Катакомбная экономика распространилась по всему миру – но до конца гонки было еще далеко, когда появились признаки, что долго жить при такой экономике выше человеческих сил; какие там пятьсот лет – сто бы продержаться. Первым таким признаком явились Коридорные бунты 1993 года; первым – но далеко не последним.

Бунты наконец дали ООН долгожданный предлог установить действенное наднациональное правление – учредить жизнеспособное мировое государство. Бунты дали предлог, а катакомбная экономика и неоэллинистическая фрагментация политической власти – средство.

Теоретически это должно было решить все. Ядерная война между участниками такого конгломерата стала маловероятна; угроза сошла на нет… но катакомбная экономика-то никуда не делась. Экономика, на создание которой ежегодно расходовалось двадцать пять миллиардов долларов, и так двадцать пять лет. Экономика, оставившая на лице Земли неизгладимый отпечаток миллиардами тонн бетона и стали, и на милю с лишним вглубь. Историю вспять не повернешь; Земле суждено быть мавзолеем для здравствующих, отныне, присно и вовеки веков; надгробья, надгробья, надгробья…

Мир терзал барабанные перепонки Руис-Санчеса далеким звоном. Подземный город грохотал на басовой, инфразвуковой ноте, и стекло перед священником вибрировало. В звуковую ткань вплеталось зловещее, беспокойное скрежетанье – отчетливей, чем представлялось Руис-Санчесу когда-либо раньше, – будто бы пушечное ядро бешено мотало круги по скрипучему, в щепу измолотому деревянному желобу…

– Кошмар просто, – прозвучал из-за спины голос Микелиса. Руис-Санчес удивленно оглянулся на долговязого химика – удивленный не столько тем, что не слышал, как тот вошел, сколько тем, что Майк снова с ним разговаривает.

– Кошмар, – согласился он. – А я – то уже боялся, это у меня одного чувствительность обострилась после долгой отлучки.

– Очень может быть, – сумрачно кивнул Микелис. – Я тоже отлучался.

Руис-Санчес мотнул головой.

– Нет, по-моему, действительно кошмар, – сказал он. – Заставлять людей жить в таких невыносимых условиях… И не в том только беда, что девяносто дней из ста приходится торчать на дне колодца. В конце концов, они-то думают, будто живут на грани тотального уничтожения, и так каждый Божий день. Мы приучили думать так их родителей – иначе кто бы стал платить налоги на строительство убежищ? Ну и, разумеется, дети впитали это убеждение с молоком матери. Бесчеловечно!

– Да? – произнес Микелис. – Вообще-то, человечество всю дорогу жило на грани – до Пастера. Кстати, когда это?..

– Тысяча восемьсот шестидесятые, совсем недавно, – ответил Руис-Санчес. – Нет, сейчас все совершенно иначе. Эпидемии – штука такая… кое-кто все-таки выживал; но для термоядерных бомб несть ни эллина, ни иудея. – Он невольно поморщился. – Буквально несколько секунд назад я поймал себя на мысли, что висящая над нами тень тотального уничтожения не просто неотвратима, но абстрактна; это я делал из трагедии бурлеск; до Пастера смерть была как неотвратима, так и всеприсуща, и неминуема, и повсеместна – но никак не абстрактна. В те дни только Господь был неотвратим, вездесущ и абстрактен, все сразу, и в этом была их надежда. Сегодня же вместо Господа мы дали им смерть.

– Прошу прощения, Рамон, – проговорил Микелис, и костистое лицо его внезапно затвердело. – Ты прекрасно знаешь, в таких вопросах я тебе не оппонент. Один раз я уже обжегся. Хватит.

Химик отвернулся. Лью, смешивавшая за длинным лабораторным столом физрастворы различных температур, рассматривала на свет градуированные пробирки и косилась на Микелиса из-под полуприкрытых век. Стоило Руис-Санчесу глянуть на нее, она тут же отвернулась. Он так и не понял, поймала она его взгляд или нет; но пробирки в опущенной на стол подставке звякнули.

– Прошу прощения, забыл представить, – произнес священник. – Лью, это доктор Микелис, коллега-комиссионер по Литии. Майк, это доктор Лью Мейд, она будет пока заботиться о сыне Штексы – ну, под моим когда более, когда менее чутким руководством. Она один из лучших в мире ксенозоологов.

– Добрый день, – сумрачно сказал Майк. – Значит, вы со святым отцом как бы in loco parentis [23]23
  In loco parentis (латин.) – вместо родителей.


[Закрыть]
нашему литианскому гостю. Серьезная, я бы сказал, ответственность для молодой женщины.

Иезуит ощутил совершенно нехристианское желание дать химику хорошего пинка; правда, особой язвительности в голосе Микелиса не слышалось. Девушка же только опустила взгляд, поджала губы и со свистом втянула воздух.

– Ah-so-deska [24]24
  Приблизительно переводится с японского как «Да ну!» (более правильная английская транслитерация – «Аа sou desu ka?»). Выражение часто используется в качестве связки для поддержания диалога и может означать как согласие с собеседником, так и наоборот. (За консультацию спасибо Г.Журавскому.)


[Закрыть]
, – еле слышно донеслось от нее.

Микелис вскинул брови, но через секунду – другую стало очевидно, что больше он не услышит от Лью ничего, по крайней мере сейчас. Негромко, с явным смущением хмыкнув, он развернулся к священнику; тот как раз старательно стирал с лица улыбку.

– Пардон, спорол, – с унылой усмешкой сказал Микелис. – Похоже, правда, до изучения правил хорошего тона ближайшее время руки так и не дойдут. Сперва надо с миллионом хвостов всяких разделаться. Как по-твоему, Рамон, когда ты уже сможешь оставить сына Штексы на попечение доктора Мейд? Нас попросили оформить открытый вариант доклада по Литии…

– Нас?

– Да. В смысле, тебя и меня.

– А что насчет Кливера и Агронски?

– До Кливера не добраться, – сказал Микелис – Так сразу и не скажу даже, где он. А Агронски чем-то их не устраивает; наверно, ученых степеней маловато. Речь о «Журнале межзвездных исследований» – сам знаешь, какие они там снобы; нувориши чистой воды – академичней академиков, что касается престижа. Все равно, по-моему, смысл есть – хоть обнародуем побольше. Так как у тебя со временем?

– Более или менее, – задумчиво протянул Руис-Санчес – Если, конечно, успеем втиснуть между рождением сына Штексы и моим паломничеством.

Брови Микелиса опять взлетели вверх.

– Уже священный год, что ли?

– Уже, – кивнул Руис-Санчес.

– Ладно, надеюсь, успеем, – сказал Микелис – Только, Рамон… прости за любопытство, но ты как-то не производишь впечатления того, кому необходимо грехи тяжкие замаливать. Не изменил ли ты, часом, свое мнение о Литии?

– Нет, не изменил, – негромко отозвался Руис-Санчес. – Всем нам, Майк, необходимо грехи тяжкие замаливать. Но в Рим я отправляюсь не за тем.

– За чем же?

– Наверно, меня будут судить за ересь.

XI

На илистую отмель чуть восточней Эдема, где лежал Эгтверчи, проливался свет, но день и ночь не были еще созданы – равно, как и не существовало в эту пору ветра с приливом, чтобы захлестывали Эгтверчи, пока тот с лаем выкашливал воду из саднящих легких и голосил на огненном воздухе. С надеждой сучил он новыми своими ножками, и рождалось движение; но бежать было некуда, да и не от кого. Неизменный ровный свет уютно напоминал тот, что струится с вечно затянутого облаками неба, но Некто позабыл предусмотреть регулярные промежутки тьмы и забвения, когда животное подводит итоги неудачам дня минувшего и отыскивает в глубинах сна без сновидений довольно жизнерадостности, чтобы встретить еще одно утро.

«Животные не наделены душой», – заявил Декарт и выбросил в окно кошку, в доказательство если не своих слов, то своей веры в них. Скромный гений механицизма, славно справлявшийся с кошками, но не так удачно с папами римскими, в жизни не видел настоящего механизма, а потому так и не понял, что не души у животных нет, но разума. Компьютер, способный за две с половиной секунды выдать решения уравнений Хэртля для всех мыслимых параметров, – конечно, гений интеллекта, но, по сравнению хоть с кошкой, сущий тупица в эмоциональном плане.

Как животному, думать неспособному, но вместо этого отзывающемуся на каждый сиюминутный опыт со всей полнотой немедленно постигаемых (и тут же забываемых) переживаний, необходима каждую ночь временная смерть, дабы продолжалась жизнь, – так же и новорожденное животное тело нуждается в баталиях, расписанных с точностью до дня, дабы, в конечном итоге, стать тем сонливым самонадеянным взрослым, что запечатлен в генах его с незапамятных времен; и тут Некто подвел Эгтверчи. К илу примешали мыло, как раз в таком соотношении, чтобы свободы трепыханий по клетке не стеснить, но не дать биться головой о стенки. Голову ему это сберегло – но развитию мускулатуры конечностей, мягко говоря, не способствовало. Когда полукваканье-полукарканье отошло в прошлое, и Эгтверчи стал натуральным воздуходышащим попрыгунчиком, прыгал он довольно скверно.

В некотором смысле, так и было задумано. В этом детстве ему не от кого было в ужасе скакать опрометью – да и скакать, собственно, не было куда. Самый короткий прыжок оканчивался ударом о невидимую стенку, к которому (пусть и безболезненному) не был готов ни один из его врожденных инстинктов, и замедленным соскальзыванием; грациозно вскочить после этого на ноги не мог помочь ни один из имеющихся в распоряжении обучающих рефлексов. Да и вряд ли может считаться хоть сколько-то грациозным животное с вечно растянутыми связками хвоста.

В конце концов он вообще позабыл, как это – прыгать, и забился в угол, пока не накатила следующая трансформация, и заторможенно пялился на возникающие то справа, то слева головы, которые разглядывали его и смыкались плотным кольцом каждую минуту, что он бодрствовал. К моменту, когда до него дошло, что наблюдатели эти – живые, как и он, только гораздо крупнее, все инстинкты были уже настолько подавлены, что подвигали только на смутное беспокойство да полное бездействие.

Новая трансформация обратила его в рахитичное долговязое прямоходящее с непомерно крупной головой и вовсе никудышным глазомером. Тогда Некто позаботился перевести его в террариум.

Тут-то дремавшие гормоны очнулись и ринулись в кровь. В каждой хромосоме его тела был запечатлен набор стандартных реакций на мир чем-то сродни этим крошечным джунглям; ни с того ни с сего он ощутил себя почти как дома. Изображая радость, рассекал он сквозь террариумную зелень на своих шатких двоих – в поисках, с кем бы подраться, что бы зажевать, чему бы выучиться и стремясь не попасться кому-либо на зуб. Но в конечном итоге даже поспать толком ему было негде, поскольку террариумному освещению ночь также была совершенно неведома.

Здесь же до него впервые дошло, что существа, глазеющие на него, – а иногда изрядно досаждающие, – не все одинаковы. Двоих – вместе или порознь – он видел почти постоянно. Они же больше всего ему и досаждали, впрочем… впрочем, не только досаждали; иногда после всех острых иголок ему давали поесть что-то новенькое или делали еще что-нибудь не только раздражающее, но и приятное. Какое они имеют к нему отношение, Эгтверчи не понимал, и это ему не нравилось.

Вскоре он стал прятаться ото всех наблюдателей, кроме этих двоих – а зачастую и от них, так как его постоянно клонило в сон. Когда он хотел их присутствия, то звал: «Сцанчец!» (Поскольку выговорить «Лью» не мог при всем желании; уздечка под языком и «волчья пасть» [25]25
  «Волчья пасть»– незаращение твердого нёба.


[Закрыть]
не были способны осилить звуки столь плавные и текучие – с этим следовало обождать до более зрелого возраста).

Но в конце концов перестал он и звать – и только и делал, что недвижно, скрюченно сидел на бережку заводи в центре миниатюрных джунглей. Пристроив последним вечером своего рептильного бытия непропорционально разбухший череп во мшистую ложбинку, где, как успел он усвоить, было темнее всего, он доподлинно знал, что наутро проснется существом не просто мыслящим, а отягощенным грузом лет, проклятием, преследующим тех, кто ни секунды не был молодым. Мыслящим существом он станет наутро – но усталость навалилась еще с вечера…

Так он проснулся; и так изменился мир. Затворились множественные дверцы между разумом и душой; мир внезапно обратился в абстракцию; Эгтверчи перекинул мостик от животного к механизму, из-за какового моста разгорелся весь сыр-бор к востоку от Эдема, в году 4004-м до Рождества Христова.

Он не человек – но дань за проход по этому мосту все равно заплатит. Отныне и впредь никому не дано угадать, что творится в животной душе Эгтверчи, – и, в первую очередь, ему самому.

– Но о чем он думает? – недоумевающе поинтересовалась Лью, в упор глядя на литианина – который, в свою очередь, сумрачно разглядывал их сверху вниз из-за прозрачной пирокерамической двери. Эгтверчи – он с самого начала сказал, как его зовут, – мог, разумеется, слышать ее, несмотря на стенку, делившую лабораторию пополам; но ничего не сказал. Пока что он был мягко говоря, не слишком разговорчив; читал, правда, запоем.

Руис-Санчес помедлил с ответом, хотя юный девятифутовый литианин поражал его ничуть не меньше, чем Лью, – и по причинам куда более веским. Он покосился на Микелиса.

Химик не обращал внимания на них обоих. Что до Руис-Санчеса, тот прекрасно понимал, в чем дело; попытка написать совместную объективную статью о Литии для «Журнала межзвездных исследований» окончилась катастрофически – для их с Микелисом и без того натянутых отношений. А натянутость та, виделось Руис-Санчесу, начала уже сказываться и на Лью (хоть она себе в этом отчета еще и не отдавала); такого Руис-Санчес никак не мог допустить. Собравшись с силами для последней попытки, он попробовал хоть немного расшевелить Майка.

– Это у них период обучения, – проговорил он. – Естественно, почти все силы уходят на то, чтобы слушать. Это как в той старой легенде о мальчугане, воспитанном волками, который возвращается к людям и даже человеческой речи не понимает – ну разве что говорить литиане в детстве все равно не учатся, так что не возникает никакого психологического барьера против позднего обучения. А для этого он должен слушать предельно сосредоточенно (тот мальчуган из легенды так бы и не научился говорить), что он и делает.

– Но почему он не отвечает даже на прямые вопросы? – обеспокоенно спросила Лью; очевидно, не обращаться к Микелису стоило ей немалого труда. – Как можно выучится без практики?

– Ну, судя по всему, сказать ему пока нечего, – отозвался Руис-Санчес. – Что до наших вопросов, то, в его представлении, авторитетом задавать вопросы мы не облечены. Любому взрослому литианину он наверняка ответил бы – но мы, очевидно, не подходим. Вряд ли после столь одинокого детства он в состоянии постичь отношения типа «приемные родители – пасынок», пользуясь выражением Майка.

Микелис никак не отреагировал.

– А когда-то он звал нас, – грустно сказала Лью. – Тебя, по крайней мере.

– Это другое дело. Это отклик на удовольствие; ни к авторитетности, ни к привязанности – ни малейшего отношения. Скажем, если поместить электрод в центр удовольствия в мозгу кошки, скажем, или крысы, да так, чтобы стимулировать себя они могли сами (допустим, нажимая педаль), тогда их можно выучить фактически всему, на что они потенциально способны, и никакой награды им не требуется, кроме разряда с электрода. Точно так же кошка, крыса или собака могут научиться отзываться на имя или производить какое-то простейшее действие – ради удовольствия. Но не следует ожидать, будто животное станет разговаривать или отвечать на вопросы – только потому, что на это способно.

– Никогда не слышала об экспериментах на мозге, – заявила Лью. – Жуть какая!

– По-моему, тоже, – согласился Руис-Санчес – Исследования эти, кстати, очень давние, но почему-то до логического конца их так и не довели. Я никогда не мог понять, почему никто из наших страдающих манией величия не предпринял чего-нибудь аналогичного на людях. Вот такой диктаторский режим вполне мог бы продержаться тысячу лет! Но от Эгтверчи-то мы хотим добиться совершенно другого. Когда он будет готов говорить, то заговорит сам. А пока… кто мы такие, чтобы заставлять его отвечать на вопросы? Для этого мы должны быть взрослыми двенадцатифутовыми литианами.

На глазах Эгтверчи дрогнула мигательная перепонка, и неожиданно он сцепил кисти.

– Вы и так уже слишком высокие, – хрипло проскрипело из динамика.

Лью с хлопком свела ладони, изображая восторг.

– Видишь, Рамон, видишь – ты ошибался! Эгтверчи, что ты имеешь в виду? Объясни.

– Лью, – пробуя голос, произнес Эгтверчи. – Лью. Лью.

– Да-да, Эгтверчи, верно. Ну скажи нам, что ты имел в виду.

– Лью, – повторил Эгтверчи; похоже, ему было довольно. Бородка его потускнела. Он снова окаменел.

Через секунду – другую от Микелиса донеслось оглушительное фырканье. Лью, вздрогнув, развернулась к нему; невольно обернулся и Руис.

Но – поздно. Высоченный уроженец Новой Англии опять поворотил к ним спину, явно досадуя на себя, словно обет молчания нарушил. Лью медленно последовала его примеру – возможно, чтобы скрыть выражение лица, ото всех, даже от Эгтверчи. Если представить отчужденность геометрически, пришло на ум Руис-Санчесу, можно сказать, что его место – в вершине тетраэдра.

– Милое поведеньице для подающего на гражданство Объединенных Наций, – с досадой произнес вдруг Микелис где-то за спиной у священника. – Подозреваю, за этим вы меня и приглашали. И где же все эти его «потрясающие успехи»? Если я правильно понял, к этому времени он уже должен бы теоремы как орешки щелкать.

– Время, – сказал Эгтверчи, – есть функция изменения, а изменение – это характеристика сравнительной справедливости двух выражений, одно из которых содержит время «тэ», а другое «тэ-прим», и ничем более друг от друга не отличающихся, кроме как тем, что одно содержит координату «тэ», а другое– «тэ-прим».

– Прекрасно, – холодно сказал Микелис, оборачиваясь и поднимая взгляд на массивную голову Эгтверчи. – Но я в курсе, откуда это. Если ты всего-навсего попугай, на гражданство можешь не рассчитывать. Это я заявляю со всей ответственностью.

– Кто вы? – спросил Эгтверчи.

– Кто-то вроде твоего поручителя, – ответил Микелис – И мне дорого мое доброе имя. Эгтверчи, если хочешь получить гражданство, мало прикидываться Бертраном Расселом – или Шекспиром, коли уж на то пошло.

– Вряд ли он понимает, о чем ты толкуешь, – вставил Руис-Санчес. – Мы объяснили ему, что такое подача на гражданство, но не факт, что он понял. Буквально на прошлой неделе он закончил читать «Principia» [26]26
  «Principia» (латин.)– «Начала» (учебник математики Эвклида).


[Закрыть]
, так что ничего удивительного, если иногда будут проскальзывать цитаты оттуда; своего рода обратная связь.

– При обратной связи первого рода, то есть положительной обратной связи, – сонливо проговорил Эгтверчи, – любые малые отклонения от равновесия имеют тенденцию к нарастанию. При отрицательной обратной связи, если систему вывести из состояния равновесия, малые возмущения будут затухать, пока система не вернется в равновесие.

– Дьявольщина! – прошипел сквозь зубы Микелис. – А этого он где нахватался? Довольно, я тебя насквозь вижу!

Эгтверчи сомкнул веки и затих.

– Выкладывай, черт бы тебя побрал! – сорвался вдруг Микелис на крик.

– Следовательно, если некую часть системы изъять, могут развиться компенсаторные функции, – не открывая глаз, отозвался Эгтверчи и снова затих; уснул. До сих пор он часто ни с того, ни с сего засыпал.

– Обморок, – тихо констатировал Рамон. – Он думал, ты ему угрожаешь.

– Майк, – повернулась к химику Лью, – что ты там себе думаешь? – В голосе ее звучало тихое отчаяние. – Он не станет тебе отвечать, он вообще не может отвечать, особенно если говорить таким тоном! Он же еще ребенок, несмотря на рост! Очевидно же, пока он способен только механически запоминать. Иногда он воспроизводит что-нибудь в тему, но, если спрашивать конкретно, не отвечает никогда. Ну почему ты не дашь ему шанса? Он же не просил приводить сюда комитет по натурализации!

– А мне почему никто не даст шанса? – отрывисто произнес Микелис. Потом побелел как мел. Мгновением позже побледнела Лью.

Руис покосился на дремлющего литианина; хоть он и был уверен, насколько возможно, что тот спит, но на всякий случай нажал кнопку, и поверх прозрачной двери прошуршал металлический занавес. Эгтверчи вроде бы так и не шелохнулся. Теперь они могли считать себя в изоляции от литианина; Рамон с трудом представлял себе, какая, собственно, разница – но определенные основания сомневаться, так ли уж невинны реакции Эгтверчи, у него были. Да, конечно, тот до сих пор позволял себе разве что изречь что-нибудь загадочное, задать изредка простой вопрос, процитировать из прочитанного – да вот только каждый раз, что бы он ни сказанул, все оборачивалось хуже, чем было.

– Зачем это? – спросила Лью.

– Атмосферу разрядить захотелось, – тихо ответил Руис. – Да и все равно он спит. К тому же спорить с Эгтверчи нам пока не о чем. Может, он вообще не способен с нами спорить. Но кое о чем переговорить надо – тебя, Майк, это тоже касается.

– Может, хватит, Рамон? – поинтересовался Микелис тоном, уже больше похожим на свой обычный.

– Проповедовать – мое ремесло, – произнес Руис. – Если я и предаюсь ему с усердием, чрезмерным до порочности, то отвечу за это по всей строгости, но никак не здесь. Пока же… Лью, дело тут в той ссоре, что я уже упоминал. Мы с Майком сильно разошлись в вопросе, что значит Лития для человечества – точнее, есть ли в этом какая-то философская подоплека. По-моему, это не планета, а бомба с часовым механизмом; Майк же считает, что я несу чушь. Еще он полагает, что в статье для широкой научной общественности не место сомнениям такого рода; особенно с учетом того, что вопрос поставлен официально и до сих пор в стадии рассмотрения. Вот еще почему мы так грыземся – на пустом, казалось бы, месте.

– Такой накал страстей и из-за чего!.. – вздохнула Лью. – Нет, никогда мне не понять мужчин. Теперь-то какая разница?

– Ничего не могу сказать, – беспомощно развел руками Руис. – Не имею права вдаваться в подробности – гриф секретности как навесили, так и висит. Майку кажется, что даже вопросов общего плана, которые я хотел поднять, лучше пока не трогать.

– Но нам-то важно, что станет с Эгтверчи, – сказала Лью. – Эти ООН’овцы из комитета наверняка уже в пути. Вы тут схоластику всякую разводите, а в ближайшие полчаса, может, судьба человеческая – да, человеческая! – решается.

– Прости, конечно, Лью, – мягко произнес Руис-Санчес, – но так ли ты уверена, что Эгтверчи – именно человек, именно «хнау», душа плюс рацио? Да хоть речь его… Сама ведь жаловалась, что на вопросы он не отвечает, а если говорит, то чаще бессмыслицу какую-нибудь. Я же беседовал со взрослыми литианами, я хорошо знал отца Эгтверчи – так Эгтверчи на них совершенно не похож, не говоря уж о том, чтобы на человека. Неужели события последнего часа ни в чем тебя не убедили?

– Ни в чем, – горячо отозвалась Лью и умоляюще простерла к иезуиту руки. – Рамон, ты же слышал, как он говорит. Мы вместе его выхаживали – ты же знаешь, что никакое он не животное! Когда хочет, он такой умница!

– Вот именно, что схоластика тут совершенно ни при чем, – развернулся к ней Микелис, и Лью вздрогнула – такая боль была в его темных глазах. – Но Району мне этого никак не втолковать. Он все больше и больше замыкается в каких-то своих высокоученых теологических разборках. Жаль, конечно, Эгтверчи продвинулся не так далеко, как я надеялся – но мне чуть ли не с самого начала казалось, что чем взрослее он будет, тем больше станет возникать проблем… К тому же информация у меня была не только от Района. Мне показывали всякие сравнительные тесты нашего друга – «ай-кью», и не только… Короче, или он настоящий феномен, или мы вообще не в состоянии объективно оценить степень его разумности – что, в конечном итоге, одно и то же. А если тесты все же не врут, что будет, когда Эгтверчи совсем вырастет? Он происходит от высокоразумной нечеловеческой культуры, его мятежный гений реет будьте-нате – а мы держим его как в зверинце! Или, того хуже, как подопытного кролика; по крайней мере, широкой публике это представляется именно так. Литиане наверняка будут возмущены – равно, как и широкая публика, – когда секретность снимут… Вот почему я с самого начала затеял всю эту бучу с подачей на гражданство. Никакого другого выхода не вижу; мы должны предоставить ему самостоятельность.

Он умолк на секунду – другую; потом добавил, чуть ли не с прежней своей мягкостью:

– Может, звучит это и наивно. В конце концов, я даже не биолог – и не психометрист. Но я надеялся на более серьезный прогресс… короче, Рамон выигрывает в связи с неявкой противника. На собеседовании Эгтверчи предстанет таким, как сейчас, что явно не лучшим образом скажется на результате.

Руис-Санчес считал точно так же; правда, сформулировал бы, наверно, несколько иначе.

– Жаль было бы расставаться, я к нему так привыкла, – рассеянно проговорила Лью. Впрочем, очевидно было, мысли ее заняты далеко не Эгтверчи. – Нет, Майк, ты, конечно, прав; решение, в конечном итоге, может быть только одно – его надо выпустить. Он действительно умница, иначе не скажешь. Кстати, если подумать, даже это его молчание – едва ли чисто животная реакция, без опоры на некий внутренний ресурс. Святой отец, может, мы, все-таки, сумеем как-то помочь?..

Руис пожал плечами; ответить ему было нечего. Конечно, на явные обезьянничанье и невосприимчивость Эгтверчи Микелис отреагировал слишком уж, не по поводу бурно; сказывалось недовольство двусмысленным исходом литианской экспедиции. Химик предпочитал, чтобы черное было черным, а белое – белым, и маневр с предоставлением гражданства явно казался ему бихроматором всех бихроматоров. Но если бы только это; что-то, конечно, вплеталось в ниточку, которая без их ведома начинала связывать Микелиса и Лью, – обратившись же к Руис-Санчесу «святой отец», девушка неосознанно как бы превращала его из опекуна Эгтверчи в папашу невесты на выданье.

Ну и что тут еще можно сказать – кроме того, что заведомо не будет услышано? Микелис уже отмахнулся от этого как от «высокоученых теологических разборок» – личных заморочек Руис-Санчеса, никоим образом не замыкающихся на внешний мир. А для Лью то, от чего Микелис отмахнулся, вот-вот станет совсем эфемерным – если уже не кануло в небытие. Нет, Эгтверчи уже ничем не поможешь; поздно – враг рода человеческого взял сына своего под защиту и всей древней мощью сеял раздор. Микелис даже не догадывается, насколько искушен комитет ООН по натурализации в том, чтобы усмотреть разумность в желательном кандидате даже сквозь самый высокий культурно-языковой барьер – ив кандидате практически любого возраста, лишь бы уже подверженном недугу, имя которому «речь». Микелис и помыслить не может, какой накачке от комитета подвергнется комиссия, лишь бы утрясти вопрос о Литии как fait accompli [27]27
  Fait accompli (фр.) – свершившийся факт.


[Закрыть]
. И часа не пройдет, как комиссия будет видеть Эгтверчи насквозь, а тогда…

Тогда Руис-Санчес потеряет последних союзников. Теперь ему виделась Господня воля в том, что он оставлен без ничего и прибудет ко святым вратам налегке – даже по сравнению с Иовом, отягощенным хотя бы верой.

Ибо собеседование Эгтверчи наверняка пройдет. Можно сказать, тот уже все равно что свободен – и добропорядочный гражданин, добропорядочней Руис-Санчеса.

XII

Выход Эгтверчи в свет отмечался в подземном особняке Люсьена Дюбуа, графа Овернского, – обстоятельство, невероятно усложнившее и без того нервозную жизнь Аристида, неизменного церемониймейстера графини. Любое другое аналогичное мероприятие вызвало бы трудности чисто технические, справляться с которыми Аристид уже привык и доводил персонал до форменного умопомешательства, что отвечало его представлению о максимально эффективной организации труда; но чем угодить десятифутовому чудищу – такой постановкой вопроса Аристиду было нанесено оскорбление поистине чудовищное, и ему лично, и всей его профессии.

Аристид – он же Мишель ди Джованни, уроженец Сицилии, извечного оплота суровой простоты и неурбанизированности, где о катакомбной экономике знали разве что понаслышке, – был настоящим драматургом своего дела и до мельчайших тонкостей представлял, что и как должно происходить у него на сцене. Нью-Йоркский особняк графа зарывался в землю на несколько этажей. Крыло, отведенное для приемов, на один этаж выдавалось над поверхностью Манхэттена; казалось, исполинский город вознамерился очнуться от спячки – или, наоборот, еще толком не устроился в берлоге. Изначально, как выяснил Аристид, здание это было трамвайным депо – унылый краснокирпичный параллелепипед, возведенный в 1887 году, когда трамваи только появились, и на них возлагали немалые надежды. В асфальтовом полу все так же змеились рельсы и кабели, и налет ржавчины покрывал их совсем тоненький – за неполных два века сталь и проржаветь толком не успевает. В самом центре верхнего этажа стоял гигантский паровой подъемник с шахтой, затянутой проволокой; когда-то он опускал в подвальное помещение на ночной отстой целые трамвайные составы. В подвале (оказавшемся двухэтажным) обнаружился разветвленный лабиринт путей и рельсовых стрелок, сходившийся, в конечном итоге, к рельсам в полу платформы подъемника. Сказать, что Аристид был ошеломлен результатами своих раскопок, это ничего не сказать; но по назначению он применил их тут же.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю