355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дубравка Угрешич » Голосую за любовь » Текст книги (страница 14)
Голосую за любовь
  • Текст добавлен: 16 октября 2017, 15:30

Текст книги "Голосую за любовь"


Автор книги: Дубравка Угрешич


Соавторы: Анастасия-Бела Шубич,Яра Рибникар,Нада Габорович,Гроздана Олуич
сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 27 страниц)

– Мне надо идти, Весна! – шепнул я, хотя вообще не было никакой необходимости шептать. – Я должен уйти, а если отец позовет, придумай что-нибудь. Я спущусь по крыше! – Я взял ее руки и некоторое время держал в своих. Руки у нее были тощие и костлявые и так же, как у меня, покрыты веснушками. Она не спросила, куда я должен идти. Впрочем, можете быть уверены, Весна о таких вещах и не стала бы спрашивать.

– Как-нибудь выкручусь!

Она отняла свои руки, и я высунулся в окошко. Было, вероятно, около восьми, так как на католической и православной церквах зазвонили одновременно, а их перезвон совпадает только раз в сутки – именно в восемь часов. Если, конечно, это имеет какое-то значение! Для меня это было абсолютно неважно, потому что я думал лишь, как бы вылезть из окошка. Окошечко было узкое и совсем не рассчитанное на то, чтобы через него пролезали, а вечер такой светлый, что легко было отличить старую черепицу от новой, которую в прошлом году положили в тех местах, где крыша протекала.

Я подумал, что на улице сейчас полно гуляющих, а во дворе, под единственной паршивой грушей, соседи наверняка режутся в карты. Подумал и о целом миллионе других вещей. Теперь я понимаю, что все эти мысли во мне родились от страха, потому что я совсем не гожусь в Тарзаны: ноги у меня все время почему-то расползались и скользили. Затаив дыхание, я медленно, миллиметр за миллиметром, продвигался вниз. Мне показалось, что я никогда не коснусь подошвами земли, но я ее коснулся, и значительно раньше, чем ожидал. Весна говорит, что она не успела сосчитать до трех, как я съехал вниз и плюхнулся.

– Смотрите-ка, да это младший Галац! – воскликнул один из картежников, и сразу же сбежался весь двор, словно объявили о приезде бродячего цирка или еще чего-нибудь в этом роде.

– Не убился? – услышал я чей-то голос. – Он убился?

– Да нет, Сима! Не волнуйся, Сима. Ты же знаешь свое сердце – тебе нельзя волноваться! Мальчишка хотел покончить с собой, но остался жив. Разве не знаешь, эти Галацы живучи как кошки, – кричала своему мужу женщина в красной кофте, имя которой я вечно забывал, а в это время каждый из собравшихся галдел что-то свое.

Так я узнал, что для всех просто удивительно, как я раньше не бросился с крыши; что они, мол, давно полагали, что такой отец и мачеха вынудят меня на нечто подобное; что, впрочем, и сам я чудовище, которому ничего иного и не оставалось после истории с той несчастной учительницей. Кто-то заявил, что Меланию я изнасиловал или вроде бы убил. Если б я был в состоянии размышлять, я бы понял, что все это не так далеко от истины, но я не мог ни думать, ни говорить. У меня было ощущение, что мой желудок застрял в гортани, и люди, хоть раз в жизни такое испытавшие, поймут, что я хочу сказать.

Я, похоже, лежал на траве, и кто-то мне подсунул под голову нечто вроде подушки. Потом, правда, выяснилось, что это был мешочек с отрубями, хотя, впрочем, и это не имеет значения. Разве что-либо вообще имеет значение? Я думаю – не имеет. Но женщины вокруг возбужденно копошились и звали моего отца.

– Что там за крик, будто горим! – громко сказал Старик и захлопнул окошко. Тогда на мгновенье воцарилась тишина. Такая мертвая, что я слышал дыхание окруживших меня людей.

– Сын ваш разбился, господин учитель! – взвизгнула одна из женщин, а Старик ответил, что я, мол, только и делаю, что разбиваюсь. Эка важность! Затем открылась наша дверь, и из нее высунулись те две курицы. Выражение их лиц было как у совы, когда ее внезапно осветит прожектор. Потом они втянули свои головы обратно в дверь, и я расслышал, что во дворе, мол, действительно кто-то лежит на грядке с огурцами.

– Ну и пускай лежит! – в голосе Старика было полнейшее безразличие. – Почему это должен быть именно мой сын?

– Потому что это и есть ваш сын! – ухватив за руки и за ноги, хозяйка и Сима Буфетчик втащили меня в дом. Отец все еще ничему не верил, но затем выражение изумления на его лице сменилось выражением ярости. Задыхаясь, будто после пробежки, он спросил меня, так ли это?

– Что – так ли? – сказал я.

– То, что ты хотел с собой покончить? Вот что! Правда ли, что хотел наконец освободить меня, не висеть больше на моей шее, негодяй?

Я ответил, что вовсе и не хотел. Что его шея – ужасно приятное место. Я был на крыше и поскользнулся. Вот и все.

– А что ты делал на крыше, если не хотел сигануть с нее? – Отец до самого подбородка укрыл меня одеялом и присел рядом на тахту. – Скажи хоть это! Хоть раз не ври! – Он взял меня за плечо и затряс так, что казалось, все тело у меня развалится на куски. Я сказал, что он мне должен верить, я – Галац, а ему известно, что Галацы не врут. Галацам надо доверять. Я сказал, что упал случайно, по неосторожности, а он сказал, что со мной уж очень много всего происходит случайно, и при этом взглянул на меня так, как смотрят на крысу, червя или иное горячо любимое существо.

– Ты умрешь, а правду не скажешь! – заключил отец, в то время как эти две пифочки готовили какой-то целебный чай, а соседский мальчонка побежал в комитет, где на совещании ревизионной комиссии заседала Станика, которой, впрочем, не очень-то спешилось домой, несмотря на достаточную драматичность событий, – во всяком случае, по мнению Весны, которая застыла в дверях и не сводила с меня глаз. Окажись здесь Рашида и смотри она на меня такими же глазами, как Весна, я бы, пожалуй, не отказался еще разок слететь с крыши. Весна, вероятно, это почувствовала, потому что вдруг стремительно повернулась и вышла. Через пять минут появилась снова, держа в руках своего любимого кролика.

– Пусть пока полежит с тобой. Тебе станет легче! – Она наклонилась ко мне. По щекам у нее текли слезы. Отец молчал, а эти две курицы накачивали меня своим чаем. Вообще все вели себя очень глупо, будто я уже одной ногой стою в могиле. Будто умираю и так далее. Сами понимаете!

– Тебя исключат из гимназии, – наконец вымолвил отец. – Но сейчас это не важно! – Он уже, вероятно, вообразил себе открытый гроб, прямо здесь, посреди комнаты. Учителя и одноклассники произносили речи и плакали. Я был хорошим учеником. Хорошим товарищем. Мальчиком, подающим большие надежды, сыном прекрасного, убитого горем отца. Я заметил, что Старик вытирает ладонью рот, и сказал, что очень сожалею о том, что остался жив. Были бы такие похороны, такие божественные похороны! Я улыбнулся и махнул рукой. Такие похороны, боже мой!

Я снова махнул рукой, и тут в комнату вошла Станика, а за ней и моя мама. Кто-то, видимо, сбегал и сообщил ей тоже. Во всяком случае, она, прижимая к лицу платок, влетела в комнату с такими воспаленными веками, будто их кто-то окаймил красной ниткой. С тех пор как себя помню, она впервые переступила порог этого дома.

– Ничего страшного, мама. Со мной все совершенно в порядке. Я просто немного оступился! – выпалил я, но она мне не поверила. Присев на тахту рядом с отцом, она ощупывала мои руки, грудь, голову, ноги. – Все в порядке, мама! – повторил я. – Я только немного поскользнулся и упал.

Я говорил одно и то же, чувствуя на себе ее руки, словно прикосновение первого весеннего ветерка или благоухание прогретой солнцем земли, затем она выпрямилась и набросилась на отца.

– Ты, ты его на это толкнул! Ты и еще вот эта! – Она обернулась к Станике и снова начала скользить пальцами по моему телу, не веря, что я цел и невредим. – Ты это сделал. Вы с ней!

Она кричала на отца, пока Станика грубо не оборвала ее. Если, мол, Слободан Галац такое золото, почему она допустила, чтобы другие это золото выхаживали? Почему не возьмет его за руку и не уведет к себе? Она, Станика, ничего не имеет против! Она уже всем сыта по горло, так теперь еще этого не хватало! Она закрыла лицо руками и вдруг расплакалась, да так горько, будто у нее внутри отвернули какой-то кран со слезами. Моя мать, оцепенев, смотрела на нее, а потом закрыла глаза, как их закрывают от слишком яркого света.

Это была кульминация сцены, затем драматизм начал ослабевать. Мама поняла наконец, что я цел; отец – что я полностью невредим; все другие – что у меня даже не сломана ни рука, ни нога. И постепенно их волнение обернулось против меня. Можно понять: они искренне переживали по покойнику, а он вообще покойником не был, и все теперь выглядели просто смешными, причем, думаю, смешными самым глупым образом.

– Я это нечаянно, мама! – сказал я, когда она уже направилась к двери. – Ты думаешь, я нарочно?

– Знаю, что не нарочно! – Она на мгновение остановилась. – Но что я теперь скажу тому, своему, как объясню, зачем сюда приходила?

Меж бровями у нее залегла тонкая красная морщинка, а платок, хоть это теперь уже было ни к чему, она все еще прижимала к губам.

– Я очень сожалею, что ты не можешь сообщить ему о моей смерти! – сказал я. – Он бы послал мне двухметровый венок!

Я поднялся, чтобы ее проводить. Когда я уже был в дверях, отец схватил меня за локоть и сказал, что мы еще не выяснили некоторые мелочи. Некоторые семейные мелочи. Крашеная и ее подруга посмотрели на нас, но ничего не поняли. Впрочем, от них другого нельзя было и ожидать. А Старик ждал, когда наконец они слиняют. Он вечно ожидал от людей гениальности. Но эти две никакой гениальностью не обладали. Они были простые бабенки. А разве бабенки могут быть гениальными? (Женщины в жизни гениями не были и не будут!)

Когда наконец они выкатились, я уже знал, что через полчаса все Караново получит полную информацию о происшедшем, и сожалел, что, падая с крыши, не сломал хотя бы палец. Сенсация была бы более продолжительной, да и мне бы списались некоторые вещи. Впрочем, если б я сейчас как следует подумал, понял бы, что мне уже и так все списано.

Отец был краток: Мелания получила то, что заслужила. Пятидесятилетние не имеют права на двадцатипятилетних.

Я хотел напомнить ему о приятельнице Станики, у которой нос как у пекинеса. Ей, правда, не было еще и двадцати пяти. Но нельзя же мужчине без конца что-то напоминать. Отец посмотрел на меня, кажется, уловив мою мысль, и потом о чем-то заговорил, я уже не помню о чем. Я смотрел и на Станику. Она все еще сидела, закрыв лицо руками, но вроде бы уже не плакала.

– Какое это ужасное, чудовищное создание, чего ему только не взбредет на ум! – Она обернулась к отцу, а тот втянул голову в плечи и молчал. Теперь он был совсем как Грета. Красная, веснушчатая, испуганная Грета!

А ужасное, чудовищное создание?

Это был я, но мне не хотелось придавать этим словам значение. Схватив два куска хлеба и баночку джема, я направился к лестнице в свою каморку под крышей. Вы ошибаетесь, если думаете, что отец дал мне спокойно управиться с едой, хоть я был голоден как волк. Если б в меня сейчас впихнули даже вареную подметку, мои кишки и то сказали бы спасибо. Кстати, Старик считал, что я недостаточно часто произношу это слово. У человека, который ест его хлеб, слова благодарности должны не сходить с языка. Я сказал, что хлеб у него превосходный и что трудно найти на свете второго отца, который бы столько трудился. Каждый новый день в его доме я встречаю как праздник, и, даже встав на свои ноги, я этого никогда не забуду, и пусть они со Станикой будут спокойны. Никогда ничего не забуду, повторил я, а он усадил меня на стул, сказав, что хочет со мной серьезно поговорить.

Я понял, что разговор предстоит не короткий, и устроился поудобнее. И он завел свою обычную песню о том, каким он был в мои годы. Я хотел ему сказать, что, конечно, он был человеком выдающимся, но вовремя удержался, потому что стоит его завести на определенную тему, как он проговорит до утра.

Сейчас он стал рассказывать о своих родителях.

Когда я появился на свет, они были уже очень старые и умерли прежде, чем я смог запомнить их лица. Отец говорил о них так, как могут бывшие узники Матхаузена рассказывать о надзирателях концлагеря. А дальше я уже был не в состоянии его слушать: следовала глава о его студенческих годах. Разутый и раздетый, он зарабатывал, разнося по утрам молоко, а положение в нашем государстве до войны было страшным…

Я стал думать о Рашиде, о том, что она сейчас, наверно, спит, окруженная братьями и сестрами. Было слишком поздно что-либо предпринимать. Я мог спокойно слушать болтовню отца. Он говорил о том, что мы – ужасное поколение, но я уже не понимал его слов. Мне казалось, будто я стою под грохочущим водопадом. Потом я куда-то поплыл. Мимо меня проносились волшебные страны и города, окрашенные в красный цвет. На улицах не видно было людей. В красных трамваях, в домах, на балконах, всюду, куда ни взгляни, скакали красные зайцы величиной с кенгуру.

– Как тебе не стыдно спать, когда отец с тобой разговаривает! – передо мной стояла Станика и трясла меня за плечи.

– Отец? Ах, да!

X

– Как тебе не стыдно? – спрашивает меня Станика. Как тебе не стыдно? – вторит ей Старик. И я отвечаю, что мне очень стыдно, что я просто умираю от стыда. Из-за своих отметок, из-за этих писем, из-за попытки самоубийства.

– Разве вы не видите, что я уже почти умер от стыда из-за всего этого? – спрашиваю я. – Что я уже превратился в муравья, что скоро превращусь в ничто? – Нет, они покачивают головами. Разве мне не стыдно? В моем возрасте они… Боже мой, в моем возрасте! Я вдруг ловлю себя на том, что начинаю смеяться. Я ощущаю, как теплая и густая кровь струится по моим сосудам, а затем неизвестно почему мною овладевает равнодушие. Нет, мне не стыдно!

Во время завтрака, слушая Станику и отца, я думаю не об оценках и не о письмах. Я думаю о Рашиде.

Через полчаса она придет на паром. Мы не договаривались, но я знаю, что она придет. Я возьму Грету, полбуханки хлеба и джем, и впереди у нас будет целый день. Наш день. Я видел перед собой зелено-мутную Тису, ее песчаные берега, илистые отмели, поросшие ивняком; видел Баронессу, сидящую на корточках слева на борту парома, слышал ее песенку о кораблике; я вдруг увидел и всем своим существом почувствовал Рашиду – загоревшую и свежую, как только что вынутый из печи хлеб; я видел мост, по которому с грохотом проходят поезда, и рельсы, подрагивающие на стыках. Сегодня нам выдадут свидетельства, а завтра в путь, завтра в путь, Рашида! Она сказала, что все соберет? Готова ли она?

– Ешь как положено, Слободан! – сказал отец.

Вообще-то он прав. Когда я тороплюсь, я ем как свинья. На этот раз к тому же как свинья, которая целую вечность не ела, если это может служить хоть маленьким оправданием. Я подумал о голоде и вспомнил Грету. Сейчас мне стало ясно, почему она этой ночью сожрала начало моего нового романа. О черепахах. Ох уж эта наша Грета!

Утром она чертовски внимательно таращилась на то, что я начал писать, и глазенки ее сверкали, будто капли росы, освещенные лучами солнца. Я посмотрел на нее, и в тот момент она показалась мне красивой, как, может быть, вам иногда может показаться красивым какой-нибудь пень в лесу. Наверно, я все же действительно малость чокнутый. Станика целое утро талдычит, что я определенно со сдвигом, но это тоже не важно.

Я знаю, что в один прекрасный день прославлюсь, хотя Рашида утверждает, что моя писанина абсолютно не похожа на то, что люди любят читать. Кому в наше время интересно читать про все это зверье, стариков и детей? Она говорит так убедительно, что иногда я теряю уверенность в себе, хотя и это не важно. И все-таки я буду знаменитым. Но совсем не таким знаменитым, какими бывают футболисты, космонавты и все другие всемирные звезды. Я буду знаменитым писателем, а это совсем другое. И поверьте мне – ничего особенного в этом нет.

И все же: сегодня утром я написал рассказ о человеке, которого заморозили для будущего. На каком-то складе таких человеческих консервов, запакованный в пластик, он лежал двадцать лет. Такой я ему назначил срок. Он рассчитывал, что через двадцать лет люди или уничтожат друг друга с помощью атома, или наоборот – заставят атом служить мирным целям. И тогда мир станет чудесным. Можно будет путешествовать на Марс, Венеру и еще черт-те куда, и все человеческие заботы, мучившие людей в его время, практически будут сведены к нулю. День, когда его разморозят, станет вторым днем его рождения. Так он рассчитывал и в принципе был абсолютно прав.

Сначала, как и при своем первом рождении, этот человек чувствует боль. Затем видит склонившихся над ним людей с огромными головами. Они ему кажутся ужасно уродливыми. Но ему объясняют, что уродливы они только по его привычным меркам. И тут он понимает, что эти люди могут угадывать чужие мысли. И они тут же подтверждают, что это действительно так. Оказывается, у них на десять миллиардов мозговых клеток больше, чем у него. И все это – следствие эволюции.

Мир, в котором он снова родился, оказался миром массового производства гениев, а его современники или уже умерли, или жили с замененными мозгами. И в этом не было ничего странного. Просто люди могли менять свои органы так же просто, как меняют одежду.

Потом ему предложили сделать операцию и выбросить за ненадобностью кишки: их еда состояла из таблеток, которые прямо во рту превращались в аминокислоты. Он спросил, не могут ли его снова так законсервировать, чтобы он возвратился на двадцать лет назад. Но этого они уже сделать не могли. Тогда он разревелся, а большеголовые люди окружили его в крайнем изумлении. Им были неведомы ни слезы, ни смех. И человек им признался, что уже мечтает о смерти. Но, оказывается, и это для него было невозможно. Смерть просто не существовала.

Мне надо было как-то закончить рассказ, но ничего подходящего в голову не приходило. Я колебался: отправить ли этого человека к лошадям, которые остались на той же ступени эволюции, на которой был он, прежде чем решил законсервироваться, или, наоборот, перенести его в какой-нибудь другой, еще более невероятный мир. Я размышлял об этом, в то время как отец со Станикой рассуждали о моем будущем. Естественно, будущее мое представлялось им не в розовом свете, но, если хорошо подумать, розовым будущее вообще не бывает. Старик уже знал о моей единице по математике, знал и о том, что был поставлен вопрос об исключении нас с Рашидой из школы. Атамана это не касалось. Он вовремя с ней распрощался. А Попара? Попаре, мол, содержание писем было неизвестно. И вообще он отличный товарищ. Хороший активист. Блаженны нищие духом, ибо им принадлежит царство божье. Мне не требовалось никакое царство, а будущее меня не интересовало. Будь, что будет. Незачем раньше времени ломать над этим голову. Всегда может появиться какая-нибудь гальванизированная лягушка, и ход событий повернется на сто восемьдесят градусов. Ничего нельзя знать заранее.

– Выгонят тебя из школы, вообще запретят учиться, и что тогда? – Станика смотрела на меня своим обычным манером – так смотрят на след, который оставила улитка на любимой розе.

Ну, выгонят и выгонят. Я пожал плечами. Большинство писателей не смогли закончить факультет. А что, если ты все же не Фолкнер? Если ты даже близко к Фолкнеру не лежал? От подобного вопроса следовало любой ценой отвертеться. Я и нашел выход. Буду плавать по морям. Продавать газеты. Стану водителем. Кем угодно. Мне шестнадцать лет, и я уже вымахал на два метра. Вероятно, для чего-нибудь все-таки сгожусь, дорогие мои! Я взглянул на них обоих и улыбнулся, но это не произвело никакого эффекта. Я имею в виду – моя улыбка.

Грета наверху уже скреблась. Было время, когда мы обычно с ней шли гулять. Она это прекрасно знала, хотя, говорят, у черепах нет и намека на наличие мозга. А она знала. Я мог бы своей головой поручиться, что знала. Хотя это не имело значения. Спросите Станику. Она стояла и глядела так, будто наверху трещит бикфордов шнур.

А отец продолжал говорить о письмах и о моем будущем. Поставьте перед ним хоть пулемет – он бы и тут не остановился. Можете быть уверены. Мелания! Разве женщина в ее годы может поверить в нечто подобное?

– Я тебя спрашиваю, может?

Я был не в состоянии думать об этом. Перед моим внутренним взором, словно кинокадры, сначала возникало сияющее, расцветшее лицо Мелании, затем то же лицо – мгновенно потускневшее, землистое, и ее глаза, вернее, выражение глаз, когда она бросилась в Тису. И эти кадры меня просто преследовали. Они маячили передо мной, то есть я их ясно видел даже тогда, когда я не хотел об этом думать. Тогда это выражение ее глаз было еще неясным. Но я его уловил. А теперь видел постоянно. Видел повсюду. И так я осознал, что страшно виноват перед ней и что совсем не важно, что говорят об этом другие или что они думают. Я буду ощущать свою вину до тех пор, пока буду помнить. Я думаю, на моем месте и вы бы мечтали вылететь из школы. Возненавидеть ее и забыть.

И все же волчьего билета я не получил. Старику лишь предложили перевести меня в какую-нибудь другую школу. То же сказали и отцу Рашиды, хотя в отношении ее это было лишним. После восьмилетки она и так уходила в училище.

С ощущением спазма где-то под ложечкой я смотрел на Рашиду, когда нам выдавали свидетельства об окончании средней школы. Оркестр пожарников играл марш, мамочки вытирали платочками слезы, а девицы в белых платьях подносили учителям цветы. В благодарность за их любовь и внимание! В знак взаимопонимания. Боже мой! Боже мой! Можно сдуреть от такой торжественности.

Рашида стояла навытяжку, как солдат, и смотрела прямо перед собой. С одной стороны был ее отец, с другой – старший брат. Только псих бы сейчас посмел к ней подойти. Мы все же несколько раз переглянулись, а потом она улыбнулась и закрыла лицо руками. Так, как это умеют делать женщины – без всякого повода, глупо, ни с того ни с сего. И только минут через пять до меня дошло, что она плачет. Эта глупая, глупая малышка! Через полчаса, через час в худшем случае, вся эта муть кончится, и мы встретимся на пароме. А потом, а потом? Господи боже, до чего же я терпеливо ждал конца школьного представления, хоть это было и не очень-то просто. Добрая половина родителей пялилась на меня и перешептывалась. Представляете, будто мне прицепили орден или что-нибудь такое. «Мелания – Галац – Мелания», – слышалось за целый километр.

Мелании среди преподавателей не было, и это придало торжеству известную долю таинственности. Я все еще видел ее в тот момент, когда она бросилась в Тису, но рассказать об этом не мог никому. Саша Альбрехт и полкласса считали, что Мелания была моей любовницей. «А тебе, поди-ка, неплохо было с ней в постели?..» – говорили они, подмигивая. Родители без всяких подмигиваний твердили, что меня надо немедленно выгнать из школы, а Мита Попара шарахался от меня, словно черт от креста. Он был уверен, что при первой же встрече я разукрашу ему морду. И, в общем-то, не ошибался. Я таки здорово изменил его портрет и не испытал никаких угрызений совести, хотя можете себе представить, что по этому поводу говорили вокруг. Но мне было абсолютно наплевать, что обо мне говорят. Эти стаи черепах, прикрывающихся байками о добродетели! И вы напрасно бы потеряли время, если б попытались разыскать среди них хоть одну, похожую на Грету.

Я стоял, прислонившись к стене в школьном зале, где проходила торжественная церемония, и ощущал в ногах такую тяжесть, будто они были налиты свинцом. За окнами напротив золотыми волнами плескалось солнце, отражаясь от турников и шведских стенок. Багрицкий говорил о том, что нас ожидает в будущем. Все мы слышали это уже миллион раз.

– Боже мой, надо же быть таким остроумным! – сказала Неда и улыбнулась. Она стояла в каком-нибудь полуметре от меня, слева. Ее голубое платье выглядело поношенным и явно было ей тесновато. Должно быть, оно некогда принадлежало ее матери или тетке, но Неда и в нем, казалось, сошла с фотографии из журнала мод. Она была бы восхитительна, даже напяль на нее старый мешок.

– Что думаешь делать летом? – спросил я. Продолжить разговор я не осмелился, потому что Рашида уже смотрела в нашу сторону, да, по правде говоря, меня это и не очень-то интересовало. Я не услышал ее ответа и даже не помню, ответила ли она вообще.

Теперь слово взял директор школы. Речь его была трогательной и, конечно, очень глупой, потому что большинство присутствующих одобрительно зааплодировали. А мне хотелось поскорей очутиться где-нибудь совсем в другом месте. Мне часто хочется очутиться далеко-далеко отсюда. Сейчас я снова воображал себе острова Южного моря. Вы бы на моем месте, вероятно, мечтали о Париже. Я же думал об этих островах. Мне хотелось разгуливать там в чем мать родила. Мне хотелось слушать лишь ветер.

Рашида напряженно смотрела на меня, как смотрят женщины, желающие на всю жизнь сохранить в памяти образ человека, весь, до мельчайшей черточки. Я чувствовал, как постепенно полностью растворяюсь в ее глазах, и это ощущение было странным. Что-то похожее ощущаешь во сне, когда исчезает тот, кого называешь своим именем.

Багрицкий все еще говорил, но я видел только жирных кошек, устроившихся у него на груди, на коленях – повсюду.

А на площади перед гимназией сверкало на солнце сбившееся в кучу стадо автомобилей. На кузовах, на стеклах, на никеле плясали солнечные зайчики. Я подумал, что на любой из этих машин можно добраться хоть на край света, и мысленно снял шляпу перед техникой. В этом отношении я совсем не был похож на моего Старика, кому даже в голову не приходило, что один сверкающий автомобиль выглядит прекрасней, чем миллион коней. Ему цивилизация действовала на нервы, и почти каждый раз после получки он заявлял, что цивилизация испортила человеческий род.

Сейчас я объясняю это тем, что один телевизор стоит примерно восемь его зарплат… Кстати, у нас и не было телевизора. Не было у нас и холодильника, потому что нам и ставить-то туда было нечего.

Из всех электроприборов у Станики была только маленькая плитка фирмы «Сименс», а у Старика – электробритва, которую, впрочем, забрал Влада, отправляясь в Белград. Так что отец вынужден был откладывать деньги на новую. Меня, естественно, вообще в расчет не принимали. Для меня достаточно было одних лезвий. Мне вообще было ничего не нужно, но тем не менее я любил и люблю смотреть на сверкающие электрические приборы. Когда я стану писателем, говорю я сам себе, я куплю себе колеса. Это будет мотоцикл, на котором, если захочешь, можно будет уехать на самый край света. Вот какой будет у меня мотоцикл.

Рашида, правда, говорит, что писатели зарабатывают много и могут купить себе машину, но я этому не верю. Вспомните историю литературы – сколько их поумирало от туберкулеза! Только Камю окончил жизнь за баранкой, да и ему вряд ли бы это удалось, не свались на него Нобелевская премийка.

Мне тоже хотелось бы ее получить, только обязательно пока молодой. Когда перевалит за шестьдесят, в деньгах мало пользы. Я решил до тридцати написать хотя бы пять романов. Один из них обязательно будет гениальным, это уж как пить дать.

Багрицкого опять сменил директор, но теперь ему аплодировали уже с меньшим воодушевлением. Вероятно, в своей речи он начал цитировать Сенеку и Цицерона, потому что раньше, чем пролезть в директора, он преподавал латынь и историю. Влада говорил, что он был просто помешан на Древнем Риме, но я этого не знаю. Петрович мне историю уже не преподавал.

Я попытался снова встретиться глазами с Рашидой, но между нами встал ее отец. Я видел только золотые кольца ее волос, и этого было достаточно, чтобы кровь в моих жилах снова стала густой, горячей и бешеной, как вольные кони, скачущие галопом.

Торжественная часть подходила к концу, был час дня, о чем на этот раз синхронно оповестили обе церкви. Их звон явился как бы восклицательным знаком в конце фразы и придал всему акту величественную тональность. Настолько величественную, что к горлу у меня подступила тошнота.

Когда наконец свидетельства были розданы, я выскочил и побежал домой переодеться. Я думаю, вы понимаете, что выходной костюм не бог знает как практичен для тарзаньего времяпрепровождения на пароме!

Засунув в спортивную сумку полбатона, два яблока, банку джема и Грету, я помчался на Тису. Я был уверен, что Рашида уже там. Может, уже сбросила платье и растянулась на солнце. Она в состоянии часами неподвижно жариться на солнце, как ящерица. Сегодня мы должны окончательно утвердить план путешествия. Я пожалел, что не прихватил с собой атлас, впрочем, это было и ни к чему. Палочкой на песке я мог за три минуты нарисовать очертания любой страны или континента, хотя по географии у меня тройка, но это тоже не бог весть как важно. Если придавать особое значение отметкам – недалеко уедешь. Вообще-то у меня нет таланта зарабатывать похвальные грамоты. В нашем классе лучше меня никто не знает сербского, но и по нему у меня тройка, и это, конечно, из-за того, что я отказался писать сочинение на тему, кем намереваюсь стать в будущем.

Я тогда сказал, что пока этого еще не знаю и что нечестно писать о том, чего не знаешь. И Пивнички мне, представляете, закатил единицу. До конца года я, конечно, как-то исправил ее до тройки, хотя это тоже неважно! Важно для меня было только не оставаться на второй год, и это не из-за какого-нибудь особого самолюбия. По правде говоря, я вообще не самолюбивый, а просто у меня нет сил задыхаться от одной и той же вони.

Когда я добрался до парома, Баронесса беседовала со своей родственницей Шарлоттой о вишневом варенье. Дорогая Шарлотта утверждала, что вишневое варенье выдумано лишь для людей, подобных семейству Чапони. У меня, естественно, какого-либо определенного мнения на этот счет не было, но я, как и всегда, решил, что права Баронесса.

– Как вы можете так полагать, если не знаете, что я имею в виду? – У Баронессы в голове явно вспыхнула какая-то свежая мысль, и она с опаской заговорила мне прямо в лицо, барабаня тонкими, иссохшими руками, которые были чуть-чуть толще прошлогоднего тростника. Воздух был густым и сладким как мед. Где-то в ивняке стучал по стволу дятел. В такой день человек ощущает себя счастливым просто оттого, что существует на свете. – Вы знаете, что я имею в виду? – еще раз прибавила Баронесса.

– Что бы вы ни думали, вы правы! – сказал я и стал оглядываться по сторонам, сначала небрежно, а потом уж почти с отчаяньем. Рашиды не было видно на сто километров вокруг. Я хочу сказать, не было заметно ее следов. Был воскресный день, люди разбрелись по домам и отдыхали после этого школьного спектакля. Пляж почти опустел. Только рыболовы сидели на корточках над самой водой, и их перевернутые вверх тормашками лица глядели из тихой, почти безжизненной Тисы, гладь которой сверкала точно зеркало, принадлежащее какому-нибудь великану. Стояло тихое, теплое начало лета, такое тихое и такое теплое, что казалось, будто небо наподобие огромной невидимой губки впитывает в себя все звуки. Я понемногу стал выходить из себя. Рашида, боже мой, Рашида! Она давно уже должна была прийти! Быть здесь! Я открыл сумку и машинально принялся за еду, предлагая Баронессе присоединиться ко мне. Она отказывалась. Говорила, что уже пообедала. Пообедала с дорогой Шарлоттой. На обед был прекрасный рулет и яблочное суфле. Маленький Эмилиан просто без ума от него.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю