Текст книги "Собрание сочинений"
Автор книги: Джером Дэвид Сэлинджер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 41 страниц)
– Шикарная просто, только Элис простыла, и мама у нее все время спрашивала, не гриппует ли она. Прямо посреди кино.Только там что-нибудь важное случится, ее мама перегибается через меня и спрашивает Элис, не гриппует ли она. На нервы действовало.
Потом я сказал ей про пластинку.
– Слушай, я тебе пластинку купил, – говорю. – Только по дороге домой она сломалась. – И я вытащил из кармана обломки и ей показал. – Я надрался, – говорю.
– Дай кусочки, – говорит Фиби. – Я их себе оставлю. – И взяла их у меня прямо из руки и в ящик тумбочки своей положила. Я чуть не сдох.
– Д.Б. на Рождество приезжает? – спрашиваю.
– Мама говорит, может, да, а может, нет. Как получится. Может, ему придется остаться в Голливуде и писать картину про Аннаполис. [41]41
Аннаполис – столица штата Мэриленд, где располагается Военно-морская академия США (с 1845 г.).
[Закрыть]
– Аннаполис, ёксель-моксель!
– Там про любовь и все такое. Угадай, кто там будет играть? Какая кинозвезда? Угадай!
– Мне это неинтересно. Аннаполис,ёксель-моксель. Да что Д.Б. знает про Аннаполис,ёксель-моксель? Как это связано вообще с его рассказами? – говорю. Ух, с ума съехать можно от такой херни. Голливуд, нафиг. – Что ты сделала с рукой? – спрашиваю. Я заметил, у нее локоть здоровенным шматом пластыря заклеен. А заметил почему – пижама-то у нее без рукавов.
– Да этот мальчишка, Кёртис Уайнтрауб, который у нас в классе, толкнул, когда я по лестнице в парк спускалась, – говорит. – Хочешь поглядеть? – И она принялась сдирать эту долбанутую липучку с руки.
– Оставь ее в покое. А почему он тебя с лестницы столкнул?
– Не знаю. Наверно, он меня терпеть не может, – Фиби такая говорит. – Мы с этой другой девочкой, Селмой Эттенбери, ему ветровку чернилами и всяким разным облили.
– Это некрасиво. Ты что, дитя малое, ёксель-моксель?
– Нет, но я только в парк пойду, он везде за мной ходит. Всегда ходит за мной. Он мне на нервы действует.
– Может, ты ему нравишься. Но из-за этого же не стоит чернилами…
– А я не хочу ему нравиться, – говорит. А потом уматно так на меня поглядела. – Холден, – говорит, – а почему ты домой не в средуприехал?
– Чего?
Ух, за ней глаз да глаз каждую минуту. Если думаете, что она какая-то дурочка, вы совсем спятили.
– Почему ты дома не в среду? – спрашивает. – Тебя ни выгнали, ничего, правда?
– Я ж тебе уже сказал. Нас раньше распустили. Отпустили всю…
– Тебя выгнали! Выгнали! – Фиби такая говорит. А потом кулаком меня по ноге двинула. Она сильно кулакастая, если ей в жилу. – Выгнали!Ой Холден! – А потом рот рукой прикрыла и всяко-разно. Сильно возбужденная она, чесслово.
– Кто сказал, что меня выгнали? Никто не говорил…
– Выгнали-выгнали, – говорит. И хвать меня снова кулаком. Если думаете, что не больно, вы совсем двинулись. – Папа тебя убьет! —говорит. Потом плюхнулась пузом на кровать и подушку, нафиг, себе на голову нахлобучила. Она так вполне себе часто делает. Иногда совсем чеканутая.
– Хватит, ну, – говорю. – Никто меня не убьет. Никто даже не… ну ладно,Фиб, убирай эту фигню с головы. Никто меня не убьет.
Только она не убирала. Ее никак не заставишь чего-нибудь сделать, если ей не в жилу. Знай себе твердит:
– Папа тебя убьет. – Там и не разберешь ни шиша с этой подушкой на голове.
– Никто меня не убьет. Мозги включи. Во-первых, я уезжаю. Я чего могу – я могу на ранчо работать устроиться на время или как-то. У меня парень знакомый есть, так у его деда ранчо в Колорадо. Могу там устроиться на работу, – говорю. – Меня когда не будет, я буду тебе писать и всяко-разно, если уеду. Ладно тебе. Убирай подушку. Давай, ну эй, Фиб. Пожалста. Пожалста, а?
Только она все равно не убрала. Я попробовал стянуть сам, только она сильная, как не знаю что. С ней драться устаешь. Ух, раз захочет подушку на башке у себя держать, там подушка и будет держаться.
– Фиби, ну пожалста? Вылазь оттуда, – твержу. – Ладно, эй?.. Эй, Уэзерфилд. Вылазь.
Только она не вылазила. Иногда ее вообще ничем не проймешь. Наконец я встал и вышел в гостиную, достал из сигаретницы на столе сиг и в карман сунул. У меня кончились.
22
Когда я вернулся, подушки на голове уже никакой не было – я так и знал, – только Фиби по-прежнему на меня не глядела, хоть и лежала уже на спине и всяко-разно. Я обошел кровать и снова сел, а она морденцию свою долбанутую в другую сторону отвернула. Бойкот такой, как я не знаю что. Как фехтовальная команда в Пеней, когда я, нафиг, рапиры в метро забыл.
– Как эта Хэзел Уэзерфилд? – спрашиваю. – Еще сочиняешь про нее? Та история, что ты мне прислала, у меня в чемодане. Он на вокзале. Очень хорошая.
– Папа тебя убьет.
Ух, вот взбредает ей в башку, если уж взбредает.
– Ничего не убьет. Самое худшее – взбучку устроит, а потом отправит, нафиг, в это военное училище. А больше ничего и не сделает. И потом– меня тут вообще не будет. Я уеду. Я – я, наверно, в Колорадо буду, на этом ранчо.
– Не смеши меня. Ты даже на лошади кататься не можешь.
– Кто не может? Еще как могу. Ну еще б не мог. Этому учат за две минуты, – говорю. – Хватит уже ковырять. – Она ковыряла этот пластырь на руке. – Тебя кто стриг? – спрашиваю. Я только что заметил, какую дурацкую прическу ей сделали. Слишком коротко.
– Тебя не касается, – говорит. Очень наглая иногда бывает. Вполне себе наглая такая. – Ты, я думаю, опять все предметы до единого провалил, – говорит – очень так нагло. Но и уматно в каком-то смысле. Иногда она разговаривает, как, нафиг, училка, а сама же малявка да и только.
– А вот и нет, – говорю. – Английский я сдал. – А потом, вот просто от нефиг делать, я ее за попу ущипнул. Очень уж сильно в воздух торчала, так Фиби улеглась на бок. Да и попы-то у нее почти нет. Я не сильно, а она все равно по руке меня садануть попыталась, только промазала.
А потом вдруг ни с того ни с сего говорит:
– Ох, ну и зачем же ты только это сделал? —В смысле, почему меня выперли. Мне сразу как-то убого стало, так она сказала это.
– Господи, Фиби, не спрашивай. Меня уже тошнит, что все спрашивают, – говорю. – Мильон причин. Это одна из худших школ, куда я ходил. Там полно фуфла. И погани всякой. Столько поганых типусов ты в жизни не видала. Например, сидишь и треплешься у кого-нибудь в комнате, а кто-нибудь еще хочет зайти, так его не пускают, если это какой-нибудь бажбан прыщавый. Все вечно двери себе запирают, если кто-то хочет зайти. И у них еще такое тайное, нафиг, братство, куда я зассал не вступать. Там есть такой прыщавый зануда, Роберт Экли, – он вот вступить хотел. Долго хотел и пытался, а его не пускали. Только потому что он прыщавый и зануда. Мне об этом даже говорить не в жилу. Говно школа. Поверь мне на слово.
Фиби такая ничего не сказала – но она слушала. У нее по затылку видно, что слушала. Она всегда слушает, если что-нибудь ей рассказываешь. А самая умора – она почти что всегда понимает, о чем, нахер, ты ей говоришь. По-честному врубается.
И я дальше ей про Пеней излагал. Как бы в струю было.
– Там даже пара нормальных преподов – и те фуфло, – говорю. – Был там один такой старикан, мистер Спенсер. Жена его всегда горячим шоколадом поит и прочей фигней, и они, в общем, вполне себе нормальные такие. Но ты б его видела, когда к нему на историю зашел директор, этот Тёрмер, и сел на заднюю парту. Он вечно приходит и сидит на задней парте, ну где-то с полчаса. С понтом, инкогнито или как-то. А немного погодя посидел он там – и давай этого Спенсера перебивать, корки бородатые отмачивать. Этот Спенсер чуть не сдох, пока хмыкал, улыбался и всяко-разно, будто Тёрмер этот – принц сказочный, нафиг, или еще как-то.
– Не ругайся так сильно.
– Рвать тянет, чесслово, – говорю. – Потом на День ветеранов. У них день такой есть, День ветеранов, когда все эти туполомы, которые Пеней заканчивали года с 1776-го, возвращаются и бродят везде, с женами, детьми и прочей шушерой. Видела б ты этого старикана – лет полета ему. Он чего – он пришел к нам в комнату, в дверь постучал и спрашивает, можно ли ему в сортир. А сортир – в конце коридора, фиг знает, почему вообще у насстал спрашивать. Знаешь, чего сказал? Говорит, ему интересно, сохранились ли его инициалы, которые он на двери тубза вырезал. Он же чего – он вырезал, нафиг, свои дурацкие инициалы на двери в тубзо лет девяносто назад, и теперь ему хотелось поглядеть, там они или нет. И мы с соседом проводили его до сортира и всяко-разно, и стояли смотрели, пока он на всех дверях в кабинки инициалы свои искал. И все это время он нам булки мял – про то, что в Пеней у него были самые счастливые дни в жизни, советы на будущее нам давал и всяко-разно. Ух какая меня от него тоска взяла! Я не в смысле, что он плохой, – он ничего. Но ведь не обязательно гады тоску наводят, это и хорошийможет запросто. Тут же всего-то надо, что надавать побольше фуфловых советов, пока ищешь свои инициалы на какой-нибудь двери в тубзо, вот и все. Фиг знает. Может все и ничего было бы, если б не одышка у него. А он весь запыхался, когда по лестнице наверх перся, и пока он эти свои инициалы искал, сопел все, и ноздри у него смешные и убогие такие, и он нам со Стрэдлейтером все талдычил, чтоб мы из Пеней как можно больше взяли. Господи, Фиби! Не могу я объяснить. Да мне просто не в жилу все, что там творилось. Не могу объяснить.
Тут Фиби такая чего-то сказала, только я ее не расслышал. Она ртом в самую подушку воткнулась, и я ничего не услышал.
– Чего? – говорю. – Рот отлепи. Я ни фига не слышу, когда ты ртом в подушку.
– Тебе ничего не нравится, что творится.
Когда она так сказала, мне еще тоскливей стало.
– А вот и нет. А вот и нет. Еще какнравится. Не говори так. Зачем, нафиг, ты так говоришь?
– Потому что нет. Тебе никакие школы не нравятся. Тебе миллион всего не нравится. Нет,и все.
– Нравится. Вот тут ты не права – вот тут как раз и ошиблась! На фига вот такое говорить? – говорю. Ух какая мне от нее тоска.
– Потому что нет, – говорит. – Назови хоть что-нибудь.
– Что-нибудь? Такое, чтоб мне нравилось? – говорю. – Ладно.
Засада в том, что я не слишком путёво мог сосредоточиться. Иногда сосредоточиться офигенно трудно.
– Что-нибудь одно, что мне сильно в жилу? – спрашиваю.
А она не ответила. Только искоса так смотрела на меня, нахер, с другой стороны кровати. Миль тыща до нее.
– Ну давай, скажи, – говорю. – Одно такое, что мне сильно нравится или просто в жилу?
– Что сильно нравится.
– Ладно, – говорю. Только засада в том, что никак не сосредоточиться. В башке только те две монашки, которые гроши ходили собирали в свои битые плетеные корзинки. Особенно очкастая со стальными дужками. И тот пацан, знакомый по Элктон-Хиллз. Там в Элктон-Хиллз был один пацан по имени Джеймс Касл, который не хотел брать обратно то, чего сказал про другого пацана, самодовольного такого, Фила Стейбила. Джеймс Касл назвал его самодовольным типусом, и кто-то из паршивых корешей Стейбила пошел и настучал на него Стейбилу. Поэтому Стейбил и еще шесть гнусных гадов пошли в комнату к Джеймсу Каслу, вломились туда, заперли, нафиг, дверь и хотели, чтобы он взял свои слова обратно, а он ни в какую. Ну они и принялись за него. Не буду говорить даже, что они с ним делали – слишком отвратительно, – а он все равноничего не брал, этот Джеймс Касл. Вы б его видели. Тощий такой хиляга на вид, руки что карандашики. Наконец он чего – он не стал ничего обратно брать, а выпрыгнул из окна. Я как раз в душебыл и всяко-разно, но даже тамслышно было, как он снаружи грохнулся. Я-то просто подумал, что-то из окна упало – радио или стол там, или как-то, не пацанже, ничего. А потом слышу – все бегут по коридору, вниз по лестнице, поэтому я халат накинул и тоже рванул, а там этот Джеймс Касл прямо на каменных ступеньках лежит и всяко-разно. Мертвый, и зубы эти его, и кровь везде, а к нему даже не подойдет никто. На нем был такой свитер с горлом, я ему давал поносить. А с теми, кто с ним в комнате был, ничего не сделали, только исключили. Даже в тюрьму не посадили.
Вот и все, что я мог придумать. Те две монашки, с которыми за завтраком познакомился, да этот пацан Джеймс Касл, которого я знал в Элктон-Хиллз. Самая умора как раз в том, что с Джеймсом Каслом мы еле знакомы были, сказать вам правду. Он такой был спокойный очень. Мы с ним на матёму вместе ходили, только он совсем на другой стороне сидел, вообще почти не вставал отвечать и к доске ни выходил, ничего. Есть такие парни в школе – вообще почти отвечать не встают и к доске не ходят. По-моему, мы с ним один только раз и поговорили, когда он спросил, нельзя ли взять у меня поносить свитер с горлом. Я, нахер, чуть не сдох, когда он спросил, – так удивился и всяко-разно. Он говорит, у него двоюродный приезжает и берет его с собой покататься и всяко-разно. А я даже не знал, что он знает, что у меня естьтакой свитер с горлом. Про него я одно только знал – что у него фамилия по списку перед моей стоит. Кабел Р., Кабел У., Касл, Колфилд – до сих пор не забыл. Сказать вам правду, я чуть свитер-то от него не зажилил.Просто потому, что не сильно его знал.
– Чего? – спрашиваю. Фиби мне что-то сказала, только я не расслышал.
– Ты даже одну штуку придумать не можешь.
– А вот и могу. Вот и могу.
– Ну так придумай.
– Мне нравится Олли, – говорю. – И мне нравится то, что я вот сейчас делаю. Сижу тут с тобой и болтаю, и думаю про всякую фигню, и…
– Олли умер…Ты всегда так говоришь! Если кто-то умер и все такое, и на Небопопал, тогда не считается…
– Я знаю, что он умер! Думаешь, я не знаю? Но он же мне может по-прежнему нравиться или нет? Просто потому, что кто – то умер, он же тебе не перестает нравиться, ёксель-моксель, – особенно если они в тыщу раз нормальнее того, про кого знаешь, что он живи всяко-разно.
Фиби такая ничего не сказала. Когда она не может придумать, что сказать, она вообще ни слова, нафиг, не говорит.
– В общем, мне сейчас нравится, – говорю. – В смысле – вот сейчас. Сидеть тут с тобой и просто по ушам ездить, и дурака…
– Да это вообще понарошку!
– Ничего не понарошку! И вовсе не понарошку совсем! Чего, нафиг, ради? Вечно все думают, что всё понарошку.И меня, нафиг, уже от этого тошнит.
– Хватит ругаться. Ладно, еще что-нибудь назови. Назови, кем ты бы хотел быть.Ну, ученый. Или юрист, или еще чего-нибудь.
– Я не могу быть ученым. У меня с точными науками засада.
– Ну юристом – как папа и все такое.
– Юристы, наверно, ничего – только меня не привлекает, – говорю. – В смысле, они ничего, если ходят все время и спасают невинные жизни, и вроде того, только если ты юрист, ты таким не маешься.Только гроши зашибаешь, играешь в гольф там, в бридж, покупаешь машины, пьешь мартини и выглядишь как ферт. А кроме того. Даже если и ходишь,и спасаешьневинные жизни и всяко-разно, откуда тебе знать, ты это делаешь потому, что тебе в жилубыло спасать невинные жизни, или потому что ты ходил и спасал, потому что на самомделе тебе хотелось быть зашибенским юристом, чтоб тебя все по спине хлопали и поздравляли в суде, когда, нафиг, процесс закончится, репортеры и прочие, как в этом гнусном кино? Откуда тебе знать, что ты не фуфло? Засада в том, что ниоткуда.
Яне сильно уверен, просекла Фиби, что за херню я ей толкую, или нет. В смысле, она ж мелкая малявка все-таки и всяко – разно. Но она хоть слушала. Если кто-то на крайняк хоть слушает, уже нехило.
– Папа тебя убьет. Он тебя просто убьет, – говорит.
Только я не слушал. Я про совсем другую фигню думал – совсем долбанутую.
– Знаешь, кем бы я хотел быть? – спрашиваю. – Знаешь, кем? В смысле, если б, нафиг, у меня выбор был?
– Кем? И хватит ругаться.
– Знаешь такую песню – «Если кто ловил кого-то сквозь густую рожь»? Мне бы…
– Там «Если кто-то звалкого-то сквозь густую рожь»! – Фиби такая говорит. – Это стих такой. Роберта Бёрнса.
– Я знаю,что это стих Роберта Бёрнса.
Хотя она права была. Там и впрямь«Если кто-то звал кого-то сквозь густую рожь». Хотя тогда я этого не знал.
– А я думал: «Если кто ловил кого-то», – говорю. – В общем, у меня перед глазами только эти малявки – играют себе во что-то на таком здоровенном поле с рожью и всяко-разно. Тыщи малявок, а рядом никого – больших никого, в смысле, – только я один. И я стою на краю какого-то долбанутого обрыва. И мне чего надо – мне надо ловить всех, чтобы вдруг с обрыва не навернулись: в смысле, они же носятся там и не смотрят, куда бегут, а я должен выскакивать откуда-то и их ловить.И больше весь день я б ничего не делал. Был бы ловцом на этом хлебном поле и всяко-разно. Я знаю, что это долбануться, только больше я б ничем не хотел быть. Я знаю, что долбануться.
Фиби такая долго ничего не говорила. А потом открыла рот и говорит только:
– Папа тебя точно убьет.
– Да и надристать, если убьет, – говорю. Потом встал с кровати, потому что мне чего захотелось – мне в жилу вдруг стало позвонить этому парню, который у меня английский вел в Элктон-Хиллз, мистеру Антолини. Он теперь живет в Нью-Йорке. Элктон-Хиллз бросил. Теперь ведет английский в Университете Нью-Йорка.
– Мне позвонить надо, – говорю. – Я сейчас вернусь. Не засыпай. – Я не хотел, чтоб она засыпала, пока я в гостиной. Понятно, что не заснет, но я все равно сказал, чтоб уж наверняка.
Я пошел к двери, а Фиби такая тут говорит:
– Холден! – и я развернулся.
Она сидела на кровати. Такая симпотная.
– А я рыгать учусь у этой девочки, Филлис Маргулис, – говорит. – Слушай.
Я послушал и чего-тоуслышал, но как-то не очень.
– Молодец, – говорю. Потом зашел в гостиную и набрал этого своего препода, мистера Антолини.
23
По телефону я не сильно рассусоливал – боялся, штрики напрыгнут прямо посредине. Но не напрыгнули. Мистер Антолини нормальный такой ответил. Говорит, я могу сразу к нему приехать, если хочу. Я, наверно, их с женой разбудил, потому что как-то неслабо долго они к телефону подходили. Первым делом он меня спросил, что случилось, а я говорю: ничего. Только сказал, что все завалил в Пеней. Ну и что тут такого – ему-то можно. Он говорит:
– Боже праведный, – когда я ему изложил. Неслабое у него чувство юмора и всяко-разно. Сказал, чтоб я сразу к нему ехал, если мне в струю.
Он у меня, наверно, лучший препод был, этот мистер Антолини. Ничего так молодой парняга, ненамного старше моего брательника Д.Б., и его подначивать можно было так, чтоб и уважения к нему не потерять. Это он в конце концов подобрал того пацана, который из окна выпрыгнул, я вам рассказывал, Джеймса Касла. Этот мистер Антолини пульс ему пощупал и всяко-разно, а потом снял пальто с себя и накрыл, и нес Джеймса Касла до самого лазарета. И ему надристать даже было, что у него все пальто в крови будет.
Когда я вернулся в комнату Д.Б., Фиби такая радио включила. Передавали танцевальную музыку. Только Фиби тихо включила, чтоб горничная не услышала. Вы б ее видели. Сидит такая прямо посередке кровати, на одеяле, ноги сложила, как эти йоги. Музыку слушает. Сдохнуть можно.
– Давай, – говорю. – Хочешь потанцевать? – Я ее танцевать научил и всяко-разно, когда она совсем еще карапуз была. Очень неслабо танцует. Я в смысле, что немного чему ее научил. А так она сама в основном училась. По – настоящемуже никого научить танцевать нельзя.
– Ты в ботинках, – говорит.
– Я сниму. Давай.
Так она, считай, с кровати спрыгнула, подождала, когда я ботинки сниму, а потом мы с ней сколько-то еще танцевали. Она по-честному танцует неслабо. Не в струю те, кто с малявками танцует, потому что смотрится это по большей части жуть. В смысле где-нибудь в ресторане, и видишь, как старикан какой – нибудь выводит свою малявку на пятак. Они обычно ей платье нечаянно всегда сзади наверх поддергивают, а малявка же ни шишатанцевать не умеет и жуть как смотрится, но на людях я так все равно никогда не делаю ни с Фиби, никак. Мы только дома дурака валяем. С ней-то все по-другому, потому что танцевать она умеет.Идет за тобой по-всякому. В смысле, если держишь ее, как не знаю что, близко, чтоб наплевать, что ноги у тебя сильно длиннее. Она от тебя не отлипает ни шиша. Можно ногой за ногу заступать, подныривать фофански, даже иногда чутка джиттербажить, а она не отлипает. Даже тангоможно, ёксель – моксель.
Мы четыре номера где-то станцевали. В перерывах от нее одна умора, как не знаю что. Позиции не меняет. Даже ни разговаривает, ничего. Стоим такие в позиции, ждем, пока оркестр снова не заиграет. Сдохнуть можно. Ни смеяться, ничего тоже нельзя.
В общем, мы номера четыре станцевали, а потом я выключил радио. Фиби такая снова в постель запрыгнула и залезла под одеяло.
– У меня лучше получается, правда? – спрашивает.
– Еще как, – говорю. Я снова сел к ней на кровать. Как бы запыхался. Слишком, нахер, много курю, дыхалки никакой. А она вообще почти не запыхалась.
– Потрогай мне лоб, – говорит вдруг ни с того ни с сего.
– Зачем?
– Потрогай.Один разок всего.
Я потрогал. Только ничего не нащупал.
– Есть температура? – спрашивает.
– Нет. А должна быть?
– Да. Я ее нагоняю. Потрогай еще.
Я опять потрогал и все равно ничего не почувствовал, но говорю:
– Похоже, растет. – Не хотелось, чтоб у нее комплекс, нафиг, неполноценности был.
Она кивнула.
– Я через градунсик ее могу нагнать.
– Градусник.Кто сказал?
– Мне Элис Холмборг показала. Садишься по-турецки и не дышишь, и думаешь про что-нибудь очень-очень горячее. Про батарею или еще что-нибудь. А потом весь лоб у тебя такой жаркий становится, что можно руку обжечь кому-нибудь.
Я чуть не сдох. Отдернул руку у нее ото лба, словно это жуть как опасно.
– Спасибо, что предупредила, – говорю.
– Ой, тебея б не обожгла. Я б остановилась, когда… Тшшш! —И она быстро, как не знаю что, подскочила на кровати.
Напугала меня, как не знаю что.
– Чего такое? – спрашиваю.
– Дверь, – говорит громким таким шепотом. – Это они!
Я мигом вскочил, подбежал и погасил лампу над столом. Потом затер бычок о ботинок и сунул в карман. Разогнал воздух немного, чтоб дымом не воняло – ёксель-моксель, на фига я только тут курил? Потом схватил ботинки, нырнул в чулан и закрыл дверь. Ух, сердце у меня колотилось, как гад.
Слышу, в комнату штруня зашла.
– Фиби? – говорит. – Ну-ка прекрати. Я видела свет, барышня.
– Привет! – Это Фиби уже такая. – Я заснуть не могла. Хорошо повеселились?
– Изумительно, – говорит штруня, только видно, что не по – честному. Она никогда не радуется, если из дому выходит. – Ты почему не спишь, можно осведомиться? Тебе тепло?
– Тепло. Просто заснуть не могла.
– Фиби, ты здесь курила? Правду мне, пожалуйста, барышня.
– Чего? – говорит такая Фиби.
– Ты меня слышала.
– Всего одну зажгла и на секундочку. Я только разикпыхнула. А потом в окно выбросила.
– Но зачем,можно осведомиться?
– Заснуть не могла.
– Мне это не нравится, Фиби. Мне это совсем не нравится, – говорит штруня. – Тебе дать еще одеяло?
– Нет, спасибо. Спок-ночи! – Фиби такая говорит. От штруни избавиться хочет поскорее, сразу видать.
– Как кино? – спрашивает та.
– Отлично. Только вот мама Элис. Она все кино через меня перегибалась и спрашивала, гриппует Элис или нет. А домой мы ехали на такси.
– Дай мне пощупать лоб.
– Я ничем не заразилась. У нее ничего не было. Это все ее мама.
– Ну что ж. Теперь спи. Как поужинала?
– Паршиво, – говорит Фиби.
– Ты слышала, что сказал твой отец об этом слове. Ну что в ужине было паршивого? Очень милая баранья отбивная. Я аж на Лексингтон-авеню ходила за…
– Отбивная нормальная, просто Шарлин все время на меня дышит,когда ставит на стол. На еду дышит, на всяко-разное. На все дышит.
– Ну что ж. Спи теперь. Поцелуй мамочку. Ты помолилась?
– В ванной. Спок-ночи!
– Спокойной ночи. И сейчас же засыпай. У меня голова раскалывается, – говорит штруня. У нее ничего так себе часто голова раскалывается. По-честному.
– Выпей аспирину, – Фиби такая говорит. – Холден дома в среду будет, да?
– Насколько я знаю. Укрывайся давай. До конца укрывайся.
Я услышал, как штруня вышла и закрыла за собой дверь. Пару минут подождал. Потом вышел из чулана. И тут же влепился в эту Фиби, потому что там такая темень, а она вылезла из постели и двинулась меня встречать.
– Больно? – спрашиваю. Теперь шептаться нужно было, потому что оба они уже дома. – Надо мослами шевелить, – говорю. Нащупал в темноте кровать, сел на край и стал надевать ботинки. Меня вполне так себе колотило. Куда деваться.
– Сейчасне ходи, – шепчет Фиби. – Погоди, пускай заснут!
– Нет. Надо. Сейчас лучше всего, – говорю. – Она будет в ванной, а папа новости включит или чего-нибудь. Лучше сейчас. – Фиг шнурки завяжешь, так меня колотило. Штрики меня, само собой, ни убьют,ничего, если дома поймают, только будет сильно не в струю и всяко-разно. – Ты, нафиг, где вообще? – говорю этой Фиби. Такая темень, что ни шиша ее не видать.
– Тут. – Она прямо рядом со мной стояла. Я ее даже не видел.
– У меня, нафиг, чемоданы на вокзале, – говорю. – Слышь. У тебя гроши есть, Фиб? Я, считай, банкрот.
– Только рождественские. На подарки и прочее. Я вообщеничего еще не покупала.
– А. – Не в жиляк мне было у нее рождественские гроши забирать.
– Тебе надо? – спрашивает.
– Я не хочу у тебя рождественские гроши забирать.
– Я могу сколько-тотебе одолжить, – говорит. Потом слышу – она возле стола Д.Б., просто мильон ящиков открывает и внутри шарит. Тьма такая в комнате, хоть глаз выколи. – А если ты уедешь, ты меня в спектакле не увидишь, – говорит. И голос у нее так чудно звучал при этом.
– Увижу. Я никуда не поеду до спектакля. Думаешь, мне в жилу такое пропускать? – говорю. Я вот чего сделаю – я, наверно, поживу пока у мистера Антолини, может, до вторника до вечера. А потом приеду домой. Если получится, я тебе позвоню.
– На, – говорит такая Фиби. Она мне грошей пыталась дать, только руки моей не нашла.
– Где?
Она вложила гроши мне в руку.
– Эй, да мне столько не надо, – говорю. – Ты мне два зеленых дай, и все. Кроме шуток – на. – Я попробовал ей вернуть, только она брать не захотела.
– Бери все. Потом отдашь. Принесешь на спектакль.
– Сколько тут, ёксель-моксель?
– Восемь долларов восемьдесят пять центов. Шестьдесятпять центов. Я немножко потратила.
И тут вдруг я ни с того ни с сего заревел. Куда тут денешься. Я такзаревел только, чтоб меня никто не услышал, но заревел. Фиби такая вся перепугалась, когда я начал, подошла, хотела, чтоб я перестал, а как тут, нафиг, сразуперестанешь. Я еще сидел у нее на кровати, когда начал, и Фиби этой рукой своей меня обхватила за шею, а я ее, но все равно еще долго не мог перестать. Думал, до смерти задохнусь или как-то. Ух как эта Фиби из-за меня, нахер, перепугалась. Окно открыто, нафиг, и как-то, я чувствую – она вся дрожит и всяко-разно, потому что на ней одна пижама. Я попробовал снова ее уложить, а она не хочет. В конце концов я перестал. Только все равно точняк долго это было. Потом я дозастегнул куртейку и всяко-разно. Сказал Фиби, что выйду на связь. Она говорит: я могу и с ней в кровати спать, если хочу, но я сказал, что нет, мне лучше отвалить, меня мистер Антолини ждет и всяко-разно. Потом вытащил из кармана охотничий кепарь и ей отдал. Ей такие долбанутые в жилу. Она брать не хотела, только я заставил. Спорней, она в нем и спать легла. Ей такие шапки точняк в струю. Потом я ей еще раз сказал, что звякну, если получится, а потом отвалил.
Из дома выбираться было, нахер, в сто раз легче почему-то. Во-первых, мне уже было надристать, поймают меня или нет. По – честному. Я прикинул, что поймают так поймают. Хоть бы поймали, что ли, в каком-то смысле.
До самого низу я спустился пешком, на лифте не поехал. По задней лестнице. Чуть шею себе не своротил об десять где-то мильонов мусорных ведер, но выбрался нормально. Лифтер меня даже не видал. Наверно, до сих пордумает, что я сижу у Дикстайнов.
24
У мистера и миссис Антолини была такая сильно шикарная квартира на Саттон-плейс, где в гостиную надо спускаться по двум ступенькам, там бар и всяко-разно. Я там нормально так бывал, потому что когда бросил Элктон-Хиллз, мистер Антолини вполне себе часто к нам домой на ужин приходил – узнать, как у меня дела. Он тогда не был женат. А потом когда женился, я, бывало, ничего так часто с ним и миссис Антолини в теннис играл в Теннисном клубе Вест-Сайда, в Форест-Хиллз на Лонг-Айленде. Миссис Антолини сама оттуда. Вся в грошах купается. Она лет на шестьдесят старше мистера Антолини, но они вроде вполне себе ладили. Во-первых, они оба сильно интели, особенно мистер Антолини, только он больше остряк, чем интель, если с ним обшаться, вроде Д.Б. Миссис Антолини – та больше по серьезу. У нее с астмой фигово. Оба они читали рассказы Д. Б. – и миссис Антолини тоже, – и когда Д.Б. поехал в Голливуд, мистер Антолини ему позвонил и говорит: не ездите. А Д.Б. все равно поехал. Мистер Антолини сказал, что тем, кто пишет, как Д.Б., в Голливуде нечего делать. Точняк то же, что и я говорил, слово в слово.
Я б до их дома и пешком дошел, потому что не в струю мне было тратить Фибины рождественские гроши, чего ради, только мне так чудно стало, когда я наружу вышел. Вроде как башка закружилась. Поэтому я взял мотор. Не в жилу, но взял. Мотор там, нахер, фиг найдешьеще.
Когда я в звонок позвонил, этот мистер Антолини дверь мне сразу открывает – после того, то есть, как лифтер наконец меня довездотуда, гад. Выглядывает в халате и шлепанцах, а в руке – вискач с содовой. Такой себе хитровывернутый типус, да и киряет он неслабо.
– Холден, мо-мальчик! – говорит. – Боже праведный, да он еще на двадцать дюймов подрос. Прекрасно, что зашел.
– Вы как, мистер Антолини? Как миссис Антолини?
– Мы оба просто отпад. Давай-ка сюда куртку. – Снял с меня куртку и повесил. – Я рассчитывал увидеть у тебя на руках новорожденного. Некуда податься. Снег на ресницах. – Иногда он вполне себе остряк. Повернулся и орет в кухню: – Лиллиан! Как там у нас с кофе? – Лиллиан – это миссис Антолини так зовут.
– Все готово, – орет она в ответ. – Это Холден? Привет, Холден!
– Здрасьте, миссис Антолини!
Там у них всегда орать надо. Потому что оба никогда в одной комнате одновременно не сидят. Умора такая.
– Садись, Холден, – говорит мистер Антолини. Сразу видать, он уже слегка под градусом. В комнате такой вид, точно у них тут балёха только что была. Везде стаканы, тарелки с орешками. – Прошу простить за антураж помещения, – говорит.
Мы принимали друзей миссис Антолини из города Бизон, Южная Дакота… Те еще бизоны вообще-то.
Я посмеялся, а миссис Антолини заорала мне чего-то из кухни, только я не расслышал.
– Что она сказала? – спрашиваю у мистера Антолини.
– Говорит, чтоб ты на нее не смотрел, когда выйдет. Она только что из люльки. Закуривай. Ты же теперь куришь?
– Спасибо, – говорю. Взял сигу из шкатулки, что он мне протянул. – Иногда. Я умеренный курильщик.