Текст книги "Голосую за любовь"
Автор книги: Дубравка Угрешич
Соавторы: Анастасия-Бела Шубич,Яра Рибникар,Нада Габорович,Гроздана Олуич
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 27 страниц)
Я положил яблоко и кусок хлеба рядом и улыбнулся. Знал, что она их съест, когда я пойду купаться.
– А это для Греты! – сказала Баронесса и положила на пол парома грушу. Я сказал, что не уверен, едят ли черепахи груши. Грета ее обнюхивала целую вечность, а затем начала грызть. В пять минут она управилась с грушей, не оставив даже семечек, а потом приковыляла ко мне и легла, глядя на меня своими блестящими глазками.
– Вот так-то, Грета! – сказал я. – Нам с тобой придется подождать!
Мне показалось, будто Грета кивнула головой, потом она взяла и перевернулась на спину. Солнце блестело на небе, словно огромная золотая рыбка. Я вспомнил Рашидины волосы, а после маму. Вчера она чуть не потеряла рассудок. А сегодня, наверно, уже обо всем позабыла. Я тогда, конечно, еще не понимал, что такое мать, что матери просто не способны забыть, выбросить из памяти такие вещи и живут в вечном страхе за своих детей.
Я лежал, не сводя глаз с прозрачной голубизны неба, опьяненный теплом, которое исходило от реки и прибрежного ивняка, и думал о том, куда мы завтра отправимся. Потом снова вспомнил о Рашиде, снова не мог понять, почему ее до сих пор нет, и постепенно, сам не зная как, задремал. Сквозь сон слышал гудки пароходов, свистки поездов – по сути дела, я уже погрузился в шум и сутолоку чудесных странствий. Потом видел мелькающие передо мной телеграфные столбы, реки, вершины гор и одинокие домики, но мне все время чего-то страшно недоставало. Я никак не мог сообразить, чего же такого мне недостает, и до того напряг свою память, что у меня даже пересохло в горле, как может пересохнуть только во сне, когда все кажется в миллион раз важнее и недоступней.
Я проснулся с ощущением, что лежу на жаровне. Даже не решался притронуться к собственной коже на лице, плечах и животе. Хуже всего, что Грета преспокойно храпела под своим идиотским панцирем. Вы не верите, что черепахи умеют храпеть? Заведите себе хоть одну – и сами убедитесь.
– Она нас забыла, Грета! – шепнул я, хотя мог свободно орать во все горло. Баронесса дремала в кустах, и вокруг на миллион километров не было даже паршивой кошки. Только несколько мальчишек на пляже старательно мазали себя мокрым песком и глиной и затыкали в волосы куриные перья. Это, конечно, были страшные кровожадные индейцы!
По мосту, словно на киноэкране, промчался пассажирский поезд, и его грохот долго еще висел в воздухе. Надо быть не в своем уме, чтобы предположить, что я бы мог рассмотреть лица пассажиров. Веки у меня отяжелели и прямо-таки обгорели на солнце, словно я вылез из пекла. Да, впрочем, не очень-то мне и хотелось их подымать и пялиться на вагоны. Мне вообще не хотелось на них смотреть, должен признаться. Грета, конечно, оказалась умней меня, если это вообще можно назвать умом. Высунув голову из-под панциря, она долго смотрела вслед поезду, и глаза ее сверкали на солнце как алмазы.
– Завтра в таком же поезде и мы отправимся в далекий путь, Грета! – шепнул я. – К чему сейчас смотреть!
Я положил руку ей на панцирь и обалдел. Панцирь разогрелся на солнце, а под ним билось ее сердце, часто-часто! Я не думал, что у черепах есть сердце, а свое собственное дурное сердце все время ощущал где-то в горле. Может быть, ее не выпускают из дома? Может, она заболела? Может, спит? Казалось странным, чтобы Рашида уснула, зная, что я ее жду, и это уже напоминало бы предательство. Я смочил рубаху и прижал ее к животу и груди. Сначала почувствовал облегчение, а потом кожу стало жечь еще сильнее. Однако теперь я понял, что у меня есть кожа, и уже мог понять Станику, которая без конца говорила о своем желудке. Я никогда не ощущал у себя ни кожи, ни желудка, ни почек, ни чего-либо другого, и мне было смешно, когда люди говорили о подобных вещах. Сейчас и до меня дошло, что все это, оказывается, можно ощущать. Конечно, не всегда так болезненно, но забыть, что эти штучки существуют, вероятно, было невозможно.
Вы бы взглянули на моего Старика, когда он внушал мне, что лет через двадцать и я буду их ощущать, да еще как! А я отвечал ему, что это не важно: через двадцать лет я смогу их просто извлечь и заменить на пластмассовые. Было смешно представить себе такую картину: входишь ты в один прекрасный день в магазин и просишь: «Дайте, пожалуйста, одно сердце для пятидесятилетнего мужчины. И еще по кусочку почек и селезенки!» А вообще-то просто идиотизм размышлять обо всем этом, ведь, может, я и не доживу до пятидесяти. А может, к тому времени сделают так, что человек навечно будет оставаться в том возрасте, который ему больше всего нравится? Интересно, что бы выбрала для себя Рашида? На этот вопрос ответить я бы не смог, потому что никогда нельзя быть уверенным, что именно захочет выбрать для себя женщина. Я имею в виду – женщины вообще непредсказуемы. Все женщины без исключения.
Я сидел на корточках, повернувшись спиной к солнцу, а Тиса была так спокойна, что казалось, будто кто-то полил ее сверху растительным маслом. В кустах все еще стучал дятел – так упорно и настойчиво, словно торопился перевыполнить норму, а рабочие на другом берегу копали песок. Их спины лоснились от пота и блестели на солнце. Не знаю, но мне почему-то они показались статистами на киносъемках. Так я вспомнил об Атамане. Этот, конечно же, заслужил хорошую взбучку. Я дал себе слово так изменить ему внешность, чтобы родная мамочка его не узнала, когда он придет вечером домой. То же слово, впрочем, я уже дал и Рашиде. Господи, Рашида! Куда эта дуреха запропастилась? Может, ждет, что я принесу ей солнце на блюдечке? Я взял яблоко, откусил, но кожа на скулах так болела, что я отдал его Грете.
– Подождем еще полчасика, Грета. Ни одна женщина не заслуживает, чтобы мужчина так долго ждал! – крикнул я Грете, но она не пожелала обратить на меня внимание. Уж если она чего-нибудь не захочет, то не захочет. Будьте уверены. Мне подумалось, что лучше всего было бы уснуть и таким образом убить время, но я чертовски обгорел. Один, четыре, сто четыре! Говорят, если считать – легче обо всем забыть. Я досчитал до тысячи семисот. Не помогло.
– Пошли, Грета!
Я засунул черепаху в сумку, еще сам не зная, куда направиться. Да и стоит ли вообще отсюда уходить? Неподвижность меня просто убивала. Может, Рашида где-нибудь в городе? Может, торчит на площади и наблюдает за гуляющими рядами черепахами? Я почти побежал, а в горле до того пересохло, что вы не сумели бы выдавить из меня ни плевка. Возле дома Исайи я вспомнил, как мы ночью звонили ему в дверь, и мне стало повеселей. Я вроде бы почувствовал рядом Рашиду.
И все же на площади ее не оказалось. Абсолютно точно. Я три раза обошел вокруг площади, хоть это была явная глупость. На нашу Лепешку достаточно взглянуть одним глазом, и сразу ясно, как обстоят дела. На этот раз они обстояли ужасно. То есть они обстояли нормально, но здесь не было Рашиды. Драга Припадочная сидела на паперти и смотрела на толчею возле себя, а лицо ее выражало восхищение. Казалось, она видит что-то такое, чего другие не видят. А я увидел Атамана и ту восьмерку парней с расстегнутыми штанами, и мне стало тошно. Скоты! Проклятые, грязные скоты! Осмотрелся еще раз. Черепахи обсуждали футбольный матч, но у меня не было времени прислушаться, какой именно. Может быть, Рашида ждет меня на кладбище? Сейчас там вовсю зреют вишни и совсем пусто. Нищие уже собрали с могил все что можно, а любовники придут только в сумерки. Кажется, я побежал туда. Да, так оно и было.
Я слышал, ты переходишь в другую школу? – Мне навстречу шел Саша Альбрехт.
– Не знаю еще.
– Может, махнешь в Белград, Слободан?
– Это бы уж было слишком хорошо. Не думаю.
Я представил себе Белград, яркие огни, здания из стекла и бетона, толпы людей, которых абсолютно не интересует, перешел ты в следующий класс или нет. По коже словно бы пробежал легкий ветерок. Белград, господи боже! Если бы я мог оказаться там с Рашидой! И я там буду! Я припустил в сторону кладбища, а Саша лишь изумленно пожал плечами и покрутил пальцем у виска. Вы знаете, что обозначает этот знак у подобных крыс, объяснять вам незачем. Да у меня и нет на это времени!
На надгробной плите того капитана-кавалериста жарились на солнце две ящерицы, и глазки их сверкали как жемчужины. Мне было жаль их спугивать, и я пошел дальше. Маленький Эмилиан в матросском костюмчике; торговец – меценат и защитник; памятник погибшей партизанке: лицо с каким-то отсутствующим и мечтательным взглядом; могила ребенка всего с полметра, поросшая травкой, которая, если к ней притронуться, похожа на влажные, только что подстриженные ребячьи волосы; все это смотрело на меня как-то испуганно, и повсюду мне мерещились давно уже неживые глаза. Я прямо сходил с ума. Я кружил по кладбищу, словно муха с оторванной головой, но Рашиды нигде не было. Нарвал вишен. Они были холодные и свежие. Напомнили мне губы Рашиды.
Оставалось одно место, где бы я мог ее поискать, где бы стоило ее поискать. Догадываетесь, где? Подняв ремешки рюкзака, я направился к переезду. Я медленно двигался вперед в густом летнем воздухе и слышал в ушах шум собственной крови. Мне казалось, что я иду уже целую вечность, хотя это была старая, знакомая мне дорога, с лысыми шелковицами по сторонам и телеграфными столбами, которые гудели, будто огромный растревоженный пчелиный рой.
– Уже близко, Грета. Уже совсем близко! – успокаивал я возившуюся в сумке черепаху. Я думал, что успокаиваю ее, а по сути дела, говорил себе. – Уже близко!
Близко – что? Ты идиот! Ты самый идиотский идиот на свете! Почему ты отпустил ее? – все повторял я про себя, как повторяют одно и то же испуганному ребенку.
Горячие, сверкающие рельсы блестели на солнце, а во дворе Рашидиного дома бегали ребятишки. Я попробовал подойти к нему поближе сзади, со стороны тростника, и спугнул двух диких уток, быстро нырнувших в заросли. Мне безумно хотелось, чтобы Рашида их заметила. Так хотелось, что у меня снова пересохло в горле.
Влага быстро испарялась на солнце, и можно было заметить, как от мочажины поднимались в воздух клочья водяного пара, окутывая верхушки камыша нежным белесым туманом. То и дело верещала какая-нибудь болотная птица, а торфяная почва пружинила у меня под ногами. Казалось, что я ступаю по дорогому ковру, а Грета проявляла страшное беспокойство. Она так волновалась, что я просто ее не узнавал. Я думаю теперь, что даже через брезент сумки она почувствовала тогда запах родного болота, где выросла, а может, с ней происходило еще черт знает что. В таких вещах нельзя ничего знать наверняка.
Я ей шепнул, чтобы набралась терпения, и остановился метрах в пяти от дома Рашиды. Сейчас я совсем ясно слышал голоса детей, которые старались отобрать друг у друга какой-то паршивый тряпичный мяч. Рашиды не было видно.
– Может, она в доме, Грета? – сказал я, сам понимая, что обманываю себя, как последний идиот на свете. – Она наверняка в доме.
Целую вечность я просидел на корточках, укрывшись в камышах и слушая доносившиеся со двора голоса. Но ни один из них не принадлежал Рашиде. Даже похожего на ее голос не было. Я обошел дом и взобрался на полотно. Разогретые и сверкающие на солнце рельсы были такие гладкие, что хотелось их погладить. Я прикоснулся к ним рукой. Они вздрагивали. Вдали постукивал на стыках недавно прошедший поезд. А вокруг все молчало. Было чертовски тихо. Мне снова захотелось вдруг оказаться далеко-далеко отсюда. Потом я понял, что не так уж много на свете мест, где бы человек действительно хотел оказаться. Важны только те места, которые для вас что-то значат. Это место очень много для меня значило. Я сел на рельсы и стал смотреть на Караново. Оно мне показалось сейчас милым макетом городка на фоне нежно-синего небесного холста. Я загляделся на него, словно прощаясь навсегда. По сути дела, я действительно с ним прощался.
И тут показался Сулейман, бредущий по шпалам с красным отцовским флажком в руках.
– Сулейман, хочешь сто динаров? – спросил я. Мальчишка на минуту остановился, но тут же зашагал дальше, словно ничего не слышал. – Я тебе дам двести динаров, Суля, если скажешь, где твоя сестра! – Я улыбнулся, хоть мы оба прекрасно понимали, что я охотнее бы свернул ему шею. Теперь он по-настоящему остановился и, прижав палец к губам, помотал головой. – Даю пятьсот!
– У тебя столько нет, Галац!
– Достану.
– Когда достанешь, тогда и приходи. – Мерзкое маленькое существо повернулось и зашагало дальше. И тут я предложил ему свой перочинный ножик с чертовски острыми лезвиями. Я был готов отдать ему все, что имел.
– Это пойдет. – Сулейман попятился и остановился метрах в пяти. – Рашида сегодня уехала.
Я вдруг почувствовал, что у меня подгибаются колени, и сел на рельсы. Она уехала. Уехала без меня. Она смогла без меня уехать? Мне не хватало воздуха, словно кто-то накрыл меня стеклянным колпаком. Она смогла. Женщины на все способны. Чего только они не делают. Господи!
– Когда уехала, Сулейман? – сказал я, не понимая, что эта ящерица смотрит на меня выжидающе. Ножичек был еще у меня в руках. И я мог задавать вопросы. Оказалось, что она уехала в два часа. Это был тот самый поезд, который прошел по мосту, когда я жарился на солнце и даже не хотел на него взглянуть, хотя Грета явно проявляла беспокойство. Я опять почувствовал, что накрыт этим идиотским стеклянным колпаком.
Может быть, Рашида махала мне рукой? Может, я смог бы увидеть ее еще раз? Может быть, что-нибудь еще нам удалось бы сделать?
Черта лысого! Сулейман тут же спустил меня с неба на землю. Поскольку уже на вокзале Рашида попыталась сбежать, отец ее накрепко привязал к скамейке в почтовом вагоне, чтобы освободить проводника от лишних хлопот в дороге. А в Сараеве тот из рук в руки, будто заказное письмо, передаст ее тетке. Мальчишка нетерпеливо облизывал губы. От таких гадов ничего более умного не дождешься. Да они и не способны ни на что разумное.
Рашида, боже мой, Рашида! Я бросил пацану ножик, и он скатился с насыпи. Чертовски боялся, как бы я не отнял у него ножик обратно. Просто чуть не рехнулся. Я сказал, чтоб не валял дурака, махнул ему рукой, но он это понял по-своему и припустил что есть духу.
Я снова остался один, как собака, до того один, что готов был расплакаться, если б это могло что-либо изменить. Но изменить это ничего не могло. По соседнему пути прошла дрезина. Это возвращались рабочие с сахарного завода. Они пели. Кто-то крикнул: «Смотрите-ка, учительский сынок!» – и бросил мне сигарету. Мне нечем было прикурить, и я сунул ее в рюкзак, а Грета зашевелилась.
– Как думаешь, Грета, она уже в Сараеве? – Я не мог представить себе Сараево. – Как ты думаешь, Грета? – Я поднес ее к самому лицу, и она, не двигаясь, смотрела мне в глаза. В лучах заходящего солнца ее голова казалась бронзовой. Я могу поклясться, что она понимала все, что я хотел сказать. Может быть, и правда понимала?
Проходили поезда, а я сидел и жевал хлеб. В голове было пусто, так пусто, словно кто-то оттуда вытряхнул все содержимое. Из Каранова доносился церковный перезвон, смешанный с грохотом джаза. Я вдруг вспомнил лицо матери, глаза Мелании, подумал о Багрицком со всеми его кошками, точнее, о том, что они для него значили.
А потом зашагал вдоль железнодорожного полотна, надеясь, что пройдет какой-нибудь поезд на Белград. Каким-то внутренним чутьем – именно чутьем, а не сознанием, не пирамидальными мозговыми клетками, ни чем-либо подобным – я верил, что иду навстречу именно ему. Я уже почти видел Белград, его разноцветные огни и дома, построенные из стекла и бетона.
– А там мы разыщем какой-нибудь идиотский поезд в Сараево, Грета! Не волнуйся, я знаю, что такой поезд существует!
И снова передо мной возникло лицо Рашиды. Я увидел железные дороги, шоссе, реки. Они вели на все четыре стороны света. И мы побываем повсюду с Рашидой и Гретой. Я это знал. Мы обязательно побываем, чего бы нам это ни стоило.
Я остановился в десятке метров за семафором. Какой-то поезд сбавлял скорость. Даже не взглянув на него, я понял, что это тот, который мне нужен.
– Держись, Грета! – крикнул я, вскочив на подножку вагона. – Мы уезжаем!
Нада Габорович
Антигона с севера. Звездная пыль

НАДА ГАБОРОВИЧ. АНТИГОНА С СЕВЕРА. ЗВЕЗДНАЯ ПЫЛЬ.
Перевод со словенского Т. Жаровой.
NADA GABOROVIĆ. ANTIGONA S SEVERA. ZVEZDANI PRAH.
Maribor, 1974.
Антигона с севера
Река берет начало на севере. Ее выплескивают глубоко изрезанные скалы, бросая в ложбину, и дальше река сама пробивает полную опасностей дорогу через горы. Потом она быстро ширится, вбирая в себя маленькие ручейки, которые, избегая крутизны, скользят по пологим склонам и, обессиленные, затихают на ее дне.
– Совсем как человек, – произнесла женщина, словно угадав мои мысли.
Я безучастно кивнул.
– Иногда мне кажется, – продолжала она настойчиво, – что река похожа на нее. Точно такая же была. Я имею в виду такая же непокорная.
Я молчал, поэтому она торопливо и как бы с жадностью добавила:
– Страшное время было, сударь. Очень страшное. – Ее загорелое лицо раскраснелось. – Порой прямо не верится, как вспомню, что творилось. Молодые сейчас на смех поднимают, будто им байки несусветные рассказываешь, – возмущалась она.
Мы шагали вдоль реки и, похоже, не знали, как скоротать время. Домой она явно не торопилась. Может, ее тяготило одиночество, а может, сорокалетний возраст обязывал к воспоминаниям. Непонятно, что привело меня сюда, в эту спрятавшуюся среди вечных снегов лощину, с трудом я начал вспоминать события тех лет; когда вчера вечером женщина рассказывала о них, мне казалось, что я слышу об этом впервые, как будто и не было меня тогда среди них; не узнала меня и она. Вероятно, приезжие были здесь редки, и первому, кто выражал участие, она изливала душу в слабой надежде на утешение. В ее рассказе я был посторонним слушателем, поэтому трудно было оставаться равнодушным, когда упоминали твое имя, слышать не слишком лестные суждения о себе, делать вид, что тебя это не касается.
Но теперь мне нестерпимо хотелось остаться одному, побродить. На заднем дворе хозяйские дети скирдовали сено. У старшего, приехавшего домой на каникулы, в кармане был транзистор, он боялся пропустить последние футбольные новости, до меня доносились отдельные звуки, похожие на кваканье. В конце концов она поняла, что ей следует уйти, а я направился к откосу, река разлилась в этом месте широко, студеная и чистая.
Я никогда не догадывался о том, что Антонка меня любит, не чувствовал этого, но Иза не стала бы придумывать – зачем, она ведь не догадывалась, что я и есть тот самый парень, который забрел в конце войны сюда, в эти горы, отражавшиеся в голубизне озера. Хутор располагался почти что на границе, как и сейчас, хотя в войну стерлись все границы. Мы всегда говорили об этой области как о своей территории – и по эту, и по ту сторону гор, которая, судя по всему, целиком никогда не станет нашей, несмотря на то что мы за нее проливали кровь. Меня часто посылали через границу к четникам[13], бродившим по лесам с другой стороны перевала. Я никогда не встречал Антонку, на этой высоте хуторов мало, и дома можно было по пальцам пересчитать.
Крытая шифером церквушка и такие же домики в лощине соревновались перед нами в гостеприимстве, когда мы должны были пройти через перевал и были застигнуты ночью на полдороге. Горные потоки и оползни делали дорогу почти непроезжей, и никто не приводил ее в порядок. Поэтому немцев здесь не боялись. У меня всегда теплело на сердце, когда можно было на денек остаться здесь, чтобы ребята помылись и наелись. Вместе со мной. Только я не любил этого показывать, хотелось выглядеть бывалым, не знающим усталости и привычным к лишениям.
В тот вечер, когда были расставлены часовые и мы разбрелись по сеновалам, разместив самых уставших в доме, я решил пройтись, полный благостных мыслей. Душа жаждала чуда. Когда позади остались невероятные переделки, встречи, разочарования, сверхчеловеческое напряжение, хотелось насладиться вечной красотой природы: белые вершины, голубое озеро, верхушки елей и студеный горный ручей, спешащий к реке, протекавшей по краю лощины, река здесь здорово разлилась, вода стояла низко, кое-где набегая на песчаные отмели, но я знал, что ниже по течению берега снова становятся крутые.
Спустились сумерки, лиловато-серые краски сменили яркую гамму заходящего солнца. Я расположился на размытом водой берегу, желая чем-то заполнить охватившую меня пустоту. Надеялся вернуть воспоминания, по ним я уже долгое время тосковал и чувствовал себя опустошенным, обделенным. В этот момент позади меня раздался низкий грудной голос:
– Вы слишком далеко положили винтовку. Это может стоить вам жизни.
От удивления я не сразу нашелся что ответить – до того все было неожиданно.
– Как-то, – рассказывала вчера Иза, – пошла Антонка к реке напоить скотину, а жили мы уединенно, не знали даже, что у соседей по хутору делается. С тех пор как у нас убили отца с матерью – они сами себя осудили, но это было настоящее убийство, сударь, скажу я вам, они были невиновны, руку даю на отсечение. Так вот, как их не стало, нам ни с кем в округе не хотелось знаться, разные слухи, конечно, долетали до нас, но нам до этого дела не было, просто не касалось, понимаете? Антонка умела общаться с людьми и животными, жаль, вы ее не знали, она очень переживала из-за родителей, но никогда этого не показывала. Гордая была. Однажды я отправилась за ветками для корма свиньям и случайно заметила партизан возле соседних домов, ну и побежала, чтобы предупредить ее, но опоздала – она уже разговаривала с одним из них. Он сидел на берегу, винтовку сзади положил – очень беспечно по тем временам, а она и подошла сзади, сказала, чтобы не оставлял оружия так неосторожно; я думала, он схватит винтовку и начнет в нее целиться, так было с мамой, но он не тронулся с места, оглянулся только и сказал, что ничего не боится, тем более таких девушек, как она. Антонка хлыстом погнала скотину к отмели и, проходя мимо него, обернулась. Сказала, что он, похоже, чересчур доверчив, а верить никому нельзя, тогда он медленно поднялся – я стояла, оцепенев от ужаса, меня скрывали кусты, но я пригнулась еще ниже, с некоторых пор я стала очень бояться, да и вообще была не способна на какой-нибудь решительный поступок, – так вот, он поднялся, подошел к Антонке и положил ей руку на голову. Только и всего. Потом поднял лицо вверх, засмеялся. Я наблюдала через колючие ветки кустарника, но не обращала на царапины внимания – только бы он не заметил меня и не сделал чего. Антонка стояла спокойно, я видела, что она ничуточки не боится, он сказал, что здесь самые красивые места, какие только можно представить, я запомнила его слова, потому что так говорила наша мама, когда мы спрашивали ее, почему она нашла себе мужа на севере, в этом пустынном краю, высоко в горах. Могла ведь поселиться с ним в долине, где людей больше. Антонка ответила, что он прав и поэтому, значит, не плохой человек: плохие не различают красивое и уродливое. В его голосе сквозило удивление: почему он должен быть плохим, откуда у нее такое предвзятое мнение о людях? Антонка без особого волнения рассказала, как в прошлом году пришли люди, утверждавшие, что наш дом – это гнездо предателей, они погнали маму перед собой по пояс в снегу, чтобы она показала, где она встречалась с немецкими связными. Пальцем показывали, где, по их мнению, это происходило, описывали каждый ее шаг, она упорно все отрицала, мама была, как и Антонка, слишком гордая, чтобы оправдываться, она только качала головой. Когда ее в конце концов оставили в покое, она продолжала стоять на снегу, потому что не хотела возвращаться домой без отца, эти люди и его увели с собой, а нам не верилось, что он вернется. Но он вернулся как раз по тем следам, что оставила мама, увидел ее совсем без сил в снегу, лег рядом, когда мы их нашли, им уже нельзя было помочь, хуже всего то, что они этого и не хотели. С тех пор Антонка затаила в себе что-то вроде ненависти, что ли, но это не совсем так, потому что после того случая, когда мы схоронили отца с матерью, Павел решил уйти к немцам, но она ему самым решительным образом запретила, тогда ей удалось его остановить, она прямо сказала, что его обида на партизан не может оправдать такое бесчестное решение, он ее послушался, Эдо был почти ребенком, на год младше меня. Антонку все мы слушались, даже отец, покуда жив был, вот только жить ему не хотелось больше, как ни пыталась втолковать Антонка, что он должен поправиться.
Поэтому мы так опасались, понятно? И теперь такой вот человек положил свою руку сестре на голову, запросто, по-дружески, как сосед. Она же стояла, вытянувшись в струнку, смотрела ему прямо в глаза, а я вся дрожала в кустах, думала, куда заведет эта игра, кто его знает, что у него на уме, может, поступит так же, как те люди, что толкнули мать к погибели. Я после расскажу, как все было. Кто-то хотел ей насолить, его наговору поверили, потому что он был свой, из партизан, в такое лютое время люди не прочь свести старые счеты.
– Руку себе испачкаете, – неожиданно произнесла Антонка.
– Действительно, волосы у тебя черные как смоль, хотя ты и северянка, – улыбнулся парень.
Я его рассмотрела: внешность у него была привлекательная и располагающая, но я бы все равно поостереглась, а Антонка была не в пример мне, она страха не знала, понимаете.
– Ну, в таких чернющих волосах можно не бояться испачкать руки, – сказал он игриво, наверное желая понравиться, так у нас никто никогда не говорил.
– Мою мать обвинили в предательстве, отца тоже. Они сами себя осудили, хотя были ни в чем не виноваты, просто не вынесли унижения и позора, – спокойно сказала Антонка, а моя рука продолжала лежать на ее великолепных густых волосах, прикосновение к которым напомнило другое время, другие волосы, и такое настроение сделалось чудное, будто я чуточку не в себе был. – Надо вам руку в реке помыть, чтобы потом не мучиться, ведь меня родила женщина, которая предпочла замерзнуть на снегу, но не пожелала вернуться и тем самым якобы осквернить порог родного дома, хотя была виновата не больше, чем дитя в утробе матери.
Я еще находился во власти воспоминаний, поэтому до меня не сразу дошли слова девушки. Мне не хотелось убирать руку с ее головы. Она стояла неподвижно, прикрыв темные глаза. Вечер был кристально чист, воздух удивительно звенел, сзади в кустах послышался треск.
– Как тебя зовут, милая? – спросил я, инстинктивно отступив назад.
– Антонка, – ответила она, освобождая голову, она была почти с меня ростом, мы стояли друг против друга, я наконец окончательно вернулся к реальности. В кустах что-то тихо зашуршало, скорее всего какая-нибудь испуганная пичужка.
– Расскажи мне о матери, как все это получилось, – попросил я, но без должного участия; после того, что довелось мне испытать, мне было все равно, что я услышу, просто хотелось утешить девушку, но она лишь покачала головой.
– Нет, не буду, – ответила она, – вы человек чужой, какое вам дело до того, что здесь произошло.
Слова эти больно задели меня, я стал настойчиво уговаривать ее.
– Я не чужой. Здесь, на клочке родной земли, никто не чужой, – начал я.
Она бросила на меня недоуменный взгляд и задумалась.
– Я ведь сказала, не поймете, потому что вы здесь чужой, – повторила она и ушла, а мне стало жаль, что не смог удержать ее, однако я настолько был околдован красотой вечера, что ее возвращение было бы для меня тягостным, тем более что девушка уже скрылась из виду – только было видно, как стадо возвращается с водопоя.
«– Знаете, сударь, я хорошо помню, в тот вечер она была очень задумчива, не стала со мной разговаривать, сказала только: Иза, иди спать, ты еще мала, многого не понимаешь, вот, например, что за чувство такое я испытываю: не ненависть, но давит, точно камень, глыбой тяжелой ложится на душу, – она говорила странно, будто бредила, такого с ней раньше не было. После смерти родителей она не показывала своего отчаяния и горя, стала более замкнутой и сосредоточенной, продолжала, конечно, заботиться о нас, но была какая-то другая, а после той встречи с партизаном стала совсем не своя».
Мне хотелось знать, рассказывала ли им Антонка о том партизане.
– Конечно, нет, – ответила Иза. – Понимаете, она считала меня еще ребенком и ни о чем таком, что касалось ее самой, не говорила.
Я не спеша пил горячее деревенское молоко.
«– Врать не буду, что-то с ней случилось. Рано утром она отправилась искать его к соседским домам, хотя с самых похорон туда не ходила и нам не разрешала, скорее всего, она его разыскала, потому что вернулась какая-то взволнованная, будто эта встреча что-то новое ей в жизни подарила. Вроде как дерево, когда больные ветки срежешь, ему легче становится.
Отряд после этого приходил еще несколько раз. Должно быть, у Антонки с самого начала было особое чувство к этому человеку. Это сразу видно. Так женщина устроена. Может, вам покажется смешным, но меня эта мысль все время преследует, и так горько теперь сознавать, что все могло бы быть по-другому.
Наверное, и я тут виновата, посмелее надо было быть. Антонка все по-своему делала, но чистоту ее намерений можно было сравнить разве что с чистотой нашей реки, вы обратили внимание, что река у нас необыкновенная? Здесь она широко разливается и берега отлогие, дальше решительно устремляется вперед, зажатая скалами, затем снова весело журчит по камням и порожкам, такая холодная, что босыми ногами не ступишь, а когда ее воды отстаиваются в маленьком озере – купаться одно удовольствие. Я бы для Антонки сделала все, чего бы она ни попросила, но она почти ко мне не обращалась, все взвалила на свои плечи. Думала, хватит сил самой всех поднять.
Нелегко женщине, когда она любит, особенно если время такое, что заставляет жить в другом измерении, попадать в невероятные переделки. Тут надо соображать быстро, принимать решения мгновенно, и Антонке эта удавалось».
Рассказ Изы становился все более торопливым, ей хотелось выговориться. Я думал об Антонке, о том, какой бы она теперь стала, может, и вовсе не узнал бы ее. Скорее всего, для нее эта встреча оказалась бы мучительной, если же нет, то для меня, окажись я здесь случайно, судя по словам Изы, наверняка. Жаль, если это правда.
Изу я не помнил. Все происходившее начинало оживать по мере моего продвижения в глубь теснимой со всех сторон скалами местности. Голоса Изы я тоже не мог вспомнить, но точно помню, как она хвостиком бегала за Антонкой, а я, всецело занятый старшей сестрой, не обращал на младшую внимания. Впрочем, все это было так давно, столько воды утекло с тех пор, прежде чем я оказался здесь, в тиши летнего дня на той самой тропинке, что была мною исхожена вдоль и поперек во время встреч с Антонкой; продираясь сквозь залежи памяти, за которыми прячется наше прошлое, я нашел наконец прежние слова, голоса, события, оценки, связывая их между собой, я пытался восстановить относительно полную картину событий. Если что-то делаешь без души, любила говорить моя мать, то, считай, твое дело делает кто-то другой, а не ты. Она была абсолютно права, теперь я в этом убедился: покинув эти места, я ни разу не вспомнил о том, что было, даже не думал, что оставляю здесь столько горя, смятения и боли. Тогда я уехал, а теперь вот стою сам не свой. Кого же призвать к ответу? Только себя.








