Текст книги "Голосую за любовь"
Автор книги: Дубравка Угрешич
Соавторы: Анастасия-Бела Шубич,Яра Рибникар,Нада Габорович,Гроздана Олуич
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 27 страниц)
В Каранове вообще к писателям относились с недоверием, а особенно к тем, которые могли появиться в нем самом, подобно поганкам в лесу. Для Каранова, как, впрочем, и для многих других городов, писатели олицетворялись с некими личностями, попавшими в школьные хрестоматии и давно умершими. Мертвые они были безопасны и достойны уважения. Они уже не могли написать о каком-нибудь торговце или члене управы как о продажной твари или жулике; не могли высмеять наши улочки – с их глупой и суетной жизнью; ничего подобного не могли сделать. Таких, пожалуй, можно было уважать. Мертвые, в могилах, и тем более увековеченные памятниками в парке, они казались необходимыми и даже любимыми!..
Я подумал о книге, которую когда-нибудь обязательно напишу. В ней будет секс и будет литься кровь. Она будет любить его, но он ее любить не будет, или наоборот. Такие книги всем нравятся, и я стану знаменитым. Все в Каранове начнут твердить, что всегда во мне что-то замечали, а издатели и писатели будут встречать меня с распростертыми объятиями. Я буду делать вид, что не придаю всему этому никакого значения, но самого меня будет просто распирать от гордости. То, что писатели, как и все остальные, могут быть продажными шкурами, мне предстояло узнать позже. Предстояло мне так же понять, что книги о кровопролитии и сексе вовсе не мое дело. Я представления не имел ни о крови, ни о сексе, хотя не могу утверждать, что в Каранове не было ни того, ни другого. Я лучше знал нечто иное. Я знал людей, для которых самым важным было то, что о них могут сказать окружающие, или то, что бы они сами могли сказать об окружающих. Я так же хорошо знал жизнь наших улочек, сходящихся на Лепешке, как содержимое собственного кармана, хотя себя самого я знал еще не особенно хорошо.
«Разве ты мог такое сделать, Слободан Галац?» – спрашивал я иногда, провинившись, сам себя. Может, ты капельку влюблен в Неду? Тебе бы этого хотелось, но ты же не влюблен, Слободан Галац! Если б ты ее любил, ты бы всегда чувствовал себя свиньей, потому что ангелы не для здешней жизни. Мне, кажется, стало ясно, почему мой старик и Влада влюблялись почти обязательно в потаскух. Наверно, это сильнее их самих, говорил я себе, но тут взглянул на Неду и вспомнил свою маму и Рашиду.
Теперь я точно знал. Неду и Рашиду будут обманывать, пока они не налетят на какого-либо директора, для которого важнее всего на свете, что о нем говорят другие, и для которого жена – это только необходимое украшение дома. Вдруг мне причудилось, что из меня высосали всю кровь, и я почувствовал, как вспотели ладони. Эта девочка рядом, мама, Рашида – боже мой, почему мир так идиотски устроен? Я взглянул на Неду со стороны – лицо ее было спокойно. Оно бы, вероятно, осталось таким, даже если бы над нашей головой обрушился потолок. Попробовал проглотить слюну, но в горле все пересохло.
Ребята, танцевавшие твист, начали расходиться по классам, и я понял, хоть звонка и не слышал, что перемена кончилась. Я подошел к Неде, улыбнулся, но она сделала вид, будто этого не заметила. Когда я хотел взять ее за руку, она усмехнулась и сказала: «Еще чего!»
Я не в силах был на нее рассердиться, хотя этим своим «Еще чего!» она, по сути дела, меня отшила. Я ей сказал, что она совершает ошибку, но она снова усмехнулась и сказала, что все мы постоянно ошибаемся, хотя это и не имеет особого значения. И вошла в класс.
Разбившись на группы, ребята что-то оживленно обсуждали. Когда я теперь об этом вспоминаю, мне кажется, они спорили о футболе: громче всех говорил Тома Силач, а он был самый заядлый болельщик «Звезды». Меня футбол не очень интересовал. С моей одышкой не сделаешься ни нападающим, ни защитником, к тому же я абсолютно не обладал и необходимой вратарю быстротой реакций. Для того чтоб участвовать в спортпрогнозе, у меня не было денег, а по той же причине само собой отпадало и спортлото. Футбольные и мои пути расходились в самой исходной точке, хотя одного из героев своего романа я сделал футболистом.
Всякий раз, когда я начинал о нем писать, меня бросало в пот. Я никак не мог понять, куда его вставить, или просто он сам никуда не вставлялся, что, по сути дела, одно и то же. Я думаю, вы понимаете, о чем я хочу сказать?
В начале романа мой футболист был в зените славы: бесконечные турне, обожание женщин, борьба клубов, которые стремились его заполучить. Да он и сам был не промах: у него всегда было денег больше, чем он их мог потратить, и это выглядело неправдоподобно. Поэтому я решил связать его с контрабандой наркотиков. В двойном футбольном мяче он перевозил наркотики с одного континента на другой, и никому в голову не приходило его в чем-либо заподозрить.
Когда я все это написал, я понял, что роман мой – жалкая халтура. Реально существовавший футболист и тот, которого я выдумал, были дальше друг от друга, чем Северный и Южный полюс. Один был набитый дурак, другой отличался исключительной проницательностью. Идиотизм! Как будто можно встретить футболиста, способного на что-либо, кроме ударов по мячу! Наш, карановский, которого команда «Партизан» купила за миллион динаров, был способен лишь на это. Из-за него я был зол на Весну. Представьте себе золотоволосую чудесную девочку с веснушками, влюбившуюся в человека, у которого весь ум сосредоточен в ногах! Я дал себе слово ни в коем случае не вставлять в роман никакой девчушки, влюбленной в этого футбольного прощелыгу.
И все-таки Весна неудержимо рвалась в мой роман. Тогда я превратил ее в стройную, рыжеволосую музыкантшу и поместил в десятую главу романа. Ее роль сводилась к тому, чтобы создавать вокруг себя романтическое настроение, придавать роману некий светлый, меланхолический лейтмотив, по сути дела. Она должна была чахнуть от неразделенной любви и в конце концов покончить с собой. Когда я дошел до этого места, Весна, превращенная в музыкантшу, показала свое истинное лицо: оказалось, она вовсе не из тех, которые могут наложить на себя руки только потому, что это взбрело на ум какому-то писателю. И все же я ее убил. Точнее, толкнул под колеса Восточного экспресса. Но и после этого она не оставила меня в покое и стала мне сниться. Я видел ее длинные пальцы пианистки, голову на рельсах и слышал, как она кричит: «Не хочу!» Настоящей Весне я не посмел обо всем этом сказать ни слова, потому что объяснять человеку, что ты его убил только из-за того, что не знал, что дальше делать с ним в романе, – не очень-то приятное дело.
Я начал размышлять о писателях и убитых ими тем или иным способом литературных героях и почувствовал пробежавший по спине озноб, а затем вспомнил об отце, о той гальванизированной лягушке, из-за которой он стал вопреки своему желанию преподавать в гимназии литературу и ежемесячно проклинать закон об учительском жалованье. Для меня размышления о судьбах моих героев явились тем же, чем стала для отца его гальванизированная лягушка. Я попытался перевести мысли на другие рельсы, но как всегда без особого успеха.
Внизу, на площади, возле фонтана, который вел себя капризно, словно избалованная кинозвезда, и работал лишь тогда, когда ему вздумается, все места были заняты пенсионерами и созревшими для замужества девицами. Их ухажеры, небрежно облокотясь на спинки скамеек, любезничали в стиле того хрыча с боксерской харей из последнего фильма с участием Бельмондо. Они, похоже, все время улыбались, прикрывая, однако, ладонью рот, чтобы не был виден зуб, который в районной поликлинике бесплатно вставил им пьяный дантист, делая его как всегда на полсантиметра длинней, чем надо, так что потом ни один пациент не мог как следует закрыть рот, отчего и вынужден был идти снова к тому же врачу, но уже в его частную амбулаторию. Тут врач работал абсолютно трезвым, и зубки у него получались как на подбор, тютелька в тютельку, но некоторым было обидно не использовать свое право на бесплатное обслуживание, и поэтому у многих клыки торчали во все стороны. У моего отчима тоже как-то возникла проблема с протезированием, и нужно было выбирать между пьяными и трезвыми зубами, но, поскольку они с дантистом Гильдманом были друзьями, вероятно, еще с колыбели и отчим вовремя предупредил врача о какой-то предполагаемой ревизии, дело решилось само собой.
Из католической церкви одна за другой выходили девочки в белых платьях и с молитвенниками в руках. На головах у них были веночки – они представляли собой Иисусовых невест, что ли? Затем наискось пересекли площадь и, колыша своими белыми накрахмаленными чепцами, проследовали далее, не глядя по сторонам, монахини. Среди них выделялась одна, совсем молоденькая, с личиком нежным, будто персик. Как они ни старались, никому из гимназистов не удавалось остановить ее и побеседовать дольше двух минут.
Я погрузился в размышления о том, что могло заставить хорошенькую молодую девушку пойти в монахини, но Хаджи-Николов помешал мне в этом разобраться. Его больше интересовало, что я думаю о синусах и косинусах. Я о них вообще ничего не думал, но Неда вовремя подсунула мне шпаргалку, и таким образом я получил чудесную жирную годовую четверку. Хаджи-Николову предстояло опросить еще минимум полкласса, и я был уверен, что до меня второй раз очередь не дойдет.
– Ты иногда бываешь страшно упрям, – Хаджи-Николов подошел к моей парте, положил руку мне на плечо и улыбнулся, – но единицы, я думаю, все-таки у меня не заслуживаешь. Та, прежняя, ведь была случайной?
Он улыбнулся еще раз, но я уже твердо знал, что думает он не обо мне, а о заводе моего отчима, куда в течение нескольких месяцев пытается пристроить какого-то своего родственника. Я не был уверен, что моя четверка бог весть как ему поможет, и, придя домой, рассказал об этом маме.
– Ты вечно все видишь в черном свете, и в этом твое несчастье, Слободан! – Мама отложила рубашку, на которой что-то подшивала у воротника, и привлекла меня, обняв за шею. Руки у нее были прохладные и нежные, несмотря на то что в кухне было жарко и что все домашние дела она делала сама. – Учитель Хаджи-Николов, и твой отчим, и еще многие, многие люди вовсе не так плохи, как тебе кажется. Взять хотя бы твоего отчима. Разве ты не видишь, что он целыми днями трудится на благо народа и до поздней ночи сидит на всяких совещаниях!
Ее руки коснулись моих щек, и я почувствовал, что у меня на лице напряглись все мышцы. На благо народа? И сто двадцать тысяч ежемесячно он, может быть, тоже получает на благо народа? И на автомобиле разъезжает на благо народа? – так и рвались из меня слова, но я ничего не сказал. Только уклонился от маминых рук и стал собирать со стола посуду.
Драгана и Ясмина в соседней комнате учили уроки, и до меня долетали отрывки закона Архимеда: «…на всякое погруженное в воду тело…» и т. д. Голоски у них были какие-то писклявые, а в стеклянную дверь я видел, как то и дело они склоняются друг к другу своими золотоволосыми головками.
Весь этот дом и свежая зелень молодого сада сверкали чистотой. Еще ребенком я мечтал жить с мамой именно в таком доме, возле леса, на опушку которого в сумерки бы выбегали олени. Теперь я был почти взрослым и уже ничего не хотел. Раздавшиеся во дворе шаги товарища директора налетели, будто порыв злого ветра. Нетрудно было заметить, как все вокруг мгновенно стало каким-то серым и грубым.
– Тише, тише, – шепнула мама, и я понимающе кивнул. – Он пришел!
В глубине ее молодых глаз вспыхнули искорки страха, а потом он выплеснулся наружу и разлился по всему лицу. Мне вдруг снова захотелось оказаться с ней вдвоем в доме возле леса, но я ничего не сказал.
Тимотий удивленно взглянул на меня.
– А, это ты! – сказал он наконец. – Я и забыл, что сегодня твой день! – прибавил он.
Потом мы все ели куриный суп, и мама говорила, что маленьким я его очень любил.
– Когда был вот таким! – она подняла руку до уровня стола, а мне показалось это смешным, потому что я никак не мог вообразить себя карликом в восемьдесят сантиметров ростом.
– Боже мой, мама! – воскликнул я, а она погладила меня по руке. – Ну и смешно же я, должно быть, выглядел.
– Не смешней, чем сейчас! – Тимотий вытер салфеткой тарелку, предназначенную для второго, хотя прекрасно знал, что тарелки я вытирал. По маминому лицу скользнула тень.
Молчи! Молчи! – говорил я сам себе. Стоит тебе сейчас что-нибудь сказать, он всю неделю будет ей талдычить об этом. Молчи!
Драгана и Ясмина о чем-то перешептывались, то и дело взглядывая на меня. Потом Ясмина сказала, что я влюбился в турчанку. Мама улыбнулась.
– И что из этого? – посмотрела на меня и снова улыбнулась. – Он уже почти взрослый, девочки! – Она встала, подошла к Ясмине и поправила у нее бантик в волосах, заметив, что ябедничать – не самое похвальное занятие. – А она красивая, эта твоя турчаночка, Слободан? – мама обратилась ко мне, не замечая, что Тимотий демонстративно отодвинул тарелку.
– Немного похожа на тебя, мама. Ее Рашидой зовут! – Я тоже отодвинул тарелку, стараясь не глядеть на Тимотия. По тому, как отчим начал ерзать на стуле, я знал, что сейчас он разразится одной из своих речей, но я старался не обращать на это внимания. Однако Тимотий принадлежал не к тем людям, на которых можно обращать или не обращать внимания. Он просто вынуждал людей внимание на него обращать. Мне это было так же хорошо известно, как и то, что он сейчас начнет говорить: мол, в мои годы он с винтовкой в руках бил фашистов на сремском фронте, был ранен, захвачен в плен, но бежал оттуда, чтобы сразу же, еще не залечив как следует раны, голодным и босым включиться в восстановление страны и т. д. и т. д. Это повторялось с той же неотвратимостью, как выпадает снег или льет дождь, я имею в виду эти его рассказы.
Я высказал глубокое сожаление, что сейчас нет войны и я не могу, голодным и босым, бить немцев, но что я уже дважды принимал участие в строительстве автомагистрали, и это тоже кое-что значит, особенно если принять во внимание, что другие, мужчины куда более сильные, такие, что без труда могут вырвать хвост у лошади, в это время заседают на разных совещаниях и без конца переливают из пустого в порожнее.
А что касается Рашиды, то это мое личное дело!
Я все это выпалил одним духом и вскочил из-за стола так стремительно, что задрожала посуда и в продолжение двух-трех минут слышался звон фарфора. Мама побледнела, и глаза ее как-то потухли. Товарищ директор некоторое время молчал, а затем, не глядя ни на кого, даже на маму, сказал, что духа моего в своем доме больше не потерпит, что он не обязан кормить всяких негодяев. Все, что он хотел рассказать мне о войне, о принесенных войной страданиях, – это чистая правда, кровавая и святая правда, и он не позволит над этим измываться. Я попытался объяснить ему, что никогда не стал бы издеваться над чьей бы то ни было правдой, но что он мне уже столько раз тыкал ею в нос, что она потеряла всякий смысл. Он меня минуту-две слушал, а затем снова задолдонил о себе – босом и голодном, о войне и говорил все теми же словами, так что у меня уже не было сил далее это слушать.
– Прости меня, мама!
Я взял свою сумку и пошел к двери, но все-таки остановился в нерешительности: мама не моргая смотрела мне вслед, а глаза ее были полны слез. Она содрогалась от сдерживаемых, беззвучных рыданий.
– Подлец!
В два шага Тимотий оказался рядом и, схватив меня за плечи, прошипел: не собираюсь ли я свести в могилу свою мать. Я ответил, что в могилу ее сведу вовсе не я, и это была правда, с которой он ни за что бы не согласился.
– Может быть, ты думаешь, что это сделаю я? – Он левой рукой приподнял мой подбородок, а правой огрел по щеке. У меня на секунду потемнело в глазах, и я бросился на него.
Позже Ясмина говорила, что я пытался его удушить, но думаю, это было не так. Точно лишь, что на лице у него осталось несколько синяков и что, открыв дверь, он меня вытолкнул на улицу, а вслед швырнул и мою сумку.
– Негодяй, подонок! – кричал он.
Мама молча смотрела на все это, а потом сказала, что мне следует извиниться перед старшим и возвратиться. Я ответил, что это выше моих сил, попросил ее извинить меня и вышел за калитку, почувствовав некоторое облегчение от того, что наконец покончил с товарищем директором навсегда. Мне не раз снилось, что я бросаю в него камнем и он падает весь в крови, а рядом мама – с перекошенным от ужаса лицом. Я был доволен, что на самом деле все произошло проще и что я теперь буду встречаться с мамой без него. Даже во сне я бы не хотел его еще раз увидеть. Хлопнув калиткой, я с удивлением услышал, что смеюсь во весь голос.
IV
– Чего ты ржешь как идиот? – спросила Рашида, когда я появился возле их дома на переезде. – Может, уже обчистил бабку?
Она вытирала нос младшему из ребят, который крепко держался за ее юбку, а потом окинула взором насыпь и железнодорожные пути, сверкающую гладь мертвой заводи с дремлющим в прибрежных кустах аистом и улыбнулась:
– Ну теперь иди.
Она легонько шлепнула малыша, а потом спросила, что случилось, то есть что я такое великое сотворил. Может, с тем золотом?
– Бери выше! Избил отчима! – Я сплюнул на сторону, подражая какому-то киноактеру, но выглядел, видимо, довольно жалко, и она это заметила.
– Значит, у тебя еще и отчим есть? – Она подняла на меня свои прозрачные глаза и постаралась улыбнуться, но ей это не очень-то удалось. – Я знала, что у вас с Весной разные матери, но представления не имела, что у тебя еще есть отчим! – Она глядела на меня покровительственно и вроде бы свысока, и это было смешно. Как-никак ей было всего четырнадцать лет. Я сказал, что отчим у меня был, но теперь его уже нет.
– С ним покончено! – прибавил я, и потом мы загоняли домой уток с залива и собирали яйца, которые они нанесли в тростнике. Нашли там и яйца лысух и даже наткнулись на гнездо с птенцами. Они еще не оперились и дико пищали, а мать в панике махала крыльями метрах в двух от нас. Я хотел забрать птенцов, но Рашида решительно воспротивилась.
– Они родились на свободе, пускай так и живут! – И какая-то морщина появилась у нее между бровей. Я спросил, что с ежом, и она нахмурилась еще сильнее.
– Ты что, отпустила его? – Я развел руками. – Сама же говорила о крысах.
– Заведем кошек. Они привыкли жить в доме. Этот еж всю ночь шмыгал носом возле стены. Хныкал, будто ребенок. Я пробовала уснуть, даже уши пальцами затыкала, чтобы его не слышать, но все равно слышала, а потом встала, уже на рассвете, и выпустила его. – Она остановилась и взглянула на меня. Глаза у нее были большие и светлые. Земля на насыпи начала вздрагивать, и мы увидели, как отец Рашиды опускает шлагбаум, а вдали показался розовый гребешок дыма. Затем, чуть притормозив, промчался интерконтинентальный поезд, и перед нами мелькнули лица пассажиров, дремлющих, развалившись на сиденьях, или равнодушно уставившихся в окна.
Земля дрожала под нашими ногами, и казалось, что мы тоже едем вместе с этими людьми в Афины, Стамбул или еще дальше. Меня взяла зависть, и я уже ненавидел эти равнодушные лица. Обезьяны – им выпала такая удача, а они даже и не замечают! Будь мы с Рашидой на их месте, у нас наверняка не было бы таких постных рож.
– Только дождемся лета – и тоже уедем, Рашида! – сказал я, а она взяла мою руку и пожала. Теперь и острова Южного моря, и Самоа, и все остальное казалось мне вполне реальным и достижимым. – Уедем, обязательно уедем, Рашида! – шептал я, и мы, держась за руки, ходили вокруг без всякой цели, а потом, не выпуская ее руки из своей, я подошел к путям и сел на рельсы. Они нагрелись на солнце, а между шпалами пробилась молодая травка, какая-то водянистая и холодная, будто еще до конца не освободившаяся от снега. Под насыпью светлела поросшая тростником Тиса. Квакали лягушки. Казалось, нам прямо в лицо направлено огромное сверкающее зеркало. Мы сидели на рельсах, держась за руки, и это были самые прекрасные минуты, которые я до сих пор пережил. Рука у нее была теплой и мягкой и ничего не требовала от меня. Просто лежала в моей руке, и казалось, ей это нравится. Я вспомнил руки девчонок, которые иногда брал в свою во время сеанса в кино: они все время ерзали, пожимали мою руку, будто им чего-то недоставало, будто хотели что-то особенное сообщить, и мне опять, как и тогда, стало противно.
На переменках, куря в уборной, наши мальчишки бахвалились друг перед другом: кто скольких девчонок трахнул. В этом деле я плелся явно за всеми в хвосте, но это неважно. Саша Альбрехт называл меня идиотом, а Тома Черный скандировал: не-до-те-па, не-до-те-па! Как, разве у тебя еще ничего не было с этой турчанкой? И я им сказал: не было, так будет. Сейчас я сам себе был противен из-за этих слов.
На небольшой возвышенности, окруженной Тисой и ее мертвыми заводями и протоками, Караново словно парило в воздухе, повиснув на шпилях своих церквей, подпертое сбившимися возле них вереницами домов. Завод, где царствовал мой отчим, находился несколько на отшибе, и его труба тянулась выше всех домов и даже церковных шпилей. Наша гимназия, являющая собой смесь готики и барокко, со множеством каких-то маленьких башенок на крыше, выглядела картонным макетом, втиснутым в нежно-голубой шелк неба.
Около пяти начинались соревнования по баскетболу между 3 «А» и 3 «Б» классами, и я знал, что меня уже поджидают в школьном дворе, на баскетбольной площадке. Из-за своего двухметрового роста я был незаменимым игроком в команде и страшно этим гордился. Сейчас мне до смерти не хотелось туда идти, хотя я предвкушал восторженные взгляды наших девчонок.
Рашида молчала. Держала меня за руку и смотрела на деревья, скрывающие от нас ее дом. И молчала. Золотой воздух был теплым, насыщенным запахом меда, а ее полусомкнутые губы были свежими и розовыми, как первая черешня. Вероятно, она не пошевелилась бы, если б я к ним прикоснулся, но я не прикоснулся. Только провел рукой по ее колену и положил на него свою голову. Моя щека чувствовала, как подымается и опускается ее живот. Она водила пальцами по моему виску, и это было как-то странно. Так могут гладить лишь женщины, которым уже за тридцать. Но когда такое делает четырнадцатилетняя девчонка – лучше не может быть ничего на свете.
Я хотел сказать, что люблю ее, но испугался насмешек. Показалась дрезина с рабочими сахарного завода и спасла меня от такого шага. Мы едва успели вскочить с рельсов. Сразу за дрезиной на север проследовал международный экспресс. Он здесь не останавливался, но на переезде сбавил скорость, и мы смогли рассмотреть немецкие и французские надписи, жующих в вагоне-ресторане пассажиров и красную фуражку машиниста. Мы помахали, и нам ответило несколько рук. Это ехали туристы в Мюнхен. Я представил себе горы и равнины, которые должен был преодолеть этот поезд. Представил себе разрушенные и вновь восстановленные немецкие города Вольфганга Борхерта, заводские трубы, подымающиеся в небо, как стиснутые в кулак руки людей, и рельсы, рельсы, бегущие дальше в Голландию и Данию, в Норвегию и Швецию, к эскимосам и полярному голубоватому свету где-то на другом конце земли. Эти края не очень меня к себе влекли, потому что я не люблю холода, и я мысленно вообразил себе рельсы, бегущие в другом направлении, в Афины, Стамбул, затем через Аравийский полуостров к Индии, Индонезии и Японии, навстречу вечному рождению солнца. Мне захотелось отправиться в ту сторону или просто на берег моря, откуда огромные корабли плывут во все концы нашего удивительного мира.
Рашида следила за направлением моего взгляда и, вытащив из моей свою руку, сказала, что готова поехать, вернее, будет готова, только надо закончить учебный год. Со двора донесся плач меньшого пацана, и она очертя голову бросилась с насыпи. Я снова сел на рельсы, еще теплые и звенящие от прошедшего поезда, возле телеграфного столба, который гудел, если приложить к нему ухо. На шпалах двое красных жучков совершали свой брачный танец, а на проводах нахохлившись сидели воробьи. Я вытянул ноги и коснулся пальцами гладких и теплых рельсов. Мышцы мои напряглись, я весь был в ожидании чего-то.
Снова прижал ладони к рельсам, а потом провел ими по шее, плечам, по груди и ниже до колен, повсюду ощущая трепет молодого, нетерпеливого тела. Сам не знаю отчего, но я вдруг почувствовал счастье, что живу на свете, что существует эта насыпь, железнодорожные пути на ней, болото внизу, а на крохотном клочке суши среди него – дом Рашиды и двор, полный визжащих ребятишек. Я не видел Рашиду, но по мгновенно стихшему плачу понял, что она подняла упавшего ребенка, вытерла ему нос и, вероятно, затолкнула на кухню, чтобы дать кусок хлеба. Я не спрашивал, вернется она сюда или нет, да и не мог ее об этом спросить: мы вообще понимали друг друга почти без слов.
В золотых лучах заходящего солнца, отделенное от меня несколькими километрами, дремало Караново. Между ним и мной словно бы кто-то опустил тонкую, газовую завесу. Мы видели друг друга, но не слишком ясно, и это вызывало ощущение удобства. Потирая рукой колено, я стал насвистывать. Разве я об этом вам еще не говорил? То есть о моем свисте? Я свищу как бог. Кстати, это единственное, что я делаю как бог. Лягушки на него тотчас прореагировали и отозвались целым хором. А вечер шелестел, словно теплый дождик.
Я не слышал, как подошла Рашида, но не думайте, что я глухой. Все дело в том, что Рашида ходила по-кошачьи. Она протянула мне кусок хлеба, намазанного салом, будто я один из тех ребятишек, которым она целый день мазала огромные, в полкило весом, ломти хлеба. Я сказал, что не хочу есть.
– Не ври! – шепнула она, сунула мне кусок в руку и села рядом. – Отец нам вечно твердит, чтобы не торчали на рельсах, и я малышам то же самое говорю, хотя это все глупости: поезд тебя может задавить, только если ты глухой как пень! – сказала она, стараясь перекричать лягушачий концерт, который все не смолкал, хоть я уж давно не свистел.
Мы в тот вечер не были глухими как пни, но поезд нас все-таки чуть-чуть на задавил. Это был небольшой тягач, из тех, что перевозят дрова, уголь, известку и подобные вещи, то есть не бог весть что за поезд. Он подобрался к нам сзади, и мы услышали его лишь тогда, когда машинист притормозил и обругал на чем свет стоит всех влюбленных, шляющихся по рельсам.
– Хотите помереть, делайте это не в мою смену! – крикнул он, когда мы с Рашидой уже кубарем катились вниз по насыпи и рука ее трепетала в моей, как пойманная птичка.
– Мы могли… Мы могли… – бормотала она несвязно и никак не могла закончить фразы, а потом вдруг ударилась в смех. – Мы дураки, мы самые-пресамые дураки! – Она быстро остановилась и, прижимая мою ладонь к своей груди, сказала: – Слушай!
Ей незачем было это говорить – сердце у нее колотилось, как пожарный набат, но я его почти не замечал. Мои пальцы, будто окаменев, ощущали только маленький, налившийся персик под кофточкой, и ноги вдруг словно отнялись. Если б она так же стремительно, как прижала к груди, не оттолкнула мою руку, я бы потерял сознание. Я стоял, не сводя с нее взгляда, будто впервые видел эти залитые вечерним солнцем золотые волосы и глаза, как у мальчишки. Во рту у меня пересохло. Она посмотрела мне прямо в лицо, потом вырвалась и крикнула:
– Ты гад, ты гад психованный! Я не хочу, не хочу, чего ты́ хочешь!
Едва набрав слюны, чтобы пошевелить языком, я спросил, что же такое я хочу, а она, злобно и быстро ударяя кулаками меня в грудь, сказала:
– То самое. То. Сам знаешь, что!
– Не знаю! – сказал я.
– Не ври. Знаешь. Не надейся, не будет того, чего ты хочешь.
– Ну скажи, чего я хочу! – Я привлек ее к себе, а Рашида уперлась мне в грудь локтями и заплакала.
– Нет! Нет! Нет! – повторяла она одно и то же.
– Что «нет»? Ты – дуреха. Разве сама не понимаешь, что ты еще совсем девчонка? Разве мужчина мог бы пойти на такое с ребенком?
Я прижал ее голову к своему плечу и гладил ее волосы. Мне казалось, что она не перестанет всхлипывать до конца своих идиотских дней, но она кончила так же мгновенно, как и начала. Потом подняла ко мне лицо, и в сумерках глаза ее горели.
– Поцелуй меня, Бода, если хочешь, – сказала она и зажмурилась, как те красотки в кино, которые, полуоткрыв губы, ждут поцелуя какого-нибудь фрайера. Я рассмеялся и смеялся как сумасшедший миллион минут. Рашида обиделась.
– Может, ты думаешь, что я еще совсем ребенок? – сказала, повернувшись ко мне спиной. В ее голосе прозвучало такое отчаянье, что у меня перехватило дыхание.
– Ты – глупышка! – Я подошел и обнял ее со спины. Когда я прижался губами к ее щеке, плечи ее вздрогнули. – Ты еще совсем глупышка! – Я целовал ее глаза, щеки, все, что попадалось. Она шептала, что теперь разрешает мне все, что я захочу, но я ничего другого не хотел. Я сжимал ее в объятиях и целовал щеки, солоноватые от слез, губы, прохладные и сладкие, как черешни, а рядом проходили поезда – два товарных, пассажирский и снова тот, следующий в Афины и Стамбул. Пассажирам нас не было видно, потому что мы сидели в темноте под насыпью, а мы снова смотрели, как они жуют или дремлют, и не могли поверить своим глазам. Ни на одном лице, кроме личика ребенка лет четырех, не было и следа радости.
Рашида дышала прерывисто и быстро. Тома Черный говорил, что когда девчонки начинают дышать быстро и прерывисто, значит, они на все готовы и тут уж нельзя упустить момент. Я не хотел воспользоваться моментом и не хотел ничем ее обидеть, потому что это было бы то же самое, что обидеть себя. Я, сам не зная что, без умолку болтал ей о Соломоновых островах, об островах Галапагос, о черепахах весом в двести килограммов, выползающих из моря только для того, чтобы снести яйца в песок, о черепашатах, которые вылупляются из тех яиц, о птицах, подкарауливающих мгновение, чтобы схватить и проглотить малышек, когда они в безнадежном порыве спешат к морю.
– В один прекрасный день и мы уедем туда. И увидим все это, Рашида. Увидим Белград и множество больших городов, нарядные витрины, разных красавиц, разгуливающих в туалетах от Сен-Лорана и Диора. Мы проедем по всему адриатическому побережью от Изоля до Улциня, посмотрим Венецию, Гренаду, а потом отправимся дальше на запад или на юг – все равно! – шептал я ей в волосы и напугал девчонку до безумия.
– Для того чтобы все это объехать, надо жить лет сто, Бода, да и денег нужно уйму. – Глаза ее расширились, и я видел, как зрачки сверкнули в темноте, будто у кошки. Ее рука, державшая мою руку, была сухой и горячей. Я сказал, что мы поедем автостопом.
– Ты знаешь, что это такое? Нам нужен только рюкзак, что-нибудь вроде палатки, миску для еды, несколько банок консервов и термос. А остальное раздобудем по пути, Рашида!