355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дубравка Угрешич » Голосую за любовь » Текст книги (страница 6)
Голосую за любовь
  • Текст добавлен: 16 октября 2017, 15:30

Текст книги "Голосую за любовь"


Автор книги: Дубравка Угрешич


Соавторы: Анастасия-Бела Шубич,Яра Рибникар,Нада Габорович,Гроздана Олуич
сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 27 страниц)

Джинсы до того прогрелись на солнце, что казалось, будто их только что отгладили огромным утюгом, и это мне напомнило маму, мою настоящую маму. Свою вторую мать я звал Станикой.

Мама сказала, что погладит мне брюки, когда я приду. Разве сегодня ее очередь? Вчера был вторник – это я точно знаю из-за голубцов. Станика просто психует, если почему-нибудь во вторник не приготовит голубцы. Вообще она часто психует, если ей не удается сделать то, что задумано.

Значит, мамина очередь на меня завтра. Я подумал, вернулась ли она уже домой из своего банка и слышала ли, что я опять натворил. Всегда, когда она узнает о моих проступках, глаза ее становятся красные, хоть я у нее не один – у мамы есть еще две дочки. Для меня они сестры, а для Влады и Весны – нет. Мне бы хотелось, чтоб сегодня она ничего не узнала, хотя прекрасно понимал, что это невозможно. В такой дыре, как Караново, даже мухи разносят сплетни. Я с отвращением представил себе две центральные улицы и несколько пыльных переулков, которые кому-то взбрело в голову назвать городом. Вот был идиот! К тому же идиот, который не удосужился рассмотреть, что по-городскому выглядят здесь только церковь и тюрьма с неизвестно зачем приставленным к ней милиционером: здешние воры достаточно умны и ловки, чтобы не томиться в теплые летние деньки за решеткой.

Когда я поднял голову, то увидел, что Рашида снова смеется, так что вздрагивают вихры ее волос, блестящих на солнце, как рыбья чешуя. Зубы у нее были неровные, но от этого смеха у человека просто перехватывало дыхание. Кожа на лице светилась, точно отмытые водой валуны. Надо быть лопухом, чтоб не понять, что мне в эту минуту больше всего хотелось сделать!

– Подумаешь! – сказала она и пояснила, что она побилась об заклад, что ни я, ни он не сумеем пройти по узким, сантиметров в десять, перилам парома с одной стороны на другую.

– Нечего и стараться! – сказал я. – Тут не меньше пятидесяти метров.

– Испугался. Он испугался, Атаман! – Рашида захлопала, а баронесса, обеспокоенная лаем своей собаки, обернулась в нашу сторону. – Он сдрейфил!

– Ты так считаешь? Может, ты сама сдрейфила, кошечка? – сказал я, разуваясь и снимая куртку. Атаман тоже сбросил обувь, но Рашида оказалась проворней и, почти не касаясь ступнями перил и громко смеясь, в одно мгновенье пробежала эти пятьдесят метров.

Теперь очередь была за мной. Видит бог, сейчас все это подо мной рухнет, подумал я, сделав первый шаг, а судя по выражению лица, об этом подумал и Атаман, но я продвигался вперед – и ничего не происходило. Внизу, в паре метров от меня, с одной стороны были гнилые доски, утыканные гвоздями, а с другой – грязная вода. Мальчишки на берегу не прекращали свою пальбу, а учитель рассказывал о певчих и непевчих птицах. Рашида что-то говорила Атаману и хохотала как ненормальная.

– Брось, все равно не пройдешь! – выпалил Атаман, да я и сам был уверен, что еще две секунды – и я в воде, но как всегда ошибся. Я уже перешел на другую сторону парома, хоть ноги у меня дрожали от страха. Достаточно оступиться перед этой цацей, и завтра об этом узнает вся школа.

У Атамана ноги были кривые, потому что, начиная с того сгоревшего в конюшне деда, все в их роду были наездниками, но шагал он по этим узким, не шире ладошки, перилам, будто по облакам, а его белесые глаза потемнели – так сильно расширились зрачки. Вообще он выглядел Святым Георгием, повергнувшим змия. Я спросил Рашиду, на что они поспорили.

– Так, на ерунду, – сказала. И больше ничего не захотела добавить, но потом я узнал от Атамана, что поспорили они на поцелуй. Если мы пройдем – она нас поцелует, если нет – должны будем прыгнуть в воду, даром что еще начало мая. Она нас, конечно, не поцеловала, но зато и нам не пришлось выкупаться. Стоя, как балерина, на кончиках пальцев, она, захлебываясь словами, говорила, что мы дураки и что день сегодня какой-то дурацкий, но что было бы уж совсем идиотизмом потерять хоть минутку из него. Вообще-то я был с ней согласен, но не сказал об этом ни слова.

Под насыпью Тиса затопила прибрежные ивы, и теперь на этих островках из веток и намытой земли расцвели водяные ветреницы и те особенные, золотые касатики, каких не найдешь ни в одном саду. Я предложил Рашиде туда прошвырнуться и опять подал Атаману знак глазами, чтоб он слинял.

– Присмотри за бабкой и ее доходягой, – шепнул я ему, проходя мимо. Шепнул еще, чтоб он был человеком, но он человеком стать не захотел, и мы втроем час или два месили грязь возле затопленных верб, пока Рашида не набрела на привязанную к водомерному шесту лодку и не расположилась в ней. У меня вроде бы сначала мелькнула мысль, можно ли так просто распоряжаться чужой собственностью, но времени на размышления не было: Атаман уже забрался в лодку и, поджав свои обезьяньи ноги, что-то мурлыкал себе под нос.

Цветы были желтые, холодные, и от них пахло водой и тиной. Мы набрали их целые охапки, но, когда выбрались из зарослей, на одежду нашу было страшно смотреть. О нашей обуви и говорить нечего. Рашида одну туфлю зажала под мышкой, другую, завязшую в иле и мокрой земле, едва вытащила из-под вербы, где пышно росли пучки касатиков и среди них ютилось гнездо какой-то болотной птицы. Птицы мы не видели, а яички были маленькие, с зеленоватыми крапинками. Мы взяли по одному, на память. В гнезде осталось одно, и всю обратную дорогу нам слышался крик какой-то птицы. Теперь я думаю, что это был чибис. Конечно, чибис – я затыкаю пальцами уши.

Атаман шагал впереди, и Рашида рассказывала ему что-то об их физичке. Он молчал и с пониманием кивал. А она рассказывала с таким видом, будто речь шла о динозавре или о чем-нибудь в этом роде. А физичка была тихим и сонным созданием, и ей уже давно перевалило за пятьдесят. По сути дела, это было ископаемое мезозойской эры, но этому ископаемому ничего не стоило закатить тебе в дневник кол.

Все Караново болтало о ее романе с учителем физкультуры, хотя это было бы то же самое, как если бы говорили о романе носорога с колибри, к примеру. Этому Маркоте не было еще и двадцати пяти лет, и раз в неделю к нему приезжала невеста из Белграда. Может быть, именно поэтому сплетни, как дым без огня, постепенно потухли, но Мелания Бранковачка стала еще настырней и ребятам на физике приходилось все труднее.

– Я в таких делах собаку съел! – сказал Атаман. – Когда она будет тебя спрашивать? – он обернулся к Рашиде и добавил еще что-то, но я этого не расслышал. Одно было ясно: Атаман что-то задумал, потому что он был человеком действия, но что именно – я догадаться не мог. Из слов Рашиды, уже после, когда мы наконец от него отделались, я понял, что он решил разыграть физичку с ее физкультурником. Подстроить всякие там любовные письма, цветы и телефонные звонки как раз перед четвертным опросом. Атаман будет ей звонить и таскать письма. А мое дело эти письма писать.

– Господи боже, Рашида! Я же никогда не писал любовных писем! – сказал я, а она тут же заявила, что это прекрасно знает: во-первых, мне некому было их писать, а во-вторых, не больно-то уж это теперь и принято – писать любовные письма. Чушь какая! Их пишут только в кино или таким старухам, как Мелания. А писать их я должен так же, как пишу сочинения. К тому же Весна ей рассказывала, что дома я и еще кое-что пописываю, хотя, на ее взгляд, в моей писанине нет никакого толку: кому теперь интересно читать о животных и детях?

– А может, ты как раз из-за этой писанины и заговорила со мной сегодня на пароме? – спросил я, а она быстро обернулась и ущипнула меня за руку.

– А разве не ты со мной первый заговорил, ангел? – спросила она и была как всегда права. На минуту почудилось, будто меня кто-то ударил кулаком под дых, но я сдержался и сделал вид, что разыскиваю глазами Атамана внизу, на ипподроме. Я долго не мог его найти, потому что искал среди публики, наблюдавшей за тем, как готовили к скачкам двухлеток.

Вдруг Рашида крикнула: «Вот он!» – и я увидел Атамана: он летел, припав к коню, за ним в воздухе оставалась светлая полоса, и среди расцветающих акаций галдели молодые галки. Его голова в красноватом вечернем свете казалась почти белой. Меня пронзила мысль, что, будь я девчонкой, я бы, увидев его, задрожал от восторга, но Рашида сказала, что ей хочется есть, и сбежала с насыпи туда, где жокеи оставили свое снаряжение и сумки с едой. Ниже спиной к нам стояли толпы зрителей. Я не успел произнести ни слова, как Рашида уже оказалась рядом, держа в руках что-то, завернутое в платок. Я предложил поскорее смыться, потому что в любую минуту кто-нибудь из зрителей мог обернуться.

– Да ну! – сказала она. – Бери!

Я предложил укрыться в ивняке, но Рашида сказала, что на пароме есть удобней. Старуха вообще не замечает никого вокруг, а даже если б и посмотрела на нас, все равно ничего бы не поняла. Насыпь и верхушки тополей словно вобрали в себя свет. На реке, казалось, стало совсем темно, хотя впечатление это было обманчивым. Нынешняя весна может еще преподнести и не такие штучки. Но об этом не хотелось думать.

По Тисе стайками плыли водяные цветы, и стебельки их были прозрачными и хрупкими. Река имела цвет молодого вина, и на ее поверхности, будто сухие скорлупки, покачивались трупы насекомых. Я вспомнил поверье, что водяные цветы живут лишь от восхода до захода солнца, и при этой мысли у меня защемило сердце. Такое вы можете ощутить, если вообразите, что вас заживо опускают в могилу или что-нибудь подобное. Об этом мне тоже не хотелось думать.

На банатской стороне[9] лаяли собаки и раздавались удары палок по воде, видимо, рыболовы выгоняли сомов из их укрытий. Баронесса по-прежнему сидела на корточках и тихо напевала. Песня была французская, и я не все слова понимал. Кажется, речь шла о каком-то бале и о девушке, танцевавшей «в его объятиях» самый прекрасный танец на свете.

До конца я не дослушал – Рашида чавкала громче, чем мамонт, и я спросил, что ей будет, когда она вернется домой. Но она лишь пожала плечами. Вообще-то она думает, что никто и не заметит ее отсутствия. В доме кроме нее – восемь детей, а она теперь среди старших. Правда, двое братьев уже женаты, но их потомство Рашида не в состоянии упомнить.

– Плодятся, как крысы! – сказала она, откинув с лица волосы. – Через три года заполонят весь дом! – прибавила еще и нетерпеливо передернула плечами, а глаза ее сверкнули в сумерках.

Нечего было и сомневаться, теперь я точно знал, что Рашида – та самая девчонка из сторожки у переезда, которой я два года назад бросил яблоко, а она, тряхнув головой, даже не соизволила его поднять. Стояла и глядела на проходящий поезд, и волосы ее в густом летнем воздухе казались гладкими и блестели, будто ванильный пудинг. Позади их дома, в глухом заливе Тисы кричали лысухи, а во дворе на ветвях двух кривых вишен висела целая свора ребятишек от двух до двенадцати лет. Одного, который еще не умел ходить, девочка держала на руках. Я спросил ее, там ли они еще живут, у переезда?

– А где нам еще жить? Батя – стрелочник! – Она лениво и сонно повела головой, и волосы ее опять светлым обручем окаймили щеки.

Баронесса теперь пела песенку о каком-то кораблике, который никогда никуда не уплыл. Песенка была детская и очень красивая. Солнце уже скрылось за тополями, небо стало зеленым, будто яблоко, с реки потянуло прохладой и свежим запахом водяных растений. Вздрагивая всем телом, облезлая собака потянула Баронессу в город, в сторону кладбища, к глинобитной хибаре, которую построил слуга одного из баронов миллион лет назад.

Рашида все еще торопливо жевала, едва поспевая глотать, и я сказал, что спешить нам некуда. Она ответила, что сама знает, но уж такая у нее привычка: у них в доме, если зазеваешься, считай, останешься голодным.

С ипподрома доносились крики, потом снова топот коней. В тихом сумраке этот топот напоминал удары палочек по туго натянутому барабану, а в воздухе пахло цветущей вербой. Водяные лилии касались наших лиц, цеплялись за волосы и беззвучно падали в реку, как умирающие осенью мухи. Все, что нас окружало, казалось, вызывает у меня боль. Я чувствовал ее во всем теле, давило виски и шумело в ушах. Постепенно я стал понимать, что со мной происходит: это в моих жилах бурлила непокорная кровь.

– А меня сегодня выгнали с урока, Рашида, – сказал я, и она ответила, что знает.

– Бросил какую-то книгу, что ли? Мне иногда хочется вышвырнуть все книги. Какому идиоту взбрело в башку выдумать школу? Как думаешь, Слободан? – Она поднялась на цыпочки и положила руки мне на плечи.

Чем выше поднималась над рекой луна, тем сильней доносился лай собак с той стороны. Было очень странно думать, что в один прекрасный день мы сможем смотреть на Землю с Луны и что день этот уже не за горами. Два светящихся металлических шарика друг против друга, и на одном из них, или между ними, – ты, крошечный как муравей и в то же время самый могущественный на свете. Я сжал пальцами руку Рашиды. Щека ее была совсем рядом с моей, я чувствовал ее гладкую кожу и чуть-чуть пошевелился, уверенный, что девчонка отпрянет, но она сказала, чтоб я дал ей спокойно доесть бутерброд, а тогда она не будет возражать, если я ее поцелую.

Потом, когда я ее обнял, она оказалась гибкой и свежей, как молодой побег ивы, а губы были как у ребенка холодными и пахли травой. Я почувствовал, что у меня задрожали колени. Это то самое. То самое, о боже мой! Все мышцы напряглись, и кровь стала густой и горячей, будто расплавленный металл.

– Ну хватит! – сказала она, когда я попытался поцеловать еще раз, и оперлась на перила парома. Я услышал их потрескивание, а потом она отодвинулась дальше, и я мог видеть только ее волосы, светлым кольцом окаймляющие лицо.

– А почему? – Я сделал шаг в ее сторону, но она сказала, чтобы я ближе не подходил, иначе она столкнет меня в воду.

– Теперь я узнала! – пробормотала она вместо ответа. – Ничего особенного.

Я спросил, что значит это «ничего особенного», и она призналась, что на днях поспорила с Весной и еще одной девочкой, что обязательно на этой неделе поцелуется. Тут как раз я и подвернулся. Но мне же это ничего не стоило, и поэтому не за что на нее сердиться.

– Ты думаешь? – сказал я, но она меня перебила и принялась рассказывать, что та девчонка над ней смеялась. «Малявка! – говорила она. – Что ты знаешь о таких вещах?» Теперь Рашида ей скажет, что знает и ничего особенного в этом, в этих поцелуях, нет.

– Я думала – гром разразится, Тиса вскипит, произойдет что-то невероятное, огромное. А ничегошеньки и не случилось, – во всяком случае она, Рашида, в этом абсолютно уверена. – У тебя еще и губы мокрые, вот!

– Знаю. А ты меня укусила.

– Укусила? Это уж кое-что. – Она подошла и ущипнула меня, а потом расхохоталась, и смех ее в весенних сумерках при полной луне зазвенел как колокольчик.

– Ты не сердишься на меня? Правда не сердишься? – шепнула она. – Я ничего не скажу ни Весне, ни той девчонке, вообще никому не скажу. А ты все-таки попробуй написать письмо Мелании! – она обняла меня, руки ее были очень худенькие и холодные.

– Незачем меня обнимать, Рашида. Я и так напишу!

Я направился в город, а она шла за мной, волоча охапку этих идиотских цветов.

II

Когда я мысленно переношусь в тот день, я предпочитаю вспоминать его только до той психотни, которая поднялась, когда я в измазанных глиной и илом штанах явился домой. Я застал отца, шагающего из угла в угол и повторяющего без конца один и тот же вопрос, чем, мол, он провинился перед богом, что породил такого сына. Сын – это был я.

Длинный, с почти двухметровыми ножищами, с некогда рыжими волосами, от которых теперь остались лишь какие-то жалкие клочья возле ушей и на затылке, он не переставал спрашивать себя, почему такое должно было случиться именно с ним.

– А что с ним случилось? – Я локтем толкнул Весну, которая сидела в углу и делала вид, что читает, и она мне сказала, что с ним ничего не случилось и его поездка в Белград прошла нормально. Дело же в том, что еще на вокзале он узнал, что меня выгнали с урока. Домой отец пришел в шесть и вот уже три часа долдонит одно и то же, надеясь, что я, мол, наверняка повесился где-нибудь в леске: будь он на моем месте, он бы такого позора не пережил.

Да, лучше бы уж я и вправду повесился.

– Боже мой, Весна! Может, и ты думаешь, что мне лучше было бы удавиться?

– Это он так думает!

Она снова уткнулась в книгу, а это значило, что накал страстей в доме достиг предела.

Мне все это было хорошо знакомо. У матери моего отца была частичка венгерской крови; она обожала чардаш и красивых парней, а чуть что случалось не по ней, обычные тарелки превращались в летающие. Отец унаследовал это от нее – устраивать в доме цирк, хотя тарелками и не бросался. «Это слишком дорогой спорт», – говорил он.

– Почему ты сказал, что у тебя нет учебников? – он подошел ко мне, и голос его стал сахарным. – Что, тебе некому их купить?

Он схватил меня за борта куртки, и я сразу понял, что у нас сегодня на повестке дня. Втянув голову в плечи, я несколько минут слышал лишь звук ударов и плач Весны. Тот, кто не видел, как обстоят дела, мог бы подумать, что удары сыплются на нее. Я не издавал ни звука – не потому, что не чувствовал боли, мне как раз было больно, просто я не хотел доставить удовольствие моему старику, который сразу бы начал повторять, что я – вылитый дядя Драгутин, брат моей матери.

Этот дядюшка двадцать лет прожил в некоем заведении, куда в Каранове помещают всех, кто слишком выделяется из общей массы. Однажды, забравшись на дерево, растущее у больничного забора, я совсем рядом, за решеткой окна, увидел его лицо. Оно было добрым, с каким-то отсутствующим выражением и немного напоминало мамино, когда она рассказывала, как я, когда еще был маленьким, вечно путал, на какую ногу надевать туфлю.

Я хотел рассказать маме, что видел его. Они вместе выросли на теперь уже заброшенном хуторе, и, наверное, она любила брата, но я все же не был полностью уверен, что видел именно его, и поэтому ничего ей не сказал, а потом больше и не видел его, хотя как-то целое лето лазил по деревьям вокруг больницы. В канун Нового года он умер. Мы с Весной, притаившись за часовней, смотрели, как могильщик Мелентий копал могилу и ругался. Земля смерзлась, и сыпал снег. Похоронили его за полчаса, и те, кто пришли с ним проститься, быстро разбежались в разные стороны, словно стыдясь или опасаясь чего-то.

К десяти часам отец покончил с оплеухами. Я думаю, он просто устал, потому что лицо его выглядело измученным и было таким белым, что ясно проступали все веснушки. Их было немало, хватило бы по крайней мере на пять десятков лиц. Запыхавшись, он поглядел на стол, заваленный непроверенными ученическими тетрадками. Лет двадцать назад он мечтал стать врачом, но потерял сознание при виде первой гальванизированной лягушки и сразу же перевелся на филологический, а теперь проклинает тот несчастный день каждый раз, когда получает жалованье или приносит домой на проверку школьные сочинения.

Меня эти сочинения прямо выводят из себя, хотя темы и не представляют ничего особенного. Например: «О чем я думаю, когда произношу слово „мама“», «Самое большое событие в моей жизни» и т. д. Старик преподает в первом и во втором классах гимназии, в старших классах школы, а по совместительству еще и в экономическом училище, так что сочинения, которые он таскает домой – и при этом вечно поносит наше поколение, – по сути дела, пишут пятнадцати-шестнадцатилетние ребята.

Одно сочинение особенно взяло меня за живое. Написано оно было зелеными чернилами, неряшливо, круглыми буквами, которые раскатывались перед глазами в разные стороны, как цветные шарики. Задано было написать что-то о матери, но парень написал, что ему об этом говорить не хочется:

Моя мать – не мать. Если б она была матерью, то хоть раз приготовила бы завтрак, чтобы я не шел в школу голодный, и не вышла бы замуж за этого отвратительного мужика, которого я теперь должен называть отцом, хоть он мне такой же отец, как я брат нашей кошке.

Дальше шло что-то не слишком интересное, но я запомнил последнее предложение, где он писал, что было бы хорошо, если бы дети вообще рождались сами по себе, без родителей. Я иногда думаю точно так же, хотя сейчас у меня нет сил ни о чем думать. Я лежу в постели, пытаясь забыть то, что мне наговорил старик, и хотя все это я уже слышал не раз, его слова – что я кончу как негодяй и пропащий человек – действуют на меня сейчас особенно удручающе.

– А может быть, и спятишь. В материнской родне и такое не редкость! – прибавил он. Станика, похоже, вмешиваться не хотела и занималась чем-то на кухне. Так и не вмешалась, во всяком случае сегодня. До полдесятого она была на собрании, потому что их актив заседает раз в неделю. Она работала в секции по охране матери и ребенка. Может, отсюда и ее старания стать для меня матерью, хотя это чистое притворство. Никто не может стать матерью человеку, которого не родил или хотя бы не вынянчил с той поры, когда в этом человеке еще не больше килограмма веса.

Тут все совсем по-другому. К примеру, если бы такое, как сегодня, случилось при моей матери, она бы и не думала изображать, что ничего не замечает. Может, она взяла бы сторону отца – не знаю, но делать вид, что ничего не происходит, просто не могла бы. Потом она позвала бы меня ужинать, потому что знает, как я люблю зеленый горошек, и тогда бы я ей объяснил, что швырнул книгу без всякого злого умысла, просто от скуки. Она бы понимающе кивнула мне и погладила бы меня по голове, и я, уже засыпая, почти ощутил прикосновение ее ладони и подумал о том, что завтра – мамин день и что сегодняшние отцовские слова будут повторены и на Ломиной улице, 22.

Все так и произошло, потому что иначе быть просто не могло. Я еще не перешагнул порог, как Драгана и Ясмина, которые мне приходились сестрами, а Владе и Весне были никто, косо взглянули на меня и в один голос сказали:

– Явился!

– Хоть бы мать пожалел! – Еще в пижаме, потому что, как и все директора, он позже уходил на работу, отчим направился ко мне с таким выражением лица, будто проглотил целиком лимон, лягушку или что-нибудь подобное. – Разве трудно хоть изредка подумать о матери? – Он смотрел мне прямо в глаза, а потом понес что-то о том, что, мол, много он перевидал за свою жизнь детей, да и сам, конечно же, был когда-то ребенком, но не встречал еще такого чудовища, как я.

– Да и не мудрено, папа, – Ясмина подошла к отцу и взяла его под руку, – ведь он же у нас уникум!

На ее круглом лице с огромными, как у куклы, глазами появилось что-то вроде улыбки, но это была не настоящая улыбка: как и их отец, Ясмина и Драгана не умеют улыбаться и у обеих, как и у их отца, маленькие головки с надутыми губками, будто они постоянно на что-то обижены. Такое выражение лица часто бывает у красавиц, которым вечно мерещится дурной запах. Они близнецы, им обеим по тринадцать лет, и в Каранове говорят, что они будут очень красивыми. Может, это отчасти и правда, потому что у них мамины золотистые волосы, мамины глаза и походка. А мама не ходит, а словно летает, не касаясь земли. Но по форме и выражению лица и по этим выпяченным губам они – вылитый папаша, и поэтому я не могу их любить, хотя обещаю маме, что обязательно полюблю, и сам себе твержу: полюблю, полюблю!

Сейчас они стоят рядом с отчимом, как единый фронт, теснящий меня прочь. Мама еще не вернулась из магазина. По четвергам, пятницам и субботам уроки у меня были после обеда, и поэтому мама попросила перевести и ее на эти дни во вторую смену. Я понимал, что для Тимотия наши свидания – словно бельмо на глазу, и он ненавидел кухню, где мы с мамой встречались.

– Понимаешь, – сказал он, – я вынужден о тебе заботиться!

– Знаю! – сказал я, ощутив за спиной чье-то сдержанное дыхание. – Я все прекрасно понимаю! – Я обернулся, хоть это было и ни к чему: я и так знал, что пришла мама. Стоя в дверях, она была похожа на портрет женщины из нашего музея, нарисованный какими-то голубыми и золотыми красками, как те цветы, которые мы с Рашидой рвали в мочажине. Мне даже подумалось, что Рашида чем-то похожа на нее: те же светлые, непокорные глаза, золотистые волосы, что-то лесное, кошачье и вольное в движениях. Говорят, что сыновья похожи на матерей. У меня внешне нет с ней никакого сходства, но внутри мы совсем одинаковые. Ей так же, как и мне, незачем оглядываться, чтобы убедиться, что я тут, и не надо спрашивать, о чем идет у нас разговор, она все сразу поняла, и ей стало стыдно.

– Ты опаздываешь на работу! – обращается она к Тимотию, он соглашается, но что, мол, он может поделать, кто-то, мол, должен отчитать этого шалопая. Шалопай – это я. Я стою в столовой возле зеркала и в лучах солнца вижу свои рыжие волосы, глупую физиономию в веснушках, огромные, будто вытаращенные от изумления глаза и размышляю о том, не приходит ли по временам маме в голову мысль, что я не ее сын. Я кажусь себе невероятно похожим на лягушку, а вы, кого вы напоминаете себе в зеркале?

Драгана и Ясмина о чем-то шепчутся, и глаза их – словно стеклянные шарики, наполненные синевой.

– Нам надо его поцеловать? – Они подымают глаза на Тимотия, но я отвечаю, что не надо. С моей точки зрения, пусть лучше оставят поцелуи при себе – говорю, сам себя не слыша, но замечаю, что мама укоризненно качает головой, а они, чмокнув отца, выходят в сад.

На солнце их головки как две золотые розы. Идут, держась за руки, до тошноты похожие друг на друга.

– Подождите! – кричит им вслед Тимотий и выходит, не взглянув на меня. У дверей его ждет машина, хоть до консервного завода не больше десяти паршивых минут ходу. Драгана и Ясмина уселись вместе с ним, и машина, просигналив, рванула сразу на третьей скорости. Уверен, что этот сигнал слышало все Караново. Мама молчала, стараясь на меня не глядеть.

– Твой муж заявил, что ты стыдишься меня! – сказал я, а она лишь качнула головой. – Папа сказал, что тоже меня стыдится.

– А тебе самому за себя не стыдно? – Она подняла голову, показав, что не надо ей помогать с посудой, и глаза ее потускнели. Потом она пошла в кухню, и я поплелся за ней. Мне было очень стыдно, она это знала, мне незачем было отвечать на ее вопрос, и я ничего не сказал. На стене часы с кукушкой пробили девять. Как и прежде, когда мне было года три, я при первом же ударе часов испугался и вздрогнул, а мама улыбнулась.

– Глупыш ты мой, глупыш!

Я обещал ей, что никогда больше не брошу ни одной книги, но на лице было написано, что она не верит моим словам. Она стояла, не сводя с меня глаз, и держала в своей руке мою руку, и от нее исходил свежий и нежный запах залитой солнцем травы. Сперва я хотел пообещать ей, что меня никогда больше не выгонят из класса, но это могло напомнить ей уже однажды данное мной обещание. Это было после сочинения на тему о выборах, я написал, что буду голосовать за любовь, получил единицу и потом дал маме слово никогда больше ничего подобного не писать, хотя сам точно знал, что, если придется, обязательно напишу. Потому что это правда, и если уж надо по-настоящему что-то выбирать и за что-то голосовать, то я голосую только за любовь, хотя наперед известно, что в некотором смысле это дело пропащее. Каким-то шестым чувством мама все понимает и поэтому только качает головой, не показывая вида, что вечно боится за меня, и только повторяет «Глупыш ты мой, глупыш!». Тут уж никто помочь не может!

Солнце играло на надраенной медной посуде, и вся кухня наполнилась медным сонным сиянием. И мамины волосы тоже светились. Помешивая яблочный компот, она улыбалась, а потом, поджарив мне яичницу с ветчиной, усадила меня за стол и сказала:

– Ну, теперь выкладывай!

Я не знал, с чего начать, хоть надо было бы рассказывать все с самого утра, когда Станика как будто совсем забыла о моем существовании и я ушел в школу голодный. Но я с этого не начал, потому что не хотел раскрывать тайны того дома. Когда я отсюда вернусь, Станика тоже скажет: «Ну, теперь выкладывай!», но я тоже не буду ничего говорить, не буду раскрывать тайны этого дома. Вдруг, почти оглохнув от неожиданного прилива к ушам крови, я понял, что ни в одном из этих двух домов я не дома.

Когда мне было лет девять или десять, я обещал маме, что, когда вырасту, сделаюсь очень богатым человеком, и ей не надо будет работать и жить в доме товарища директора. Мы поселимся с ней вдвоем в каком-нибудь домике среди леса, и в сумерки к нам будут прибегать олени. Во всех сказках, которые я читал, лесные феи были очень похожи на мою маму. Я давно перестал читать сказки и теперь уже ничего не обещал. Знаю только, что существовали, существуют и будут существовать тайны этого и того дома, и никто тут не в силах ничего изменить.

– Да рассказывать-то, мама, не о чем. Просто взял и бросил книгу. А этот долдон меня выгнал с урока – вот и все.

– А потом? Что было потом? Весна позвонила, что тебя нет дома. Мы искали тебя, понимаешь?

Она встряхнула своими золотыми волосами, а мне показалось, что оттуда посыпались лучики солнца. Она говорила неправду и знала, что я это понял. Если бы меня искали – сразу бы нашли: паром виден с любой точки насыпи. Меня снова потянуло туда.

– Я, пожалуй, пойду, мама! Договорился с одним парнем.

Она не расспрашивала ни о чем, не возражала. Мне хотелось, чтобы она хоть о чем-нибудь еще спросила, чтобы попыталась меня задержать у себя, но она не попыталась. Я был абсолютно свободен и одинок, как собака, и не знал, за что взяться; меня все так легко от себя отпускали, что было ясно: я ничего для них не значу.

Я поплелся по улице, подпинывая пустые консервные банки, отчего из-за занавесок, будто черепахи, высовывали головы разные бабки. Дошел до площади, круглой и гладкой как блин, посреди которой торчит что-то вроде фонтана. Вокруг на скамейках сидели пенсионеры и какие-то старухи и точно из засады наблюдали за тем, кто проследовал, а кто нет на заутреню. Все три церкви, городская управа и гимназия выходят на площадь, так что с любой скамейки можно одновременно услышать какого-нибудь пацана, рассказывающего про дроби, звуки «Deus Vobiscum» из католической церкви и громогласное «Господи помилуй» Луки Пономаря.

Размышляя о том, как на педагогическом совете, членом которого состоит мой отец, и в заводском коллективе моего отчима будут обсуждать мое не соответствующее социалистическим нормам поведение и прорабатывать и того и другого за то, что они самоустранились от моего воспитания, я, посвистывая, подошел к церкви, на паперти которой грелись на солнышке Драга Припадочная и еще пара нищих из венгерской части города. Все они были босые, с синими обмороженными носами, при виде их у меня снова все внутри оборвалось.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю