355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дорис Лессинг » Спасатель. Рассказы английских писателей о молодежи » Текст книги (страница 26)
Спасатель. Рассказы английских писателей о молодежи
  • Текст добавлен: 21 апреля 2017, 23:30

Текст книги "Спасатель. Рассказы английских писателей о молодежи"


Автор книги: Дорис Лессинг


Соавторы: Ивлин Во,Джеймс Олдридж,Фрэнсис Кинг,Алан Силлитоу,Дилан Томас,Стэн Барстоу,Уильям Тревор,Сид Чаплин,Джон Уэйн,Уолтер Мэккин

Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 35 страниц)

Я ни разу не видел, чтобы Леки писал письма. И мне кажется, что он вообще был не слишком-то грамотный. По крайней мере, читая комиксы, он шевелил губами и водил пальцем по строчкам. А однажды капрал, заглянув в его книжку, так увлекся, что довольно долго просидел на кровати, решительно ничего вокруг себя не замечая.

А ведь поначалу Леки казался очень бойким. В тот день, когда мы впервые стреляли из пулемета, он, например, устроил небольшое представление: мы еще осваивали одиночные выстрелы, а он поставил пулемет на стрельбу очередями и, одной длинной очередью выпустив все пули, буквально разнес мишень в щепки. Я помню, как капрал, наклонившись к Леки, сказал ему – раздельно, медленно и почти нежно: «Ну что ты за такая тупая дубина, Леки!» Разумеется, Леки получил наряд вне очереди.

Но вскоре в глазах Леки появилось отчаяние. Он стал скованным, словно был обречен все делать неправильно, словно считал, что он и жить-то не имеет права, а на его беззаботном и открытом лице застыло выражение тупого безразличия. Порой мне даже казалось, что нельзя так изводить человека.

Чем дольше я наблюдал за этими юнцами, тем яснее мне становилось, что они виновны, хотя они-то клялись, что даже не видели пострадавшего. Больше того – они продолжали твердить, что их, ни в чем не повинных, чуть не убили в полиции, и прямо указывали на одного из полицейских, говоря, что избивал их именно он. Полицейский, однако, решительно отвергал обвинения. Один из юнцов все время повторял, что он никогда в жизни и не пробовал портвейна, что это пойло для всякого, отребья, а он, дескать, пьет только пиво или виски. Можно было подумать, что юнец говорит правду, так убежденно он стоял на своем. А еще они уверяли, что девушка на них клевещет, потому что когда-то они подрались с ее братом. Но оба не чувствовали ни малейшего почтения к раз навсегда установленным порядкам, к законности – и очень вредили себе этим. Накануне моя жена уехала к матери, и днем мне пришлось перекусить в кафе. Это кафе находится напротив здания суда, а рядом с судом – полицейский участок. Поэтому неудивительно, что, входя в кафе, я встретился с помощником полицейского инспектора, но меня удивила его ледяная холодность. Помощник инспектора – высокий, широкоплечий, официально-неприступный – очень гордится своим чином: обычно он важно стоит на перекрестке, держа в руках белые перчатки и глядя как бы поверх уличной суеты (за порядком на улице присматривает сержант, который всегда его сопровождает), но я-то знаком с ним довольно близко: мы партнеры по гольфу, и все об этом знают.

И только потом я догадался, в чем дело: он мог подумать, что это я подучил юнцов выдвинуть обвинение против полиции. Тогда становилась понятной его холодность: мы не в праве подрывать авторитет полиции – ведь полицейские сталкиваются с множеством трудностей, и когда слышишь, что порой они пускают в ход дубинки, надо помнить, с кем им приходится иметь дело. Воспитательные меры, разумеется, нужны, и я в них верю до известного предела, но ведь и жертву надо тоже оградить от насильников.

Вот и Леки однажды тоже отличился: едва не угробил гранатой весь взвод. Постепенно парни почти перестали с ним разговаривать. Сначала они частенько над ним подшучивали: возьмут, например, да и разворошат его кровать, – но это прекратилось, когда за него взялся капрал (хотя нет, парни из Глазго и потом это делали). Но вообще-то мы довольно редко его видели: он непрерывно отрабатывал свои наряды вне очереди. Не знаю, почему нам не хотелось с ним разговаривать. Скорее всего из-за его неудачливости: нам казалось, что он прирожденная жертва. Он как магнит притягивал несчастья, и мы предпочитали держаться в стороне. Например, этот десятинедельный курс маршировки – нам вовсе не улыбалось постоянно его повторять, а Леки явно был обречен на это.

Однажды утром у нас был инспекторский смотр. Эти смотры проводились каждую неделю – нас инспектировал командир полка (чопорно-холодный и безукоризненно одетый), которого сопровождали унтер-офицеры: старшина, сержант и, разумеется, капрал. Ну и, конечно, командир нашего взвода, лейтенант (который, между прочим, когда-то учился в Кембридже). Мы выстраивались в казарме, каждый у своей кровати, держа тщательно вычищенные винтовки наготове, чтобы шествующий вдоль шеренги командир полка, за которым в порядке званий шла его свита, мог мимоходом заглянуть в ствол. За одно пятнышко в стволе мы получали наряд вне очереди. На кроватях мы раскладывали наше имущество: жидкость для чистки пуговиц, вилку и ложку, нижнее белье и уже не помню, что еще. Все это должно было сиять чистотой.

И вот мы стояли, испуганно застыв, а процессия, сопровождавшая командира полка (последним шел капрал с записной книжкой в руках), медленно двигалась от кровати к кровати. Не смея ни пошевелиться, ни повернуть голову, мы оцепенело глядели прямо перед собой – в узкие окна, выходившие на плац, и постепенно нам начинало казаться, что весь мир ограничен этим серым прямоугольником. Процессия приближалась к очередному солдату, и он с замирающим сердцем вынимал затвор, чтоб командир полка мог заглянуть в ствол винтовки.

В тот раз у меня все оказалось в порядке, командир полка отправился дальше, и через секунду я услышал его дикий вопль – так, наверно, вопит смертельно раненный человек. Но я не решился обернуться.

– Запишите его фамилию! Он не чистил винтовку!

Старшина передал приказ капралу, и тот занес фамилию в записную книжку. А командир полка продолжал обход, присматриваясь, хорошо ли солдаты выбриты, и иногда брезгливо дотрагиваясь до кого-нибудь тростью. Мне, помнится, подумалось – так фермеры проверяют упитанность скота. Один раз он даже приказал сержанту, чтоб тот заставил солдата поднять ногу, и придирчиво осмотрел подошву ботинка, проверяя, все ли гвоздики на месте. Потом он ушел в соседнюю казарму, и за ним потянулась вся его свита.

А капрал стремительно подскочил к Леки и, остервенело тыча его пальцем в грудь, прошипел с искаженным от ярости лицом:

– Ну ты, кусок дерьма, ты знаешь, что ты сделал? Ты оставил весь взвод без увольнительных – понял? Теперь никому не видать увольнительных, жалуйтесь хоть своим депутатам в парламент. Ну а ты, – капрал опять повернулся к Леки, – завтра утром отправишься к командиру полка и, надеюсь, получишь все, что заслужил. Дать бы тебе лет двадцать дисциплинарной службы, тогда б ты научился чистить винтовку!

А мы уже прослужили к тому времени пять недель, и нам предстояла первая увольнительная. До этого нас ни разу не выпускали из лагеря. Мы вставали в полседьмого, мчались умываться, брились – частенько холодной водой, до изнеможения маршировали, чистились, гладились, а вечером замертво валились в постели – вот как мы жили эти пять недель. Мы ни разу не были ни в кино, ни в кафе и не видели ни одного гражданского человека, кроме продавцов из армейского магазина. Словом, можно себе представить, что мы почувствовали, когда лишились двух свободных дней (нас должны были отпустить на субботу и воскресенье). Я, впрочем, расстраивался меньше других. Я не пил. Меня не очень интересовали девицы (хотя чуть позже, когда я лежал в армейском госпитале, у меня был роман с сестрой милосердия). Пожалуй, единственное, о чем я мечтал, это пройти поскорее десятинедельный курс строевой подготовки. Мне тоже, конечно, хотелось надеть парадную форму и прогуляться – без муштры, без капральских окриков – по незнакомым улицам обычного городка и хоть недолго побыть среди гражданских людей. Я хотел просто побродить по улицам, посмотреть на товары в магазинных витринах, подышать свежим воздухом, проехаться в автобусе – в общем, хоть ненадолго вырваться из казармы.

А вот парни из Глазго – те просто взвыли от злости. Практически все эти пять недель они только и говорили, что об увольнительных в город, о танцах да о девочках, которых они там подцепят. По-моему, окажись у них в тот вечер нож, они неминуемо прирезали бы Леки. А он оцепенело сидел на кровати, словно его контузило: не оправдывался, не плакал. Помнится, еще до этого рокового смотра я проснулся среди ночи и услышал, как он плачет. Но я решительно был не в силах ему помочь. Да и кто смог бы тут что-нибудь сделать? Должен сказать, что эти двое парней из Глазго вели себя, как мне казалось, все же слишком свирепо – помнится, мне стало не по себе, и я отвернулся.

Леки попытался вычистить винтовку, но парень из Глазго вырвал у него тряпку (Леки не сопротивлялся, как бы не понимая, что происходит, – думаю, он и в самом деле был не в себе), бросил ее на пол, истоптал ногами и потом, грязную, засунул в ствол. Другой парень опрокинул кровать Леки, а белье пинками расшвырял по полу. (Все это время пухлощекий англичанин не отрываясь читал своего Фербанка.)

– Ну подожди, попадешься ты мне в укромном месте, – злобно глядя на Леки, сказал парень из Глазго и выразительно провел ребром ладони по горлу.

Леки, смертельно бледный, сидел на полу и, подняв голову вверх – его кадык странно дергался, – молча смотрел на парня из Глазго.

– И чтоб больше никакой помощи этому недоноску, – угрожающе глядя на нас, сказал парень из Глазго. Все молчали, а боксер, помнится, беспечно улыбался. Но, по-моему, даже он побаивался этих парней. Впрочем, трудно сказать: он был очень здоровый, и капрал, например, орал на него не так свирепо, как на нас.

Утром Леки отправился к командиру полка, и тот дал ему двадцать один наряд вне очереди. А парни из Глазго продолжали его травить. Я мог бы, конечно, попытаться их урезонить, но понимал, что все равно ничего не добьюсь. Скорей всего они бы накинулись и на меня.

Наш сержант был тихий семейный человек и перекладывал все дела и заботы на капрала. Сержант был действительно приятным человеком – этакий славный толстяк, – но занимался только почтой: аккуратно выдавал нам письма и посылки, ревностно следя, чтоб мы расписались в получении. Все-таки странно, что Леки не писал писем.

Но вот прошло наконец два года, и настал день последнего смотра. В наш лагерь приехал командир бригады – один из тех лощеных офицеров, которые непременно носят монокль, складную трость-стул и красную шапку.

Я прекрасно помню, как начался тот день. Стояла чудесная безветренная погода, тихая и по-осеннему немного печальная. Мы поднялись очень рано – кажется, в полшестого, – и мне помнится, как, выйдя из казармы на свежий воздух, я вглядывался в пустынный, подернутый утренней дымкой плац. Не могу сказать, что я очень уж впечатлителен, но тогда мне показалось, что плац нас ждет, словно предчувствуя ту трагедию, которая может разыграться. Мне было одновременно и грустно и радостно: ведь завершался, уходя в прошлое, серьезный этап в моей жизни, но зато приближалась долгожданная свобода.

Не знаю, как насчет грусти, но радость ощущали все. Умываясь, парни горланили песни и весело обливали друг друга водой. Умывальная выглядела привычно знакомой и почти уютной, хотя я не забыл, каково это бриться ледяной водой, стоя перед мутным, потускневшим зеркалом. Но в тот день все воспринималось по-особому. Ведь через несколько часов, построившись на плацу и промаршировав парадным шагом под звуки волынок, мы должны были завершить военную службу.

После смотра нас всех ожидала свобода – всех, если не считать Леки. Мы даже огорчались, что расстаемся с капралом, который стал относиться к нам почти по-дружески и вечерами разговаривал с нами чуть ли не как с равными. Встречая солдат в кафе, он угощал их сигаретами, а иногда даже заказывал за свой счет выпивку. Возможно, он был суровым просто по необходимости – надо помнить, с кем ему порой приходилось иметь дело. Был, например, в нашем лагере один солдат – при мне он служил уже четвертый год, потому что постоянно убегал из лагеря, и военная полиция сбивалась с ног, охотясь за ним по всей Северной Англии. Это, разумеется, просто глупо. С армией не поборешься – тут надо смириться. Бунтовать в армии – безнадежное дело. Думаю, что всякий раз, как его ловили, и доставляли обратно, и он попадал в караулку, ему тяжко приходилось, но он не сдавался. И его упрямство вызывало чуть ли не восхищение.

А в тот день, помнится, я стоял в умывальной рядом с Леки и видел в зеркале его худое лицо. Оно не было радостным, но не было и несчастным: на нем застыло выражение вялого безразличия. Леки сунул руку в свой туалетный мешочек, потом заглянул туда – и страшно перепугался. Он вывалил содержимое мешочка на край раковины, но явно не нашел того, что искал. Я отвел глаза и сквозь тусклую муть увидел в зеркале свое отражение. Через секунду Леки повернулся ко мне.

– Слушай, у тебя нет лишнего лезвия? – спросил он.

На меня, ухмыляясь, смотрели парни из Глазго. Один провел по горлу воображаемым лезвием, и я почувствовал, что в его ухмылке таится угроза.

Я прекрасно знал, что будет с Леки, если он явится на плац небритый. Вообще-то у меня были запасные лезвия. Я еще раз посмотрел на парней из Глазго и понял, что это они украли у Леки лезвия.

– К сожалению, у меня осталось одно-единственное лезвие, только то, которое в бритве, – ответил я Леки. В конце концов, человек должен быть чистоплотным. Давать использованное лезвие другому негигиенично: он получит инфекцию. Скорее всего так оно и будет. Чему-чему, а чистоплотности мы в армии научились. Я никогда, пожалуй, не был таким чистым, как в армии, и никогда не чувствовал себя таким здоровым.

Я резко отвернулся от ухмылявшихся парней и пригнулся поближе к мутному зеркалу, как будто так мне было лучше видно. Я старался выбриться особенно тщательно – ведь нам предстоял очень важный день. На шее у меня было белое полотенце, на щеках – пышная белая пена, и новое лезвие легко снимало щетину.

Я с удовольствием описал бы этот смотр поподробней, но неважно помню мои тогдашние ощущения. Кажется, поначалу я чувствовал себя скованным, а ритмическая музыка мне даже мешала, но утро стремительно разгоралось в день, краски становились резче и ярче, солнце сияло на наших ботинках, отражалось в пряжках, пуговицах, кокардах, все отчетливей освещало почетную трибуну, на которой стоял командир бригады, и вот постепенно, сам того не замечая, я включился в общий завораживающий ритм и почувствовал ни с чем не сравнимое ощущение: мое сознание стало частью единой системы, необъятной, непостижимой и небывало гармоничной. Никогда – ни до, ни после этого смотра – я не испытывал такой удивительной слаженности, такого поразительного единения между людьми, достигшими высшего мастерства в общем деле. Мне казалось, что свершается удивительное таинство, я просто не в силах все это сейчас описать. Видимо, надо быть молодым и сильным, чтобы испытать то, что испытал тогда я. Нужно, видимо, чувствовать, что впереди – вся жизнь с ее поистине неисчерпаемыми возможностями. А что у меня впереди сейчас? Шила, наша бездетная жизнь, контора. Но однажды я соприкоснулся с высшей гармонией. Быть может, это и случается всего лишь раз в жизни. Никогда – даже в отношении с женщинами – не ощущал я такого полного единения. Я как бы растворился в высшей гармонии – и был до слез благодарен армии.

Юность легко отдается во власть музыки; в тот момент я до экстаза любил моих товарищей, потому что они мастерски маршировали под звуки волынок, и возненавидел бы человека, сбившегося с ноги, за нарушение этой прекрасной и совершенной гармонии. Я начал понимать чувства нашего капрала и пожалел людей, не испытавших подобных чувств.

В тот момент решительно все было забыто: бранные слова, уродливые казармы, вечная чистка обмундирования и оружия, томительно долгие бессонные ночи, когда я лежал с открытыми глазами, глядя на высветленный луной пол и слушая тоскливые звуки вечерней зори. Все искупалось горделивым ощущением, что я с честью выдержал испытания, чувством полного единения с другими и сознанием сопричастности высшему совершенству.

Когда смотр закончился, мы вернулись в казарму. Там никого не было, если не считать Леки, который лежал на своей кровати. Я подошел к нему, решив, что он заболел. Но Леки был мертв – он застрелился во время смотра: вставил дуло винтовки в рот и нажал на курок ногой. Зеленый чехол пропитался кровью, и она капала на чисто вымытый пол. Я выбежал из казармы, и меня стало рвать. Сработала привычка: я не хотел пачкать пол.

Разумеется, было проведено расследование, но фактически оно закончилось ничем. Никто не пожаловался своим депутатам парламента, не сообщил в прессу – даже ученые англичане. Многие солдаты сочувствовали капралу: ему ведь надо было продвигаться по службе, да он и не считался тут особенно свирепым. Англичане, которые кончили частную школу, со временем добились больших чинов – один в министерстве просвещения, другой в армии. Но я с ними больше никогда не встречался. Капрала, наверно, уже сделали старшиной. Все это случилось очень давно, но тогда я впервые столкнулся со смертью.

Присяжные признали юнцов виновными, и судья произнес небольшую речь Он слегка поправил свой слуховой аппарат, хотя собирался говорить, а не слушать, и сказал, строго глядя на преступников:

– Мне хотелось бы выразить свое частное, так сказать, мнение и заявить, что, по-моему, присяжные были правы, когда выносили обвинительное заключение. Людей, подобных вам, стало слишком много – людей, которые верят только в насилие и считают, что им дозволено нарушать законы. К приговору присяжных я хотел бы добавить – и надеюсь, что меня услышат в верхах, – то, о чем я неоднократно думал. Мне кажется, что у нас сделали непоправимую ошибку, отменив всеобщую воинскую обязанность. Служба в армии могла вас спасти. В армии вам пришлось бы нормально постричься. В армии вы научились бы ходить по-человечески, а не шлындрать вашей наглой, с развальцой походочкой. В армии вам не удалось бы пьянствовать и бездельничать. Я с удовольствием использую всю силу закона – вы заслужили максимально сурового наказания. Я не вижу смягчающих вашу вину обстоятельств.

Юнцы по-прежнему держались нагло. Я был рад, что им вынесут суровый приговор. Жертва тоже должна быть ограждена, а мы последнее время стали слишком добренькими. Нет, мне не нравится выступать в суде, мое призвание – работа в конторе: юридические консультации по земельным тяжбам да разбор неясных мест в завещаниях.

Когда я вышел из суда, летний день был в разгаре. Яркие краски, сияющий солнечный свет – таким я и люблю наш городок.

Гвин Томас
Малая ярость
(Перевод М. Мироновой)

Мы учились тогда в третьем классе. Учил нас мистер Пичи. Он был мал ростом, его реденькие светлые напомаженные волосы переплетались на голове искусной решеткой, долженствовавшей поелику возможно скрадывать лысину. Каждое утро он проделывал до школы длинный путь из деревушки, находившейся где-то к югу от долины. Он появлялся в классе с большим пакетом еды и термосом. По ходу первого урока он то и дело нырял за классную доску, чтобы откусить или отхлебнуть чего-нибудь. Ел он, не считаясь с правилами хорошего тона. Мы как зачарованные смотрели на классную доску, из-за которой доносилось громкое чавканье. Мы и сами нередко бывали голодны и охотно разделили бы с ним его шумное пиршество.

Дисциплину держать он умел. Стоило кому-нибудь из мальчишек нарушить тишину во время его очередной отлучки за доску, как он тут же высовывался, судорожно доглатывая остатки бутерброда, он так энергично работал челюстями, что глаза его от напряжения краснели и подергивались слезой.

День всегда начинался у нас уроком закона божьего. Мистер Пичи не был силен в богословии. Судя по всему, он по большей части пробавлялся сохранившимися у него в памяти с детских лет обрывками священного писания; успешному преподаванию не способствовало и то, что именно на этом уроке он усерднее всего питался. Действовал он по такому методу: выкликал по одному наиболее известных персонажей Ветхого завета, а мы должны были сообщать, кто они такие. Простейший ответ вполне удовлетворял мистера Пичи, и он одобрительно хрюкал из-за доски, где боролся со своими бутербродами.

– Кто был Моисей? … – Вождь.

– Кто был Илья?…. – Хороший человек.

– Кто была Иезавель? … – Нехорошая женщина.

– Кто был Навуфей? … – Виноградарь.

– Что случилось с Навуфеем? – Его побили камнями.

– Кто спас Исаака? … – Господь и агнец.

– От кого агнец спас Исаака? … – От Иакова.

– Кто разрушил Иерихон?… – Иисус Навин.

– Какими инструментами?… – Трубами.

После этого вопроса в классе воцарялась атмосфера благодушия. Мы – кто клевал носом, кто бодрствовал, мистер Пичи переваривал пищу. Так проходило утро.

Вскоре нашей привольной жизни пришел конец. Гром грянул в среду утром, когда мы собрались перед началом занятий на молитву. Нам велели спеть новый псалом, но, как мы ни старались, нам так и не удалось взять ни одной верной ноты. А это был любимый псалом нашего директора Тобайаса – толстяка с угрожающе багровым и сердитым лицом. Он оборвал наши попытки на середине второго стиха и выпроводил нас из зала тремя словами: «Отвратительно! Кругом! Марш!»

Мы удалились, надутые и пристыженные.

И пошли в класс. Мистер Пичи, истосковавшийся по своим бутербродам, сделал перекличку и тотчас удалился за классную доску. Пожалуй, он никогда еще так туда не рвался. Через три минуты после начала урока в класс заглянул мистер Тобайас; пальцы его, сжимавшие дверную ручку, побелели, а лицом он больше всего был похож на разъяренного быка.

– Мистер Пичи! – начал он и с громким топотом ввалился в класс. Мистер Пичи съежился; он стоял, приглаживая волосы, а челюсти его все так же быстро и ритмично жевали. Мы все легли грудью на парты, и их твердое дерево казалось особенно надежным в этот момент, когда страх и жалость охватили наши души.

– Для еды существуют другие места, мистер Пичи! – рявкнул мистер Тобайас. Он уже вскинул было руку и раскрыл рот, чтобы учинить уничтожающий разнос. Но тут мистер Пичи пронзительно взвизгнул и стремглав кинулся вон из класса. Я так и слышал вздох облегчения, вырвавшийся из наших трепетных сердец.

Мистер Тобайас посмотрел по сторонам. Ему нужно было немедленно сорвать свою злость. Он уже и сам был не рад, что так получилось. Во взглядах, бросаемых им на дверь, за которой скрылся мистер Пичи, сквозили раскаяние и смущение.

Он сосредоточил огонь на моей парте. Мы сидели на ней втроем. С одного края я, с другого – Ллой Триэрн, а посредине наш друг Вилли Наттол.

Я почувствовал, как напрягся от страха Вилли. Грязные руки, сжатые в кулаки, он положил перед собой на парту. Вилли был наш самый близкий друг. Мы знали, что Вилли отнюдь не был тупым и медлительным, когда мы играли в зарослях папоротника на вершине горы или болтали, растянувшись на теплых металлических плитах кочегарки теплоцентрали, находившейся в конце нашей улицы, – таким он становился, лишь переступив порог школы. Там он был вечной жертвой, несменяемой мишенью.

Палец мистера Тобайаса взлетел в воздух и уткнулся в нашу парту. Он отбарабанил три простейшие арифметические задачки. Ллойд решил свою. Я свою. Задачки были на извечную тему о купле-продаже селедки, и мы щелкали их как орехи. Но когда наступила очередь Вилли Наттола, он лишь скорчился в тоске и намертво замолчал.

Мистер Тобайас неистовствовал, он занес руку над головой Вилли, но когда Вилли поднял к нему свое помертвевшее, искаженное бессловесной мукой лицо, мистер Тобайас руки не опустил, а снова метнул быстрый взгляд на дверь, за которой скрылся мистер Пичи, словно проявляя милосердие к Вилли.

После этого мистер Тобайас бегло проэкзаменовал нас по закону божьему. Мы старались как умели. Мы с Ллойдом держали Вилли за плечи, призывая его быть бодрым и смелым, как взрослые, которых нам приходилось встречать на своем жизненном пути. На этот раз он нарушил молчание. Мистер Тобайас рот разинул, услышав кое-какие ответы Вилли. Иерихон унесся на небо в золотой колеснице. Левит был забит камнями на своем собственном винограднике. Иезавель обращена в соляной столб.

– А кто предал Самсона? – спросил мистер Тобайас.

– Кто? Да Лилия, – ответил Вилли бодрее прежнего, чувствуя наши руки у себя на плечах.

Мистер Тобайас хохотал до упаду. Гнев его улетучился. Он испытывал огромное облегчение от того, что можно больше никого не тиранить, и слегка переусердствовал со смехом. Раскаты хохота, его напряженное, багровое лицо потрясли нас больше, чем его ярость. Вилли был окончательно сражен и уничтожен. Он сидел между нами, словно окаменев, и глаза его остекленели. Мы с Ллойдом почуяли совершающуюся в нем перемену. В нем появилось что-то зловещее и даже по-своему грозное.

– Он с забора упал, сэр, – вдруг выпалил Ллойд.

– Кто? Самсон?

– Нет, сэр! Вилли, сэр! Вилли Наттол. С забора он упал.

Об этом рассказывал нам сам Вилли, объясняя странную молчаливость, в которую он иногда вдруг погружался.

Мистер Тобайас воздел руки к небу. Ему, по-видимому, хотелось дать нам вволю насладиться звоном шутовских бубенчиков, которые он нацепил на темную мантию своей учености и важности. Но вот бубенчики разом умолкли, он посуровел и вышел из класса.

Тут же обратно прокрался мистер Пичи – вид у него был еще более затравленный и обиженный, чем обычно. Он подошел к окну и уставился на озаренный солнцем западный склон горы, круто уходивший ввысь. Ему хотелось туда – к покою и свету. Челюсти его продолжали свой неустанный титанический труд. За стеклянной дверью послышались какие-то звуки. Там стояла миссис Илфра Дэсмонд – учительница из соседнего класса. Она смотрела на мистера Пичи с нежностью и участием, и взгляд ее, казалось, способен был растопить дверное стекло. С таким выражением она смотрела на мистера Пичи вот уже два года – с самого того дня, как появилась у нас в школе, но он так и не пожелал выйти из своей скорлупы. Мисс Дэсмонд было лет тридцать пять, то есть она была ровесницей мистера Пичи. Даже мы сознавали, как велико тепло ее сердца и как мучительно одиночество. Она приехала в наши края из Сомерсета совсем еще девочкой, в совершенстве овладела уэльским языком, чтобы утвердить свое духовное родство с людьми, говорившими на нем, и стала самой ревностной преподавательницей этого языка в школе.

Желая привлечь внимание мистера Пичи, она пошаркала ногами по гранитным плитам коридора, но, оглушенный своим горем, он не заметил ее. Она прошла дальше по коридору, а он по-прежнему стоял, упершись взглядом в склон горы.

– А теперь, – сказал он очень тихо, – теперь мы перейдем к стихам.

Он имел в виду стихи, которые давал нам учить наизусть – каждому мальчику свое. Эти стихи были его единственной отрадой.

– Ллойд Триэрн! – вызвал он

Ллойд начал монолог Марка Антония. Он расправил плечи и вышел в проход между партами, чтобы было где развернуться. За эту декламацию – и в особенности за выражение величественной скорби, появлявшееся на его лице, когда он указывал перстом на гроб Цезаря, – ему неизменно присуждали трехпенсовую премию на состязаниях местных декламаторов.

Когда он кончил, мистер Пичи некоторое время молчал, поигрывая оконным шнурком и бормоча про себя: «Ведь: зло переживет людей, добро же погребают с ними»[28]28
  В. Шекспир, Юлий Цезарь. Перевод М. Зенкевича.


[Закрыть]
.

Затем, словно угадав, как хочется нам узнать, что творится у него в душе, он вскинул голову и вызвал: «Вилли Наттол».

Вилли встал:

 
Но тихо старость подошла
И за руку взяла,
И все, и все, и все…[29]29
  В. Шекспир, Гамлет. Перевод Б. Пастернака.


[Закрыть]

 

Дальше этого Вилли еще ни разу не продвинулся. Ему так и не удалось осилить эти стихи.

– Садись, Наттол! – сказал мистер Пичи, – мы и без тебя знаем, что было дальше. Вот подожди, еще настанет день, когда и тебе какой-нибудь дурак притащит череп и спросит «что вы скажете?». Натаниель Эллис!

Это был я. Мистер Пичи часто вызывал меня декламировать грустный сонет, доставшийся мне при распределении. По-моему, это было его любимое стихотворение. Я начал, надеясь, что справлюсь с ним не хуже, чем Ллойд с Марком Антонием.

 
Из глаз, не знавших слез, я слезы лью
О тех, кого во тьме таит могила,
Ищу любовь погибшую мою
И все, что в жизни мне казалось мило[30]30
  В. Шекспир, Сонет XXX. Перевод С. Маршака.


[Закрыть]

 

Мистер Пичи слушал со слезами на глазах. Он тер оконным шнурком себе лоб, словно хотел утишить боль, которую ему причиняла засевшая в голове неприятная мысль.

Прозвенел звонок. Мистер Пичи вышел из класса; вместо него появилась мисс Дэсмонд, и у нас начался урок уэльского. Наши родители владели этим языком, но нам они его почему-то не передали. Отголоски древней речи шевелились где-то в закоулках нашего мозга, однако изъясняться по-уэльски мы не могли.

Мисс Дэсмонд относилась к нам с ревностным, чуть ли не апостольским состраданием, поскольку считала своим призванием исправить великое зло. Она обрела то, что потеряли мы, и горела желанием возместить нам нашу утрату.

Столкнувшись в дверях с мистером Пичи, она бросила на него взгляд, но, занятый мыслями о своих невзгодах и обидах, он даже не посмотрел в ее сторону.

Голос у мисс Дэсмонд звучал раздраженно, и это казалось тем более странным, что в общем она хорошо относилась к нам. Она сразу же пошла в атаку на Вилли Наттола. Так уж он действовал на людей. Он сидел в самой середине класса, съежившись, желая одного – чтобы его оставили в покое, но стоило кому-нибудь из учителей прийти в дурное расположение духа, и раздражение свое он неукоснительно срывал на Вилли.

Мисс Дэсмонд попробовала вытянуть из него простейшие грамматические правила, изложенные на первых страницах учебника:

У mae’r bachgen yn yrafon – Мальчик в реке.

У mae’r cath-ary bwrdd – Кошка на столе.

У mae’r buwch ynycae – Корова в поле.

Проще некуда, но для нас в самый раз.

Вилли молчал. Мисс Дэсмонд склонилась над ним. От нее чуть веяло запахом сирени. Утренние огорчения трепетными тенями легли на ее лицо, и оно осунулось и побледнело. Она ударила желтым длинным карандашом по слегка приплюснутому носу Вилли. Мы с Ллойдом замерли, ожидая, когда грянет гром.

И он грянул. Вилли издал громкий нечленораздельный вопль. Мы с Ллойдом повскакивали с мест, чтобы пропустить его в проход между партами. Но Вилли уже вскочил на парту и в три прыжка очутился в первом ряду, сея на пути ужас и перевернутые чернильницы. Он ринулся в угол, где стояла рейсшина. Схватил ее и, размахивая как дубинкой, двинулся на мисс Дэсмонд. Лицо его было бледно как мел и совершенно бессмысленно. Рейсшина уже чуть не опустилась на голову мисс Дэсмонд, но тут она громко вскрикнула и бросилась вон из класса. Вилли за ней. Мы с Ллойдом и еще несколько ребят кинулись за ними. Мисс Дэсмонд скачками неслась через двор. Вилли бежал за ней по пятам, устрашающе размахивая своим оружием. И тут из боковой двери с необычайным для него проворством выскочил мистер Пичи в полном туристском облачении. В жизни я не видел столь великолепного спринта. Мисс Дэсмонд беспомощно прислонилась к кирпичной ограде. Вилли уже собирал силы, чтобы дать наконец выход своей ярости; в следующий момент он лежал плашмя на залитом бетоном дворе школы – это мистер Пичи дал ему подножку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю