Текст книги "Собрание сочинений"
Автор книги: Джером Дэвид Сэлинджер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 41 страниц)
Как приличествует большей части поэзии и подчеркнуто подобает любой поэзии с отчетливо китайским или японским «влиянием», все стихи Симора, насколько возможно, голы и неизменно неприкрашенны. Однако навестив меня где-то полгода назад на выходных, моя младшая сестра Фрэнни, случайно шаря в ящиках моего стола, наткнулась на это стихотворение о вдовце, которое я только что закончил (непозволительно) вам излагать; оно было отделено от основного сборника для перепечатки. По причинам, ныне лишенным особого значения, она этого стихотворения никогда раньше не видела, поэтому, естественно, тут же прочла. Позднее в беседе со мной Фрэнни недоумевала, отчего Симор сказал, что вдовец позволил белой кошке погрызть именно левую руку. Ей это не давало покоя. По ее мнению, такая канитель с «левым» больше похожа на меня, чем на Симора. Помимо, разумеется, навета о моей всевозрастающей профессиональной страсти к деталям, сдается мне, она имела в виду, что определение поразило ее как нарочитое, слишком определенное и непоэтичное. Я ее переспорил – честно говоря, я готов, при необходимости, переспорить и вас.Глубоко внутри я убежден, что Симор считал жизненно важным намекнуть: именно в левую, вторую по значимости руку молодой вдовец позволил белой кошке вонзить острые как иголки зубы, оставляя тем самым правую руку свободной для битья себя в грудь или же в лоб; такой анализ множеству читателей может показаться поистине очень, очень утомительным. Может, и так. Но мне известно, что брат мой думал о человеческих руках. Кроме того, тут имеется и другой, гораздо более значительный аспект. Возможно, покажется слишком безвкусным пускаться в его обсуждение сейчас – это как настаивать на декламации всего сценария «Ирландской розы Аби» [317]317
«Ирландская роза Аби» (1922) – бродвейская комедия американского драматурга Энн Николз (1891–1966) об ирландской девушке-католичке, выходящей замуж за еврейского юношу.
[Закрыть]совершенно незнакомому человеку по телефону, – но Симор был полуевреем, и хотя я не могу выступать по данной теме с абсолютным авторитетом Кафки, моя трезвая догадка – в сорок-то лет – заключается в том, что любой мыслящий человек с немалой толикой семитской крови в венах либо живет, либо жил в причудливо интимных отношениях едва ли не взаимного знакомства со своими руками, и пусть он многие, многие годы фигурально илибуквально держит их в карманах (что нередко, боюсь, они весьма походят на двух наглых старых друзей или родичей, которых он бы предпочел на вечеринку не звать), он, я думаю, все равно использует их, споро предъявит в кризисе, и в кризисе же сделает с ними что-либо решительное, например, непоэтично упомянет посреди стихотворения, что кошка покусала левую руку, а поэзия – это, несомненно, кризис: наверное, единственное из оснований для возбуждения иска, которое мы можем считать своим. (Извиняюсь за это многословие. К несчастью, вероятно, дальше будет больше.) Вторая причина полагать, будто данное стихотворение может представлять дополнительный – и, надеюсь, подлинный – интерес для моего широкого читателя, – это чудная личная мощь, каковая в стихотворение это вложена. Я никогда не видел ничего подобного в печати, а, как я могу опрометчиво упомянуть, с раннего детства до возраста сильно за тридцать я редко читал меньше двухсот тысяч слов в день, часто – и до четырехсот. В сорок же, признаюсь, мне редко хочется даже поклевать, и когда от меня не требуется проверять сочинения, написанные юными барышнями либо мною самим, я обычно читаю очень мало, за исключением невыдержанных открыток от родни, каталогов семян, орнитологических бюллетеней (не одной, так другой разновидности) и душещипательных записок Поправляйтесь-Скорее от старых своих читателей, которым где-то перепали липовые сведения о том, что я шесть месяцев в году провожу в буддистском монастыре, а другие шесть – в дурдоме. Гордыня не-читателя, однако – и я это хорошо осознаю, – либо, коли уж на то пошло, гордыня отчетливо избирательного потребителя книг – гораздо оскорбительнее гордыни определенных запойных читателей, посему я попытался (мне кажется, это я говорю всерьез) отчасти упрочить свое старое литературное зазнайство. Один из вопиющих его элементов: я обычно способен определить, пользуется ли поэт или прозаик опытом из первых, вторых или десятых рук, либо навязывает нам то, что сам хотел бы считать чистой выдумкой. Однако стоило мне впервые прочесть стихотворение про молодого вдовца и белую кошку, еще в 1948 году – вернее, стоило мне его впервые услышать, – и я осознал, что мне не очень верится, будто Симор и впрямь не похоронил по меньшей мере одну жену, о которой никто в нашей семье не знал. Он, разумеется, никого не хоронил. Не в этом (и здесь первым румянцем зальется – если зальется вообще – читатель, не я) – не в этом, по крайней мере, воплощении. Равно как, насколько мне – обширно и несколько вероломно – известно про этого человека, не водил он никогда никаких близких знакомств с молодыми вдовцами. И последнее, совершенно неблагоразумное замечание по сему вопросу: сам он примерно так же далек был от вдовца, как далек от него бывает любой молодой американец мужского пола. И хотя возможно, что в редкие мгновенья, мучительные либо воодушевляющие, всякий женатый человек – Симора, едва можно помыслить, хоть и почти целиком риторики ради, не исключая, – размышляет о том, какова была б его жизнь без женушки в кадре (намек здесь на то, что первоклассный поэт из подобного витания в облаках мог бы извлечь прекрасную элегию), возможность такая мне представляется просто зерном для помола на мельницах психологов, и, само собой, бьет сильно мимо цели. Цель же моя в том – и я попытаюсь вопреки обычным обстоятельствам не разжевывать тут ее до полусмерти, – чтобы показать: чем более личными кажутся либо являютсястихи Симора, тем менее выдается нам любая известная подробность его истинной повседневной жизни в сем западном мире. Мой брат Уэйкер вообще-то утверждает (и будем надеяться, что аббату его про это ветерком не нашепчет), что Симор во множестве своих самых действенных стихов, похоже, черпает из взлетов и падений своих прежних, крайне памятных существований в пригороде Бенареса, феодальной Японии и метрополии Атлантиды. Здесь я, разумеется, умолкаю, дабы читателю дать возможность воздеть руки к небесам – либо, что вероятнее, умыть их вообще и с нами больше не связываться. Тем не менее, воображаю, что доныне живые дети в нашей семье довольно многоречиво согласились бы с Уэйкером, хотя одно – другое дитя, быть может, – и с легкими оговорками. К примеру, в день своего самоубийства Симор в настольном блокноте гостиничного номера написал нормальное классическое хайку. Мне не очень нравится мой буквальный перевод – Симор написал хайку по-японски, – но в нем он кратко рассказывает о девочке в самолете, у которой рядом на сиденье кукла, и девочка поворачивает ей голову, чтобы кукла смотрела на поэта. Неделей-другой ранее, когда стихотворение еще не было написано, Симор действительно летел коммерческим авиарейсом, и моя сестра Тяпа отчасти коварно предположила, что на борту самолета и впрямь былакакая-то девочка с куклой. Сам я в этом сомневаюсь. Не обязательно категорически, но сомневаюсь. А если и так– во что я ни на минуту не поверю, – спорим, ребенку ни за что бы не пришло в голову привлекать внимание своей подружки к Симору?
Я слишком разошелся насчет поэзии своего брата? Слишком словоохотлив? Да. Да. Я слишком разошелся насчет поэзии своего брата. Я словоохотлив. И мне это не безразлично. Но мои собственные возражения против того, чтобы немедленно заткнуться, по ходу дела множатся, аки кролики. Более того, хоть я, как уже было приметно заявлено, писатель счастливый, поклясться готов: ни сейчас, ни когда бы то ни было прежде я не был писателем веселым; мне милостиво отведена стандартная профессиональная квота невеселых мыслей. Например, отнюдь не сей момент пришла мне в голову мысль: как только я начну излагать то, что сам знаю о Симоре, нельзя будет рассчитывать, что мне достанет либо места, либо требуемой частоты пульса, либо, в широком, но истинном смысле, склонности снова упомянуть о его поэзии. Сей момент в изрядной тревоге, когда я вцепился в собственное запястье и читаю себе нотацию о словоохотливости, я, возможно, теряю единственный в жизни шанс – на самом деле, думаю, последний мой шанс – выступить с одним последним, сиплым, возмутительным, всеохватным публичным заявлением касаемо места моего брата в американской поэзии. Я не должен его упустить. Вот оно: когда я всматриваюсь, вслушиваюсь в прошлое, в полудюжину или чуть больше оригинальных поэтов, которые у нас в Америке есть, равно как и в многочисленных талантливых поэтов-эксцентриков и – особенно в нынешние времена – множество одаренных стилистических уклонистов, у меня возникает нечто близкое к убеждению, что у нас было всего-то три-четыре оченьпочти-что-непреходящих поэта, и мне кажется, Симор рано или поздно наверняка станет в один с ними ряд. Не в одночасье, verstandlich. [318]318
Понятно (нем.).
[Закрыть]Zut, [319]319
Черт возьми (фр.).
[Закрыть]разве нет? Догадка моя, моя, быть может, вопиюще надуманная догадка: первые несколько волн рецензентов косвенно забракуют его стихи, назвав их Интересными или Очень Интересными, подспудно либо просто-напросто невнятно провозгласят, тем более обрекая их на гибель, что они – довольно мелкие штучки за нижней гранью слышимого спектра, коим не удалось выйти на современную западную сцену с собственной встроенной трансатлантической аудиторией, оборудованной трибуной, стаканом и кувшином морской воды со льдом. Однако, я заметил, подлинный художник переживет всё. (Даже хвалы, как я счастлив подозревать.) И мне пришлось вспомнить, к тому же, что однажды, когда мы были мальчишками, Симор пробудил меня от крепкого сна – взбудораженный, и желтая пижама его сверкала во тьме. С таким видом, какой мой брат Уолт, бывало, определял как «Эврика», он желал сообщить мне, что он, судя по всему, наконец понял, зачем Христос велел никого не звать Неразумным. (Проблема эта ставила его в тупик всю неделю, ибо звучало это скорее советом, пожалуй, более уместным для Эмили Пост, нежели для того, кто так занят Отцовским Делом.) Христос сказал это, как, по мнению Симора, мне было небезынтересно знать, потому что неразумных не бывает. Остолопы – да, но неразумные – отнюдь. Ему помстилось, что меня ради этого очень стоит разбудить, но если я признаю, что так и есть (а я это, без сомнений, признаю), мне придется сделать и такую уступку: если предоставить и поэтическим критикам достаточно времени, они докажут, что и они не дураки. По правде говоря, осознать мне такое непросто, и я благодарен, что могу переползти к чему-то иному. Я достиг в конечном итоге истинной верхушки этого навязчивого и, боюсь, по временам несколько нарывающего исследования Симоровой поэзии. Я предвидел это с самого начала. Богом клянусь, лучше бы читатель сначала сообщил мне что-нибудь ужасное. (О, это вам говорится – вам, с вашим завидным золотом молчанья.)
У меня снова и снова возникает предчувствие – и в 1959 году оно уже почти стало хроническим, – что когда стихи Симора окажутся широко и вполне официально признаны Первоклассными (их сложат стопками в книжных лавках колледжей, предпишут изучать в курсе Современной Поэзии), зачисленные в высшие учебные заведения юноши и девушки выступят поодиночке и парами, с тетрадками наизготовку, к моей отчасти скрипучей двери. (Достойно сожаления, что вопрос этот вообще неизбежно всплывает, но, конечно, поздновато уже претендовать на непосредственность – не говоря об учтивости, – которой у меня нет, и потому я должен открыть вам, что моя, по общему признанию, душою вылепленная проза подарила мне титул одного из самых любимых дилетантов, которых публиковали после Ферриса Л. Монахана, посему немало молодых филологов уже знают, где я живу, где отсиживаюсь: у меня в доказательство имеются следы их шин на клумбах с розами.) В общем и целом, я бы сказал без малейшего лоскута сомнения, существует три вида студентов, у которых имеется как желание, так и безрассудство наиупорнейшим манером заглядывать в рот любому литературному коню. Первый – это юноша или девушка, которые до беспамятства любят и уважают любой сравнительно ответственный сорт литературы, и они, если не могут ясно разглядеть Шелли, обойдутся выискиванием изготовителей продуктов качеством похуже, но достойных рассмотрения. Таких мальчиков и девочек я знаю хорошо – ну, мне так кажется. Они наивны, они живы, они восторженны, обычно они далеко не правы и они всегда, я так понимаю, – надежда пресыщенного либо корыстного литературного общества по всему миру. (По немалой счастливой случайности – я никак не могу поверить, что ее заслужил, – у меня какие-нибудь такие бурливые, самоуверенные, раздражающие, поучительные, нередко очаровательные мальчик или девочка присутствуют в каждом втором-третьем классе, что мне доводилось обучать за последние двенадцать лет.) Вторая разновидность молодых людей, кои будут стучаться ко мне в поисках литературных данных, страдает, отчасти с гордостью, академицитом, подцепленным у кого-либо из полудюжины преподавателей современной филологии либо руководителей аспирантуры, с которыми такие молодые люди контактировали с первого курса. Нередко, если инфицированный сам уже преподает или собирается преподавать, болезнь прогрессирует настолько, что возникают сомнения, можно ли вообще остановить ее течение, даже если человек совершенно к такой попытке готов. Вот в прошлом году, например, ко мне заглянул юноша – насчет текста, который я написал несколькими годами ранее; речь там шла по преимуществу о Шервуде Андерсоне. [320]320
Шервуд Андерсон (1876–1941) – американский писатель, певец глубинки.
[Закрыть]Явился юноша, когда я распиливал часть зимнего запаса дров бензиновой мотопилой – инструментом, которого после восьми лет регулярного использования я все еще боюсь до ужаса. Стоял разгар весенней оттепели, прекрасный солнечный день, и я себя чувствовал, сказать по чести, чуточку торообразно (что для меня истинное наслаждение, ибо после тринадцати лет жизни на природе я по-прежнему буколические расстояния меряю нью-йоркскими кварталами). Короче, день выглядел многообещающим, хоть и литературным, и, помню, у меня затеплились серьезные надежды, что юношу я, как Том Сойер с его ведерком извести, припрягу к моей бензопиле. На вид он был здоров, не сказать – крепок. Его обманчивая внешность, тем не менее, едва не стоила мне левой ступни, ибо среди рывков и рева пилы, едва я завершил краткий, но довольно приятственный панегирик кроткому и действенному стилю Шервуда Андерсона, молодой человек спросил меня – после задумчивой, жестоко многообещающей паузы, – не считаю ли я, что вообще бывает эндемический американский Zeitgeist. [321]321
Дух времени (нем.).
[Закрыть](Бедняга. Даже если будет прекрасно о себе заботиться, все равно вряд ли сможет рассчитывать больше чем на полвека успешной школярской деятельности впереди.) Третья разновидность персон, кои, вероятно, станут здесь сравнительно частыми гостями, как только стихи Симора вполне тщательно распакуют и привесят к ним бирки, требует отдельного абзаца.
Несуразно, что тут скажешь: влечение большинства молодых людей к поэзии намного превосходимо их влечением к тем немногим или же многим подробностям жизни поэта, кои здесь можно обозначить – неопределенно, в рабочем порядке, – как сенсационные. Но таково нелепое представление, и я был бы не против как-нибудь подвергнуть его крепкому академическому испытанию. Я бесспорно, во всяком случае, думаю, что попроси я шестьдесят слишком девушек (то есть, вернее, шестьдесят с лишком девушек) у себя на двух курсах по Литературному Творчеству для Публикации – большинство старшекурсницы, все филологини, – процитировать мне строчку, любую строчку из «Озимандии», либо спроси, о чем примерно это стихотворение, сомнительно, чтобы хотя бы десяток могли одно либо другое совершить, но я готов поставить свои невзошедшие тюльпаны, что около полусотни смогут мне сказать, что Шелли был целиком и полностью за свободную любовь и одна жена у него написала «Франкенштейна», а другая утопилась. [322]322
Исключительно риторики ради я здесь могу без нужды опозорить моих студенток. Учителя всегда так делали. Или, может, я выбрал не то стихотворение. Если правда, как я хулигански предположил, что «Озимандия» не произвел на моих студенток яркого впечатления, возможно, большую часть вины за это можно возложить на самого «Озимандию». Возможно, Безумец Шелли был недостаточно безумен. Как ни верти, безумие его бесспорно не было безумием душевным. Девушки мои, без сомнения, знают, что Роберт Бёрнс чрезмерно пил и таскался по бабам, их это наверняка восторгает, но в равной же степени, я уверен, они знают, гнездо какой великолепной полевой мыши разорил его плуг. (Мне интересно, могут ли те «две каменных ноги», стоящие в пустыне, принадлежать самому Перси? Возможно ли помыслить, что жизнь его прочнее его лучшей поэзии? И если так, потому ли… Ладно, сдаюсь. Но берегитесь, молодые поэты. Если хотите, чтобы мы помнили ваши лучшие стихи, по крайней мере, с той же теплотой, с какой вспоминаем ваши Пикантные, Колоритные Жизни, может, имело бы смысл дать нам по одной хорошей полевой мыши – от всей души – в каждой строфе.) – Прим. автора.
«Гнездо… мыши» – имеется в виду стихотворение шотландского поэта Роберта Бёрнса (1759–1796) «Полевой мыши, гнездо которой разорено моим плугом» (ноябрь 1785 г.), пер. С. Маршака. «Две каменных ноги» – цитата из сонета английского поэта Перси Биш Шелли (1792–1822) «Озимандия» (1818), пер. В. Микушевича. Под «женами Шелли» в тексте подразумеваются его первая жена (с 28 августа 1811 г.) Хэрриет Уэстбрук, покончившая с собой в декабре 1816 г.; и писательница Мэри Уоллстоункрафт Шелли (1797–1851), на которой поэт женился 30 декабря 1816 г.
[Закрыть]Меня эта мысль не шокирует и никак не злит, прошу учесть. Я вроде бы даже тут не жалуюсь. Ибо если нет неразумных, то и я не таков, и мне полагается недурацкое воскресное осознание: кем бы мы ни были, сколь ни напоминал бы дыханье домны жар от свечек на нашем последнем деньрожденном тортике, и сколь бы предположительно возвышенны ни были умственные, нравственные и духовные высоты, которых мы все достигли, наш вкус к сенсационному или отчасти сенсационному (что, само собой, включает как низкие, так и высшие сплетни) – вероятно, последний из наших плотских аппетитов, который можно утолить или действенно обуздать. (Но боже мой, чего ради я продолжаю разглагольствовать? Почему не перехожу к самому поэту наглядности для? Одно из ста восьмидесяти четырех стихотворений Симора шокирует лишь по первости; а со второго взгляда оно согревает душу не меньше любого читанного мною гимна жизни, – про выдающегося старого аскета на смертном одре, он окружен священниками и учениками – они поют псалмы, а он лежит и пытается расслышать, что прачка во дворе болтает о соседском белье. Старик, как ясно дает нам понять Симор, из последних сил желает, чтобы попы пели хоть чуточку потише.) Хотя я вижу, что меня по мелочинастигла обычная беда, кою влечет за собой попытка удержать очень удобное обобщение в неподвижности и покорности хотя бы настолько, чтобы оно поддержало необузданное частное допущение. Быть по сему поводу разумным не приносит мне радости, однако, я полагаю, придется. Мне представляется неоспоримо истинным, что изрядное количество народу по всему свету, разных возрастов, культур, природных способностей, реагируют с особым рвеньем, даже временами смаком на художников и поэтов, чьи личности, наряду с репутацией создателей великого или изящного искусства, располагают чем-то кричаще Не Тем: импозантным недостатком характера или гражданства, поддающимся истолкованию романтическим влечением или пагубной страстью – крайней зацикленностью на себе, супружеской неверностью, совершенной глухотой, совершенной слепотой, ужасной жаждой, смертельным кашлем, слабостью к проституткам, склонностью к прелюбодеянию или инцесту в огромных масштабах, удостоверенной или неудостоверенной тягой к опию или содомии, и так далее, господи помилуй одиноких ублюдков. Если самоубийство и не пребывает во первых строках списка необоримых немощей для творческих людей, поэту или художнику-самоубийце, как трудно не заметить, всегда уделялось весьма значительная доля алчного внимания, нередко – почти исключительно по причинам сентиментального свойства, будто он был (если выразиться гораздо кошмарнее, нежели мне хочется) вислоухим заморышем в помете. Это мысль, коя, как бы там ни было, наконец произнесена, – из-за нее я много раз не спал ночами и, возможно, не буду спать еще не раз.
(Как записывать мне то, что я только что записал, и притом оставаться счастливым? Однако я счастлив. Нерадостное, невеселое до мозга кости, но мое вдохновение, похоже, ничем не проткнуть. Среди моих знакомых припоминается лишь один такой.) Вы не представляете, какие грандиозные рукопотирательные планы на заполнение этого пространства у меня тут были. Однако, похоже, строили их для того, чтобы они изящно смотрелись на дне моей мусорной корзины. Я намеревалсяпрямо вот тут облегчить два последних полночных абзаца парой солнечных острот, пригнанной друг к другу парой, от которой хлопают себя по ляжкам, а мои собратья-рассказчики, как я воображаю, столь часто зеленеют от зависти или тошноты. Таково было мое намерение – прямо тут рассказать читателю, что когда или если молодые люди придут ко мне насчет жизни или смерти Симора, подобная аудиенция окажется вовсе невозможной из-за некоего моего личного причудливого недуга. Я планировал упомянуть – просто мимоходом, поскольку разрабатываться тема будет, я надеюсь, когда-нибудь еще неопределенно долго, – что мы с Симором детьми вместе провели почти семь лет, отвечая на вопросы в викторине сетевой радиостанции, а с тех пор, как формально сошли с эфира, я к людям, которые спрашивали у меня даже такую малость, как «который час», относился, почти совсем как Бетси Тротвуд к ослам. [323]323
Бетси Тротвуд – героиня романа Чарлза Диккенса «Дэвид Копперфилд», двоюродная бабушка главного героя: «Величайшим для нее оскорблением, требующим немедленного возмездия, было появление осла на сей пречистой лужайке. Чем бы ни занималась бабушка, в каком бы интересном разговоре ни принимала участие, осел мгновенно изменял ход ее мыслей, и она стремительно набрасывалась на него» (гл. XIII, пер. А. Кривцовой, Е. Ланна).
[Закрыть]Далее я собирался поведать, что после примерно двенадцати лет учительства в колледже теперь, в 1959 году, я подвержен частым приступам, которые мои коллеги вполне лестно определяют, сдается мне, «болезнью Гласса» – на мирском языке, это патологический спазм поясничной и нижнебрюшной областей, который приводит к тому, что преподаватель вне службы сгибается пополам и торопливо перебегает через дорогу либо заползает под крупные предметы обстановки при виде приближающихся лиц до сорока лет. Но ни одна из этих острот мне здесь не поможет. В каждой содержится определенная доля извращенной правды, но ее и близко не хватит. Ибо до меня только что дошел ужасный факт, который невозможно сбросить со счетов: я жаждупоговорить, хочу, чтобы меня расспрашивали, допрашивали об этом конкретном мертвеце. Я только что допер, что, помимо множества прочих – и, ей-богу, надеюсь, не таких постыдных – мотивов, я залип на банальном самодовольстве выжившего: он – единственная живая душа, которая близко знала покойного. О пусть же приходят– щеглы и дятлы, школяры, зеваки, дылды, недомерки и всезнайки! Пусть съезжаются автобусами, пусть спускаются на парашютах с «лейками» на шеях. Рассудок кипит от любезных приветственных речей. Одна рука уже тянется к коробке моющего средства, другая – к немытому чайному сервизу. Налитый кровью глаз репетирует уборку. Старый красный ковер вынести.
Сейчас будет деликатнейшее дельце. Чуть грубоватое,куда без этого, но деликатное, очень деликатное.
Учитывая, что дело это потом может и не всплыть ни в каком желаемом либо массивном объеме подробностей, думаю, читателю следует немедля узнать и, предпочтительно, задержать в голове до самого конца, что все дети в нашей семье произошли – происходят – из поразительно длинной и разнообразной двойной череды профессиональных эстрадников. По большей части, говоря – или бормоча – генетически, мы поем, танцуем и (а вы сомневались?) Смешно Шутим. Но мне кажется, как-то в особенности важно держать в уме – как держал Симор, даже в детстве, – что среди нас также имеется широкий ассортимент циркового люда, а также – около-циркового люда. Одним из моих (иСимора) прадедов, если приводить, по общему признанию, самый смачный пример, был довольно знаменитый польско-еврейский ярмарочный клоун по имени Зозо, у которого имелась склонность – до самого конца, как неизбежно понимаешь, – нырять с невообразимых высот в маленькие емкости с водой. Другой наш с Симором прадед, ирландец по фамилии Макмаэн (коего мою маму, к ее неувядающей чести, никогда не подмывало назвать «симпатягой») всегда работал сам по себе: раскладывал, бывало, на пару октав пустые бутылки из-под виски на лугу, а затем, когда заплатившие зрители придвигались поближе, танцевал, как нам рассказывали, на этих бутылках довольно музыкально. (Стало быть, вы наверняка поверите мне на слово, что, среди прочего, на нашем фамильном древе росли и те еще фрукты.) Сами наши родители, Лес и Бесси Гласс, выступали с довольно привычной, но (мыв это верим) просто замечательной песенно-танцевально-разговорной программой в варьете и мюзик-холлах и достигли, вероятно, строчки самых ведущих исполнителей на афишах в Австралии (где мы с Симором провели общей антрепризой пару лет самого раннего детства), но потом, к тому же, добились гораздо большего, а не просто мимолетной известности, в старых сетях «Пантажис» и «Орфеум» [324]324
«Орфеум» – театрально-развлекательная компания американского импресарио Мартина Бека (1867–1940), основанная в 1919 г. В период расцвета (1920-е гт.) владела акциями 45 театров и варьете в 36 городах США.
[Закрыть]здесь, в Америке. Немало народу полагало, что они могли бы выступать в варьете несколько дольше. Однако у Бесси имелось собственное мнение. Она не только всегда располагала некоей способностью читать письмена на стенах: варьете по два представления в день в 1925 году уже почти сошло на нет, а Бесси и как мать, и как танцовщица питала сильнейшее предубеждение против четырех выступлений в день в больших, новых, вечно плодящихся дворцах для кино-сит [325]325
С (лат.).
[Закрыть]-варьете, – но, что гораздо важнее, еще с детства в Дублине, когда ее сестра-двойняшка прямо за кулисами угасла от прогрессирующего недоедания, нашу родительницу неодолимо влекла к себе Уверенность в Будущем – в любой форме. Как бы то ни было, весной 1925 года, в конце так-себе-сезона в «Олби», [326]326
«Олби» – один из театров, принадлежавших театрально-развлекательной компании «Кит-Олби», основанной импресарио Эдвардом Фрэнклином Олби П-м (1857–1930). В 1928 г. сеть слилась с сетью театров «Орфеум».
[Закрыть]в Бруклине, с пятерыми детьми, слегшими от краснухи в трех с половиной недостойных комнатенках старого отеля «Аламак» на Манхэттене,и пониманием того, что она снова беременна (ошибочным, как выяснилось; младшенькие в семье, Зуи и Фрэнни родились только в 1930-м и 1935-м соответственно), Бесси вдруг воззвала к ей-богу «влиятельному» своему поклоннику, и мой отец устроился на работу в такое место, которое он неизменно называл много-много лет без особого страха, что в доме кто-нибудь станет ему перечить, вспомогательной службой коммерческого радио, и таким образом затянувшиеся гастроли дуэта «Гэллахер и Гласс» официально завершились. Однако я вот что главнымобразом пытаюсь тут сделать: отыскать самый непреклонный способ высказать, что это причудливое рампово-цирковое наследство остается едва ли не самой вездесущей и неизбывно значительной реальностью в жизни всех семерых детей в нашей семье. Двое самых младших, как я уже упоминал, – фактически профессиональные актеры. Но тут жирнуючерту особо не подведешь. Старшая из двух моих сестер, на самый поверхностный взгляд, – крепко стоящая на земле пригородная жительница, мать троих детей, совладелица полного гаража на две машины, но в любой в высшей степени радостный миг пускается – едва ли не буквально – танцевать, себя не помня; я видел, к своему ужасу, как она исполнила очень пристойный степ (в духе Неда Уэйбёрна, из Пэта и Мэрион Руни) [327]327
Нед Уэйбёрн (Эдвард Клодиус Вейбёрн, 1874–1942) – американский эстрадный хореограф. Пэт и Мэрион Руни – американский ирландский комический дуэт: Пэт Руни-младший (1880–1962) и его жена Мэрион Бент (1879–1940).
[Закрыть]с моей племянницей пяти дней от роду на руках. Мой покойный младший брат Уолт, погибший сразу после войны в Японии от несчастного случая (о нем в этой серии сеансов, если мне суждено ее пережить, я планирую говорить как можно меньше), тоже танцевал – быть может, не так спонтанно, однако гораздо профессиональнее моей сестры Тяпы. Его двойняшка – наш брат Уэйкер, наш монах, наш заточенный картезианец – мальчиком втайне канонизировал У.К. Филдза, [328]328
У.К. Филдз (Уильям Клод Дюкенфилд, 1880–1946) – американский комический актер и жонглер.
[Закрыть]и по вдохновенному и буйному, однако довольно священному образу и подобию этого человека часами тренировался жонглировать сигарными коробками, среди прочего, пока не добился в сем деле поразительных результатов. (Семейный слух гласит, что и от мира-то его по-первости удалили – то есть, лишили сана светского духовника Астории, [329]329
Астория – район на северо-западе Куинса в Нью-Йорке. К середине XX в. был заселен преимущественно ирландцами-католиками.
[Закрыть]– дабы освободить от настоятельного искушения подносить священную облатку к устам своих прихожан, отступая от них на два-три шага и очень красивой пологой траекторией направляя ее броском через левое плечо.) Что же до меня – Симора я бы предпочел обрисовать последним, – то я вполне уверен: не стоит и говорить, что я тоже немного танцую. По заказу, само собой. Кроме того, можно упомянуть, что мне частенько кажется, будто за мною присматривает – пусть и как-то урывками – Прадедушка Зозо; сдается мне, он таинственным манером следит, чтобы я не наступил себе на невидимые мешковатые клоунские штанины, когда брожу по лесам или вхожу в класс, а кроме того, удостоверяется, что мой нос из папье-маше время от времени смотрит на восток, когда я сажусь за пишущую машинку.
Ну и, наконец, Симор наш тоже ведь жил и умер вполне под сенью «прошлого», которое ни капельки не отличалось от нашего. Я уже упоминал, что, хоть и убежден, будто стихи его были донельзя личными и он не мог бы проявить в них себя полнее, сквозь все до единого он проходит – даже когда на закорках у него сидит Муза Абсолютной Радости – так, что умудряется не просыпать ни крупицы подлинной своей биографии. Что, как я предполагаю, хоть, возможно, и не каждому по душе, но представляет собой высшее литературное варьете – традиционное первое отделение: человек жонглирует словами, эмоциями, и на подбородке у него золотой корнет, – а обычных вечерней трости, хромированного столика и фужера с водой нет вовсе. Но могу вам и еще кое-что сообщить – гораздо яснее и важнее, чем раньше. Я этого ждал. В Брисбене, в 1922 году, когда нам с Симором было пять и три, Лес и Бесси пару недель выступали в одной программе с Джо Джексоном [330]330
Джо Джексон-ст. (Йозеф Франсис Йиранек, 1873–1942) – американский артист варьете и клоун, австрийский чемпион мира по велоспорту.
[Закрыть]– тем грозным Джо Джексоном, чей никелированный трюковый велосипед сиял ярче платины, слепя даже последние ряды в зале. Много лет спустя, едва началась Вторая мировая война и мы с Симором переехали в отдельную нью-йоркскую квартирку, наш отец – Лес, как он здесь будет называться отныне, – однажды вечером зашел к нам по пути домой с пинокля. Весь день ему явно выпадали скверные карты. Во всяком случае, вошел он с твердым намерением даже не снимать пальто. Сел. Похмурился на меблировку. Осмотрел мою руку на предмет никотиновых пятен на пальцах, затем спросил Симора, сколько тот выкуривает в день. Ему показалось, что в виски с содовой у него муха. В конце концов, когда беседа – на мой взгляд, по крайней мере, – уже катилась прямиком в преисподнюю, он вдруг встал и подошел к их с Бесси фотографии, которую мы только что прикнопили к стене. Добрую минуту или больше сурово глядел, затем обернулся – резко, чего никто в нашей семье не счел бы необычным, – и спросил Симора, помнит ли тот, как Джо Джексон катал его на руле своего велосипеда кругами по сцене, снова и снова. Симор, сидя в другом углу комнаты в старом плисовом кресле, с зажженной сигаретой, в синей рубашке, серых брюках, мокасинах со стоптанными задниками, с порезом от бритвы на щеке, которую мне было видно, ответил строго и незамедлительно – так, по-особому, он всегда отвечал на вопросы Леса, словно то вообще были Симоровы любимые вопросы. Он не уверен, ответил Симор, что вообще слез с чудесного велосипеда Джо Джексона. И ответ его, помимо невообразимой сентиментальной ценности лично для отца, в массе смыслов был правдой, правдой, правдой.
Между последним абзацем и вот этим прошло чуть больше двух с половиной месяцев – Миновало. Небольшая сводка, от необходимости публикации коей я слегка кривлюсь, поскольку читается она в точности так, будто я собирался вам сообщить, что при работе всегда сижу на стуле, в Сочинительские Часы выпиваю свыше тридцати чашек черного кофе, а в свободное время сооружаю себе всю мебель; короче говоря, получится тон литератора, который охотно излагает свои рабочие привычки, увлечения и человеческие слабости – из тех, кои можно печатать, – опрашивающему его бюрократу из Воскресного Книжного Раздела. Я не собираюсь, однако, пускаться здесь в такие интимныедетали. (Тут я вообще-то особо строго слежу за собой. Мне кажется, сочинению этому никогда не грозила более непосредственная опасность – стать непринужденным, как нижнее белье.) Я объявил о большой задержке между абзацами, дабы известить читателя о том, что я едва поднялся, девять недель провалявшись в постели с ювенильной желтухой. (Видите, что я подразумеваю под нижним бельем? Так вышло, что это последнее мое прямое замечание – заимствование, едва ль не intacta, [331]331
Зд.: как есть (лат.).
[Закрыть]из фарса Мински. [332]332
Имеется в виду разновидность эстрадной комедии, считавшаяся в первой половине XX в. рискованной и даже непристойной, – «бурлеск Мински»: в 1912–1937 гг. исполнялась труппой американских комических артистов – братьями Мински (Эйб, 1878–1960; Билли, 1887–1932; Херберт, 1892-?; Мортон, 1902–1987).
[Закрыть]Партнер Придурка: