355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джером Дэвид Сэлинджер » Собрание сочинений » Текст книги (страница 35)
Собрание сочинений
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 00:13

Текст книги "Собрание сочинений"


Автор книги: Джером Дэвид Сэлинджер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 41 страниц)

Следующей остановкой была кухня. К счастью, в нее имелся вход из коридора, поэтому заглядывать в гостиную и встречаться с гостями не пришлось. По прибытии туда, закрыв распашные двери, я снял тужурку – форменную сорочку – и кинул на эмалированную столешницу. На то, чтобы снять обмундирование, у меня, кажется, ушли все силы, и я некоторое время постоял в одной футболке – просто отдыхал перед тем, как приступить к геркулесовым трудам по смешению коктейлей. Затем резко, словно за мной невидимо следили сквозь дырочки в стене, я принялся открывать шкафчики и дверцы холодильника в поисках ингредиентов для «томов-коллинзов». Все нашлось, только вместо лаймов лимоны, и через несколько минут я сварганил несколько приторный кувшин коктейля. Снял с полки пять стаканов и поискал глазами поднос. Это оказалось так трудно и отняло у меня столько времени, что я уже слабо, но слышимо поскуливал, открывая и закрывая дверцы шкафчиков, когда наконец его отыскал.

И вот, когда я уже выходил из кухни с кувшином и стаканами на подносе, снова надев тужурку, над головой моей зажглась воображаемая лампочка – как в комиксах, если героя вдруг блистательно осеняет. Я поставил поднос на пол. Вернулся к буфету и снял с полки недопитую пинту скотча. Принес стакан и налил себе – отчасти случайно – по крайней мере на четыре пальца.

Долю секунды критически разглядывал стакан, а потом, словно какой-нибудь тертый герой вестерна, одним смертельно серьезным махом все заглотил. Мелочь, могу добавить, о которой я здесь отчитываюсь перед вами с явным содроганьем. Все правильно, мне тогда было двадцать три года, и я, может, поступал, как при сходных обстоятельствах поступил бы любой теплокровный двадцатитрехлетний дурень. Но тут все не так просто. Я о том, что, как гласит расхожее выражение, Я Не Пью. После унции виски, как правило, либо меня неистово тошнит, либо я начинаю озирать помещение на предмет скептиков. После двух унций, бывало, я начисто отрубался.

Тот день, однако – и это беспрецедентное преуменьшение – не был обычным, и я, помнится, когда снова взял с пола поднос и направился прочь из кухни, никаких обычных метаморфических перемен в себе не ощутил. Казалось, что в животе подопытного разливается необычайное количество тепла, но и только.

В гостиной, куда я внес свой груз на подносе, гости мои не являли благоприятных перемен – за исключением того воодушевляющего факта, что в группу влился дядя отца невесты. Он устроился в старом кресле моего покойного бостонского терьера. Крохотные ножки его были скрещены, волосы причесаны, пятно от подливки, как всегда, останавливало взгляд, и – глядите-ка! – сигара зажжена.Мы обрадовались друг другу чрезмернее обычного, словно все эти наши прерывистые разлуки вдруг показались нам обоим слишком долгими и совершенно нестерпимыми.

Лейтенант по-прежнему стоял у книжных шкафов. Листал вынутую книгу, очевидно, увлекшись. (Я так и не выяснил, что это была за книга.) Миссис Силзбёрн, судя по виду, значительно пришла в себя и даже отдохнула, а слой штукатурки на лице, как мне помстилось, был подмалеван заново; она сидела теперь на диване, в том углу, что подальше от дяди отца невесты. Она листала журнал.

– О как восхитительно! – произнесла она, будто на званой вечеринке, заметив поднос, который я только что поставил на кофейный столик. И компанейски мне улыбнулась.

– Я налил очень мало джина, – соврал я и принялся помешивать.

– Здесь сейчас так восхитительно и прохладно, – сказала миссис Силзбёрн. – Кстати, можно у вас спросить? – С этими словами она отложила журнал, поднялась, обогнула диван и подошла к письменному столу. Привстала на цыпочки и кончиком пальца дотронулась до одного снимка на стене. – Ктоэто прелестное дитя? – спросила она. Кондиционер работал гладко и непрерывно, и теперь, когда миссис Силзбёрн удалось наложить свежий макияж, она уже не выглядела тем увядшим боязливым ребенком, что стоял на жаре у «Шраффтса» на Семьдесят девятой. Она обращалась ко мне с той хрупкой уравновешенностью, коей располагала, когда я только запрыгнул в автомобиль у дома невестиной бабушки: миссис Силзбёрн меня тогда еще спросила, не я ли – некто Дики Бриганца.

Я бросил помешивать в кувшине с «коллинзами» и подошел. Лакированным ногтем она упиралась в фотографию участников программы «Что за мудрое дитя» 1929 года, а конкретно – в одну девочку. Мы всемером сидели вокруг стола перед микрофонами.

– Прелестнее ребенка я в жизнине видела, – сказала миссис Силзбёрн. – Знаете, на кого она чуточку похожа? Глазами и губами?

Тут на меня подействовало некоторое количество скотча – я бы сказал, где-то с палец, – и я чуть было не ответил: «На Дики Бриганцу», – но некий порыв осторожности все же возобладал. Я кивнул и назвал имя киноактрисы, которую подружка невесты уже поминала сегодня в связи с девятью швами на лице.

Миссис Силзбёрн воззрилась на меня.

– Она тожеучаствовала в передаче? – спросила она.

– Да, года два. Господи, еще бы. Под собственным именем, разумеется, Шарлотта Мэйхью.

Теперь у меня за спиной, чуть правее, стоял лейтенант и тоже разглядывал снимок. Покинул книжные шкафы, когда прозвучал профессиональный псевдоним Шарлотты.

– Я даже не знала, что она в детстве выступала на радио! – сказала миссис Силзбёрн. – Я этого не знала! Она была настолько блистательна в детстве?

– Да нет, от нее просто было много шуму. Но пела тогда не хуже нынешнего. И прекрасно поддерживала морально. Обычно она так устраивала, чтобы садиться за стол на передаче рядом с моим братом Симором, и стоило ему в эфире сказать такое, что приводило ее в восторг, она ему тут же наступала на ногу. Будто руку пожимала, только ногой. – Читая это небольшое наставление, я сложил руки на верхнюю перекладину спинки стула у стола. Неожиданно они соскользнули – так локоть вдруг «оступается» на столе или барной стойке. Но равновесие я утратил и восстановил почти одновременно, и ни миссис Силзбёрн, ни лейтенант вроде бы ничего не заметили. Руки я скрестил на груди. – Бывали вечера, когда Симор был особенно в ударе, поэтому домой он возвращался, прихрамывая. Правда-правда. Шарлотта не просто наступала ему на ногу, она по ней топталась. Он не возражал. Он любил тех, кто ему наступает на ноги. Любил шумных девчонок.

– Нет, ну как интересно! – сказала миссис Силзбёрн. – Я совершенноне знала, что она выступала на радио.

– Вообще-то ее привел Симор, – сказал я. – Ее отец был остеопатом, они жили в нашем доме на Риверсайд-драйв. – Я вернул руки на перекладину спинки и оперся на нее всем весом – отчасти для поддержки, отчасти в духе старого доброго вспоминателя на задворках. Мой голос мне теперь очень нравился. – Мы играли в ступбол… Вам кому-нибудь все это интересно?

– Да! – ответила миссис Силзбёрн.

– Мы играли в ступбол как-то после школы за углом нашего дома, мы с Симором, – и кто-то, как потом выяснилось – Шарлотта, – стал кидаться в нас стеклянными шариками с двенадцатого этажа. Так и познакомились. На той же неделе привели ее в программу. Даже не знали, что она поет. Нам захотелось просто потому, что она очень красиво говорила по-нью-йоркски. Как на Дикман-стрит. [291]291
  Дикман-стрит – улица в самом северном на Манхэттене округе Нью-Йорка Инвуде, в XX в. населенном преимущественно ирландцами и евреями.


[Закрыть]

Миссис Силзбёрн рассмеялась эдаким колокольчиком – само собой, смерть для чувствительного рассказчика анекдотов, что намертво трезвого, что иного. Очевидно, она дожидалась, когда я закончу, и после прицельно воззвала к лейтенанту.

– Как вам кажется, на кого она похожа? – с упором вопросила она. – Особенно возле глаз и губ? Кого она вам напоминает?

Лейтенант посмотрел сначала на нее, затем на снимок.

– В смысле – так, как она на фотографии? Ребенком? – уточнил он. – Или теперь? Как в кино выглядит? Вы о чем именно?

– Да пожалуй, и так, и так. Но особенно – вот как здесь.

Лейтенант отчасти строго вгляделся, будто никак не мог одобрить, что миссис Силзбёрн, в конце концов – не только женщина, но и гражданская, – попросила его рассмотреть фотографию.

– Мюриэл, – кратко ответил он. – Тут она похожа на Мюриэл. Волосы и прочее.

– Ну вылитая! – воскликнула миссис Силзбёрн. Повернулась ко мне. – Вылитая, – повторила она. – Вы знакомы с Мюриэл? В смысле, вы ее видели, когда она собирает волосы в такую прелестную большую…

– Я до сегодняшнего дня вообще не видел Мюриэл, – сказал я.

– Ну ладно, тогда и не спорьте со мной. – Миссис Силзбёрн внушительно постукала указательным пальцем по фотографии. – Это дитя могло бы в таком возрасте быть дублеромМюриэл. Одно лицо.

Виски неуклонно подступало, и я уже не вполне мог переварить все эти сведения, не говоря о том, чтобы оценить множество их возможных ветвлений. Я вернулся – может, чуточку слишком уж прямолинейно – к кофейному столику и возобновил помешивание в кувшине с «коллинзами». Едва я достиг окрестностей дяди отца невесты, тот попробовал обратить на себя мое внимание – приветствовать мое возвращение, – но меня настолько увлек факт якобы сходства Мюриэл и Шарлотты, что я не откликнулся. Кроме того, у меня самую чуточку кружилась голова. Меня крайне подмывало, хоть я и не поддался порыву, размешивать в кувшине, сидя на полу.

Минуту-другую спустя, едва я начал разливать по стаканам, у миссис Силзбёрн возник вопрос. Выражен он был настолько мелодично, что прилетел ко мне через всю комнату едва ли не песней.

– А очень ужасно будет, если я поинтересуюсь тем несчастным случаем, о котором упомянула миссис Бёрвик? В смысле, те девять швов? Ваш брат что, случайно толкнулее?

Я поставил кувшин, который показался мне крайне тяжелым и громоздким, и перевел взгляд на нее. Странное дело, несмотря на легкое головокружение, отдаленные предметы вовсе не расплывались перед глазами. Во всяком случае, миссис Силзбёрн, как фокусная точка вдалеке, казалась довольно навязчиво четкой.

– Миссис Бёрвик – это кто? – спросил я.

– Моя супруга, – резковато сообщил лейтенант. Он тоже смотрел на меня – хоть и являя собой следственную комиссию из одного человека, коей предстоит выяснить, почему я так долго не подаю напитки.

– А. Ну разумеется, – сказал я.

– Это был несчастный случай? – гнула свое миссис Силзбёрн. – Он же не нарочнотак поступил, правда?

– О боже, миссис Силзбёрн.

– Прошу прошения? – холодно переспросила она.

– Извините. Не обращайте на меня внимания. Я малость окосел. На кухне минут пять назад налил себе побольше выпить… – Я умолк и развернулся. По коридору, где не было ковра, несся знакомый тяжкий шаг. С изрядной скоростью он подступал – наступал на нас, – и мгновенье спустя в комнату ввалилась подружка невесты.

Не глянула она ни на кого.

– Наконец дозвонилась, – сообщила она. Голос ее звучал на удивление ровно, ни тени курсива. – Примерно через час. – Напряжение читалось на ее лице – оно, похоже, вообще раскалилось, того и гляди взорвется. – Тут холодное? – спросила она и, не останавливаясь, не дождавшись ответа, подошла к кофейному столику. Взяла тот стакан, который я не допил минуту назад, и единым алчным махом опрокинула в себя. – Такой жары в комнате я за всю жизнь не видала, – сказала она довольно безлично и поставила пустой стакан. Взяла кувшин и налила еще полстакана – кубики льда при этом деятельно плюхались и позвякивали.

Миссис Силзбёрн уже приблизилась к столику почти вплотную.

– Что говорят? – нетерпеливо спросила она. – Вы разговаривали с Реей?

Сначала подружка невесты выпила.

– Я со всеми разговаривала, – ответила она, ставя стакан и подчеркнув «всеми» мрачно, однако без свойственного ей лишнего драматизма. Сначала она посмотрела на миссис Силзбёрн, затем на меня, затем на лейтенанта. – Можно выдохнуть, – сказала она. – Все просто чудненько и прекрасно.

– То есть? Что произошло? – резко спросила миссис Силзбёрн.

– Ровно то, что я сказала. Женихабольше не смущаетизбыток счастья. —В голос подружки невесты вновь вернулись знакомые нотки.

– Как так? Ты с кем говорила? – спросил лейтенант. – С миссис Феддер?

– Я же сказала, я говорила со всеми. Кроме застенчивой невесты. Они с женихом сбежали. – Она повернулась ко мне. – Вы вообще сколько сахару сюда положили? – раздраженно осведомилась она. – На вкус абсолютное…

–  Сбежали? – переспросила миссис Силзбёрн и поднесла руку к горлу.

Подружка невесты посмотрела на нее.

– Да ладно, расслабьтесь уже, – посоветовала она. – Дольше продержитесь.

Миссис Силзбёрн вяло опустилась на диван – прямо рядом со мной. Я пялился снизу вверх на подружку невесты, и миссис Силзбёрн наверняка незамедлительно последовала моему примеру.

– Судя по всему, когда они вернулись, он был в квартире. Поэтому Мюриэл просто берет и пакует чемодан, и они вдвоем уезжают, вот так вот запросто. – Подружка невесты старательно пожала плечами. Снова взяла стакан и допила. – В общем, нас всех зовут на банкет. Или как там это называется, когда жених с невестой уже уехали. Ятак поняла, там уже целая толпа. По телефону все такие веселые.

– Ты сказала, что разговаривала с миссис Феддер. Что она говорит? – спросил лейтенант.

Подружка невесты качнула головой – довольно таинственно.

– Она была чудесна. Господи, что за женщина. Говорила абсолютно нормально. Я так поняла – в смысле, из того, что она говорила, – этот Симор дал слово ходить к аналитику и вообще исправиться. – Она снова пожала плечами. – Кто знает? Может, все будет первый класс. Я вся измоталась и думать больше не в силах. – Она посмотрела на мужа. – Пойдем. Где твоя шляпка?

И в следующий миг подружка невесты, лейтенант и миссис Силзбёрн уже шагали строем к выходу, а я, гостеприимный хозяин, плелся следом. Меня уже заметно покачивало, но поскольку никто не оборачивался, думаю, на состояние мое не обратили внимания.

Я услышал, как миссис Силзбёрн сказала подружке невесты:

– Вы туда заглянете или как?

– Не знаю, – последовал ответ. – Разве что на минутку.

Лейтенант вызвал лифт, и троица мрачно стояла и следила за счетчиком этажей. Речь им, судя по всему, была уже без надобности. Я стоял в дверях квартиры, от гостей в нескольких шагах, и тускло наблюдал. Когда дверь лифта раскрылась, я попрощался – громко, – и три головы повернулись ко мне одновременно.

– О, до свидания, – выкрикнули они, а когда дверь закрывалась, я услышал голос подружки невесты:

– И спасибо за выпивку!

Я вернулся в квартиру – весьма шатко, по пути пытаясь расстегнуть тужурку – или же распахнуть ее рывками.

Мое возвращение в гостиную было встречено восторгом последнего гостя, о котором я совсем забыл. Кивая и ухмыляясь, словно в конце концов настал наивысший момент торжества, которого мы оба долго ждали, он поднял мне навстречу щедро наполненный стакан. Я поймал себя на том, что при нашем воссоединении не вполне способен ответить такой же ухмылкой. Хотя помню, что похлопал старичка по плечу. Затем подошел к дивану и тяжело плюхнулся прямо напротив гостя, после чего мне все-таки удалось распахнуть тужурку.

– У вас нет дома? – спросил я. – Кто за вами присматривает? Голуби в парке?

В ответ на эти провокационные вопросы мой гость отсалютовал мне с еще большим смаком: так вздымают не стаканы с «томом-коллинзом», а пивные кружки. Я закрыл глаза и откинулся на спину, растянувшись и задрав ноги. Но вся комната от этого закружилась. Я снова сел и скинул ноги на пол – настолько внезапно и с такой плохой координацией, что рукой пришлось зацепиться за кофейный столик, чтобы не потерять равновесия. Я посидел, подавшись вперед и не открывая глаз. Потом, не вставая, дотянулся до кувшина и налил себе «тома-коллинза», расплескав жидкость и разбросав кубики льда по столу и полу. С полным стаканом в руке я посидел еще, так ничего и не выпив, затем поставил его в лужицу на столешнице.

– Хотите знать, почему Шарлотте наложили девять швов? – вдруг спросил я – мне показалось, у меня совершенно нормальный тон. – Мы были на Озере. Симор написал Шарлотте – пригласил ее к нам, и мать в конце концов ее отпустила. Ну и что случилось: однажды утром она присела прямо посреди нашей подъездной дорожки и стала гладить Тяпину кошку, и Симор кинул в нее камнем. Ему было двенадцать лет. И только-то. Он в нее кинул камнем потому, что она так красиво сидела с Тяпиной кошкой. Елки-палки, это все знали – я, Шарлотта, Тяпа, Уэйкер, Уолт, вся семья. – Я посмотрел на оловянную пепельницу на кофейном столике. – Шарлотта ему потом ни слова не сказала. Ни слова.

Я взглянул на гостя, вполне рассчитывая, что он станет спорить со мною, обзывать вруном. Я, конечно, вру. Шарлотта вообще не поняла, зачем Симор кинул в нее камнем. Но гость мой спорить не стал. Напротив. Он ободряюще мне ухмыльнулся, словно сочтет истиной в последней инстанции все, что бы я ни сказал дальше. Но я встал и вышел из комнаты. Помню, на пол – пути решил было вернуться и поднять два кубика льда, что лежали на полу, но задача показалась мне чересчур утомительной, и я вышел в коридор. Проходя мимо двери в кухню, я снял форменную рубашку – содрал с себя – и уронил на пол. В тот миг мне показалось, что здесь я всегда и оставлял верхнюю одежду.

В ванной я несколько минут постоял над корзиной для белья, рассуждая, стоит или не стоит мне вытаскивать дневник Симора и снова в него заглядывать. Не помню, какие доводы я приводил за или против, но в конечном итоге корзину я открыл и дневник достал. Снова уселся на край ванны и пролистал записи до самой последней:

Один из наших только что снова позвонил транспортникам. Если нижний предел облачности будет подниматься и дальше, мы, видимо, вылетим еще до утра. Оппенхайм говорит, чтобы губу не раскатывали. Я позвонил Мюриэл. Очень странно получилось. Она ответила и все время повторяла «алло». Голос мне отказал. Еще чуть-чуть, и она бы повесила трубку. Только бы мне удалось хоть немного успокоиться. Оппенхайм заваливается на боковую, пока нам не перезвонят наземные службы. Мне бы тоже надо, но я слишком взбудоражен. Звонил-то я, чтобы попросить ее – поклянчить в последний раз – просто уехать со мной и выйти за меня замуж наедине. Я слишком взбудоражен для людей. Я как будто рождаюсь. Священный день, священный. Связь была отвратительная, к тому же я по большей части вообще ничего не мог сказать. Какой ужас, если говоришь «я тебя люблю», а человек на другом конце провода в ответ кричит: «Что?» Весь день читал кусками Beданту. Партнеры в браке должны служить друг другу. Возвышать, поддерживать, учить, укреплять друг друга, но превыше прочего – служить. Растить детей достойно, с любовью и отрешенностью. Дитя в доме – гость, коего следует любить и уважать – и никогда не владеть им, ибо оно принадлежит Богу. Как чудесно, как здраво, как прекрасно трудно и, следовательно, истинно. Радость ответственности – впервые в жизни. Оппенхайм уже храпит. Мне тоже надо, но не могу. Кто-то должен посидеть со счастливым человеком.

Я прочел запись до конца лишь раз, потом закрыл дневник и отнес в спальню. Бросил в саквояж Симора под окном. Затем рухнул – более-менее прицельно – на ближайшую из двух кроватей. Заснул я – иначе, вероятно, отключился намертво, – еще не успев приземлиться, или же мне так показалось.

Когда я пробудился, где-то часа полтора спустя, голова раскалывалась, а во рту пересохло. В комнате почти совсем стемнело. Помню, что немало времени просидел на краю кровати. Затем, ведомый великой жаждой, встал и медленно подрейфовал к гостиной, надеясь, что в кувшине на кофейном столике еще осталось холодное и мокрое.

Последний гость, очевидно, вышел из квартиры сам. Лишь пустой стакан и окурок сигары в оловянной пепельнице подсказывали, что он вообще существовал. Я по-прежнему склонен думать, что окурок следовало отправить Симору – раз уж, как водится, на свадьбу принято дарить подарки. Просто окурок сигары – в славной шкатулочке. Может, еще вложить чистый лист бумаги – в порядке объяснения.

Симор. Вводный курс

Своим присутствием действующие лица всегда, к моему ужасу, убеждают меня: большая часть того, что я до сего времени о них написал, – ложно. Ложно потому, что пишу я о них со стойкой любовью (даже теперь, пока я это записываю, оно тоже становится ложным), но с переменным умением, и умение это не изображает действующих лиц ясно и точно, а скучно растворяется в любви, которая им никогда не будет насыщена и, стало быть, полагает, будто оберегает действующих лиц, не позволяя умению себя проявить.

Чтобы представить это в образах, предположим некую опечатку ускользающую от своего автора, опечатку, наделенную сознанием, – которая по сути вовсе, может быть, и не является таковой, но если охватить взглядом весь текст в целом, некой неизбежной чертой этого целого, – и вот, восстав против своего автора, она с ненавистью запрещала бы ему исправлять себя, но восклицала бы в абсурдном вызове: нет, ты меня не вычеркнешь, я останусь свидетелем против тебя – свидетелем того, что ты всего лишь ничтожный автор! [292]292
  Отрывок из книги датского теолога, философа и писателя Сёрена Кьеркегора (1813–1855) «Болезнь к смерти» (1849), пер. С. Исаева.


[Закрыть]

Временами, сказать вам правду, мне это представляется довольно скудными объедками, но в сорок лет я рассматриваю своего старого ненадежного друга широкого читателя как последнего сугубо современного наперсника, а ведь меня усердно предупреждали – задолго до того, как я разменял третий десяток, и предупреждал один из лично мне знакомых одновременно самых зажигательных и наименее по сути своей самонадеянных известных мастеров этого дела, – чтобы я старался оценивать радости подобных отношений твердо и трезво: в моем случае он видел опасность с самого начала. Вопрос же в том, как может писатель наблюдать за этими радостями, если понятия не имеет, каков его широкий читатель? Обратное, разумеется, тоже бывает сплошь и рядом, но когда это автора спрашивали, каким он видит своего читателя? К великому счастью, если продолжить тему и выступить тут с заявлением – а мне представляется, что заявление это не из тех, что переживут нескончаемое развитие темы, – довольно давно я обнаружил практически все, что мне потребно знать про своегоширокого читателя, то есть, боюсь, – про вас.Есть опасение, что вы станете отрицать все вдоль и поперек, но вообще-то я не в том положении, чтобы верить вам на слово. Вы обожаете птиц. Совсем как тот человек в «Шхере Скуле» [293]293
  Джон Букэн, 1-й барон Твидсмьюир (1875–1940) – шотландский писатель, генерал-губернатор Канады (1935–1940). Рассказ «Шхера Скуле» написан в 1928 г.


[Закрыть]
Джона Букэна – этот рассказ мне как-то на очень плохо надзираемых самостоятельных занятиях подсунул читать Арнолд Л. Шугармэн-мл., – вы птицами и занялись-то потому, что они воспламенили ваше воображение; они завораживали вас, ибо «из всех божьих тварей казались наиболее близкими к чистому духу, эти маленькие создания, у которых нормальная температура тела – 125º». [294]294
  Ок. 52 °C.


[Закрыть]
Вероятно, как того персонажа у Джона Букэна, вас будоражило множество мыслей по этому поводу; вы, я уверен, напоминали себе, что: «Королек, чей желудок не больше фасолины, перелетает Северное море! Краснозобик, который размножается так далеко на севере, что лишь человека три видели его гнездо, в отпуск летает в Тасманию!» Было бы, конечно, слишком роскошно надеяться, что мой собственный широкий читатель вдруг окажется одним из этих троих, кто видел гнездо краснозобика, но у меня, по крайней мере, такое ощущение, будто его – вас – я знаю неплохо и потому способен догадаться, какой благонамеренный жест от меня нынче с радостью воспримут. В этом духе entre-nous, [295]295
  Между нами (фр.).


[Закрыть]
стало быть, мой старый-добрый наперсник, пока мы не присоединились к остальным, наприземлявшимся повсюду, включая, несомненно, стареющих лихачей на пришпоренных тачках, готовых гнать с нами хоть до луны, Бродяг Дхармы, изготовителей сигаретных фильтров для настоящих мыслителей, Битых, Неряшливых и Вздорных, избранных адептов, всех возвышенных спецов, которым так хорошо известно, что нам надо, а чего не надо делать с нашими бедными маленькими половыми органами, всех бородатых, гордых, необразованных молокососов, и неумелых гитаристов, и дзэноубивцев, и корпоративно – вросших стиляг-эстетов, которые со своего основательно непросвещенного высока взирают на эту великолепную планету, где (не затыкайте мне, пожалуйста, рот) останавливались передохнуть Килрой, [296]296
  Килрой – персонаж граффити (нос и глаза, выглядывающие из-за стены, в сопровождении надписи «Здесь был Килрой»), популярный в американских войсках во время Второй мировой войны.


[Закрыть]
Христос и Шекспир, – пока мы не присоединились к этим остальным, я с глазу на глаз вам говорю, старый друг (на самом деле, боюсь, – реку вам): прошу вас принять от меня этот непритязательный букетик ранних скобок: (((()))). Полагаю, в самом нефлоральном смысле, я и впрямь хотел бы, чтоб вы его приняли, в первую очередь – как кривоногие – ноги хомутом – приметы моего состояния ума и тела при написании сего. Говоря профессионально, а это единственная манера выступлений, которая мне нравится (и чтобы еще меньше втереться к вам в доверие, упомяну, что говорю я на девяти языках – беспрестанно, причем четыре из них уже лишены всяких признаков жизни), – говоря, повторяю, профессионально, я до экстаза счастлив. Как никогда прежде. Ой, ну, может, разок, когда мне было четырнадцать и я написал рассказ, где все персонажи несли на себе гейдельбергские дуэльные шрамы – герой, негодяй, героиня, ее старая нянюшка, все лошади и собаки. Тогда я был в разумныхпределах счастлив, можно сказать, но не экстатически, не вот как сейчас. К делу же: мне выпало знать, быть может – лучше прочих, что находиться рядом с экстатически счастливым пишущим человеком совершенно иссушает. Конечно, поэты в таком состоянии несравненно «труднее», но даже у прозаика, эдаким манером обуянного, вообще-то не бывает выбора, как себя вести в приличном обществе; божественное оно там или нет, буйство есть буйство. И хотя мне сдается, что экстатически счастливый прозаик может сделать много хорошего на печатной странице – лучшего, я честно надеюсь, – также правда, равно как и, я подозреваю, бесконечно самоочевиднее то, что он не может быть умерен, сдержан и краток; почти все его короткие абзацы куда-то деваются. Он не может отстраняться – либо это случается с ним крайне редко и подозрительно, при отливе. В кильватере же почти всякого счастья, столь крупного и всепоглощающего, он, по необходимости, лишается гораздо меньшего, но для писателя всегда довольно изысканного наслаждения: на странице выглядеть так, будто он невозмутимо сидит на заборе. Хуже всего, мне кажется, он уже больше не в том положении, чтобы удовлетворять самую насущную потребность читателя: а именно, видеть, как автор, к чертовой матери, рассказывает историю. Отсюда отчасти и зловещее подношенье скобок несколькими фразами ранее. Я сознаю, что довольно много совершенно разумных людей терпеть не могут замечания в скобках, когда им якобы рассказывают историю. (Нам известия об этом приносит почта – преимущественно, согласен, от сочинителей курсовых работ с очень естественными позывами самоутвердиться, написав нам письмо под столом, когда их выпускают из студгородка. Но мы читаем и обычно верим: хорошие, плохие или безразличные, любые цепочки английских слов удерживают наше внимание, как если б исходили от самого Просперо.) Я здесь для того, чтобы предупредить: отныне и впредь отступления мои будут оголтелы (я даже не уверен, что ниже не появится сноски-другой), но я полон решимости время от времени лично вскакивать на спину читателю, если увижу в стороне от протоптанного сюжета нечто возбуждающее или интересное, достойное того, чтобы к нему скакать. Скорость здесь, господи храни американскую мою шкуру, ничего для меня не значит. Есть, однако, читатели, кои серьезно требуют лишь самых сдержанных, самых классических и, вероятно, самых искусных методов удержания их внимания, и я предлагаю им – искренне, насколько искренне такое может предлагать автор, – уйти сейчас же, пока, насколько мне представляется, уход еще возможен и легок. Быть может, я и дальше буду им указывать наличные выходы, но не уверен, что мне снова удастся вложить в это душу.

Мне бы хотелось начать с нескольких довольно нескупых слов о двух цитатах, открывающих текст. «Своим присутствием действующие лица…» – из Кафки. Вторая – «Чтобы представить это в образах, предположим некую опечатку…» – из Кьеркегора (и тут я могу только потирать неприятно руки при мысли о том, что этот конкретный отрывок из Кьеркегора может застать некоторых экзистенциалистов и несколько чрезмерно публикуемых французских бонз с их… ну, в общем, несколько врасплох). [297]297
  Сия скромная клевета совершенно достойна порицания, но тот факт, что великий Кьеркегор никогда не был кьеркегорцем, не говоря уже – экзистенциалистом, неизмеримо радует душу одного интеллектуала низшей лиги и неизменно укрепляет его веру во вселенскую идеальную справедливость, если не во вселенского Санта-Клауса. – Прим. автора.


[Закрыть]
На самом деле, я не сильно верю, что человеку потребна весомейшая причина цитировать работы авторов, которых он любит, но всегда приятственно, уверяю вас, такую причину иметь. В данном случае мне кажется, что два эти абзаца, особенно сопоставленные, изумительно представляют, в некотором смысле, лучшее не только в Кафке и Кьеркегоре, но и во всех четырех покойниках, четырех Больных разной степени печальной известности, либо неприспособленных холостяков (из четверки этой лишь Ван Гогу можно позволить не выступать на этих страницах в яркой эпизодической роли), к коим я чаще всего прибегаю – время от времени в реальной нужде, – когда мне хочется получить любую совершенно достоверную информацию о современных художественных процессах. В общем и целом, я воспроизвел два эти абзаца, дабы попытаться очень явно намекнуть на то, как, по-моему, отношусь ко всей этой массе данных, которые надеюсь собрать здесь, – а такого в некоторых кругах – в чем мне совершенно не стыдно признаться, – сколь откровенно бы автор ни высказывался, мало не бывает, да и рано не бывает никогда. Отчасти, однако, мне было бы пользительно думать – мечтать, – что эти две короткие цитаты могут вполне постижимо служить неким точечным подспорьем сравнительно новой породе литературных критиков – тому множеству работников (вы, полагаю, моглибы сказать – солдат), что засиживаются допоздна в наших оживленных клиниках неофрейдистских литературы и гуманитарных наук, при том, что надежды оных критиков на признание убывают на глазах. Особенно, пожалуй, все еще очень юные школяры и клиницисты из тех, что позеленее, кто сами подспудно пышут добрым душевным здравием, сами (неоспоримо, как мне кажется) свободны от какого бы то ни было внутреннего болезненного attrait [298]298
  Влечения (фр.).


[Закрыть]
к прекрасному и надеются когда-нибудь найти свою специализацию в эстетической патологии. (Надо признаться, это тема, к которой я бесчувствен с одиннадцати лет, когда наблюдал, как художника и Больного, которого я любил больше всех в жизни, тогда еще в коротких штанишках, шесть часов и сорок пять минут изучала почтенная группа профессиональных фрейдистов. По моему не вполне надежному мнению, они разве что не взяли у него соскоб мозга, и много лет я оставался убежден, что до такого они не дошли только ввиду исключительно позднего часа – около 2-х ночи. Бесчувственно я и намерен здесь говорить. Неучтиво – отнюдь. Хотя я способен понять, что линейка – или доска – здесь очень тонка, я бы попробовал идти по ней еще с минуту; готов я или нет, но я немало лет ждал возможности собрать и вывалить эти сантименты.) О необычайном, сенсационно одаренном художнике – и я имею в виду здесь исключительно живописцев, поэтов и всю Dichter, [299]299
  Зд.: писательскую братию (нем.).


[Закрыть]
– разумеется, там и сям ходит масса слухов. Один такой – меня он несравненно более воодушевляет, нежели прочие, – сводится к тому, что художник никогда, и даже в допсихоаналитическом средневековье, особо глубоко не почитал своих профессиональных критиков и вообще обычно, основываясь на своем, в целом испорченном мнении об обществе, валил их в одну кучу с echt [300]300
  Подлинными (нем.).


[Закрыть]
издателями, торговцами искусством и прочими, быть может, процветающими подпевалами гуманитарных наук, кои – как он, по чужим отзывам, едва снисходил до признания, – предпочли бы иную работу, возможно, почище, достанься им таковая. Мне кажется, о примечательно-плодовитом-однако-хвором поэте или художнике чаще всего, во всяком же случае – нынче, можно услышать, что он непременно – некий титанический, но, без сомнения, «классический» невротик, аберрант, который лишь время от времени и никогда не глубоко желает от своей аберрации отказаться; либо, если по-английски, Больной, который частенько, хоть сам по-детски это отрицает, страшно орет от боли, словно бы искреннее некуда отступается как от своего искусства, так и от своей души, дабы пережить то, что у других полагается здравием, и тем не менее (как гласит слух далее) когда взламывают его антисанитарную на вид келью, и кто-нибудь – нередко тот, кто его поистине любит, – со страстью в голосе спрашивает, где болит, он либо все отрицает, либо, по всей видимости, неспособен длительно разговаривать о боли в конструктивном клиническом смысле, а наутро, когда и великие поэты и художники, как принято считать, становятся чуть бодрее обычного, в нем, судя по всему, просыпается еще более извращенная решимость не мешать болезни идти своим чередом, словно бы он вспоминает при свете нового, предположительно рабочегодня, что все люди, включая здоровых, в конце концов умирают, причем как правило – весьма неохотно, а вот его,счастливчика, больного или же нет, по крайней мере, прикончит самая будоражащая его приживалка. В целом же, как бы предательски это ни звучало из моих уст, вот с таким вот мертвым художником среди ближайших родственников, которого я и подразумеваю в ходе всей этой почти-полемики, я не понимаю, как можно здраво заключить, будто сей последний слух (да еще какой языкастый) не основан на порядочном числе солидных фактов. Пока мой видный сородич был жив, я наблюдал за ним – едва ли не буквально, иногда представляется мне, – как ястреб. По всем рациональным определениям, он и былнездоровой особью, он и впрямьв худшие свои ночи и по вечерам не только орал от боли, но и взывал о помощи, а когда номинальная помощь прибывала, действительноотказывался сообщать сколь-нибудь разборчивым манером, где у него болит. И все-таки я, надо сказать, придираюсь к самозваным специалистам в таких вопросах – к ученым, биографам, а особенно – к нынешней правящей интеллектуальной аристократии, образованной той или иной крупной очень средней школой психоанализа, – и придираюсь я к ним наиболее желчно вотпочему: они не слушают, как полагается, когда раздаются вопли боли. Разумеется, неспособны. Это – вельможество с медведем отдавленными ушами. С такой неисправной аппаратурой, с такимиушами как вообще отыскать источник боли по одному лишь звуку ее и свойствам? С такой жалкой слуховой трубой, сдается мне, обнаружить возможно лишь несколько случайных жидких обертонов, даже не контрапункт, – и, быть может, удостовериться в том, что исходят они из беспокойного детства или недужного либидо. Но откуда поступает основная масса боли, груз, которого хватило бы на целую карету «скорой помощи»? Откуда она должнапоступать? Разве истинный поэт или художник – не провидец? Не он ли – единственный провидец у нас на земле? До крайности очевидно – это не может быть ученый, до крайности категорически – это не может быть психиатр. (Поистине единственным великим поэтом в психоанализе был сам Фрейд; и у него были, вне сомнения, легкие непорядки со слухом, но кто в здравом уме способен отрицать, что работал здесь поэт эпический?) Простите меня – я тут почти закончил. Какая часть человеческой анатомии в провидце по необходимости претерпит самые сильные надругательства? Глаза,разумеется. Прошу вас, дорогой широкий читатель, в виде последней уступки (если вы еще со мной) перечтите два коротких абзаца в начале, из Кафки и Кьеркегора. Неужели не ясно?Неужто крики эти исходят не прямо из глаз? Сколь ни противоречив отчет коронера – объявляет ли он причиной смерти Чахотку, Одиночество или Самоубийство, – неужто не понятно, как на самом деле умирает художник-провидец? Я утверждаю (и все, что последует на сих страницах, слишком уж вероятно подтверждает мою, по крайней мере, частичнуюправоту или же из таковой вытекает) – я утверждаю, что истинному художнику-провидцу, олуху царя небесного, способному творить красоту и ее создающему, главным образом насмерть кружит голову собственная щепетильность, ослепительные контуры и оттенки его заповедной человеческой совести.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю