Текст книги "Спасатель. Рассказы английских писателей о молодежи"
Автор книги: Дорис Лессинг
Соавторы: Ивлин Во,Джеймс Олдридж,Фрэнсис Кинг,Алан Силлитоу,Дилан Томас,Стэн Барстоу,Уильям Тревор,Сид Чаплин,Джон Уэйн,Уолтер Мэккин
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 35 страниц)
Много денег я положил в банк, но беда была в одном: эта идея кругосветного путешествия стала меня так увлекать, что я не мог заставить себя исчезнуть вместе с ней. Я как одержимый продолжал подготовку к путешествию. Я написал во многие мастерские и магазины, даже во Францию, и они присылали мне снаряжение. Все счета я выписывал на своих клиентов – так я их втайне называл. К сожалению, газеты стали писать о моих планах и напечатали даже мою фотографию.
И вот наш большой грузовик отправился из Парижа и сломался по дороге на Марсель. Я его починил, и из Марселя наша веселая компания отплыла на пакетботе в Касабланку. Мне случалось перемещать батальоны пехоты и танков (и множество пленных) в самых различных обстоятельствах в России, когда пыль в глаза, грязь в душу, холод в кости, но тут, с этими двадцатью спутниками (к тому времени в наш комитет вошли еще люди), я чувствовал себя счастливым. Это было похоже на возвращенную юность. Все меня любили. Я был душой общества, Англия, по всеобщему мнению этих милых, добрых друзей. Слезы падают из моих глаз, когда я думаю об этом, – настоящие слезы, вкус которых для меня невыносим. Чем дальше я следовал в этом сентиментальном путешествии с моими дорогими интернациональными спутниками, тем меньше оставалось денег, с которыми я намеревался уйти и открыть свой гараж в Испании. Никогда еще совесть так не бунтовалась во мне. Но что мне было делать? Скажите, Англия, что мне было делать? А вы бы поступили по-другому? Ничего подобного, и не возражайте! Мой бог! Вот я опять кричу. Почему вы меня не останавливаете?
Грузовик ужасно поломался около Колом-Бешара, как раз когда мы намеревались пересечь настоящую пустыню. Но мои таланты снова торжествуют, я его починяю, и я говорю, что надо его испытать. Они все еще в палатках, кончают завтракать, а я выезжаю, еду все кругом и кругом, большими кругами. Вдруг я еду прямо, и больше они меня никогда не видели. Не знаю, что с ними получилось. У них почти ни гроша не было. Я забрал бензин и кинокамеры, все ценное, вместе с наличностью. Рассуждать об этом мне слишком больно, так что ни о чем меня не спрашивайте, даже если я вам сам скажу. Из Касабланки я прибыл в этот городок, и, когда взял все из банков, я увидел, что мне хватит на гараж и даже много остается.
А теперь, когда я в Испании, вы думаете, у меня есть все, что нужно человеку? У меня жена-испанка, двое детей и интересная работа. У меня было несколько жен, я теперь вот испанка. Она смуглая, красивая и полная (да, вы же ее видели), но в постели она мне не пара. Дети ходят в монастырскую школу, целуют кресты, дрожат перед монашками и попами. Эту братию я совсем не выношу, но что поделаешь? Жизнь у меня скучная, здесь нечем заняться. Иногда мы ходим на бой быков. Это красивое представление, но не очень привлекательное для разумного человеческого существа вроде меня. Зимой мы не видим путешественников совсем и жмемся к камину, как мокрое белье. Время от времени я еще немного рисую. Да, один рисунок вон там, я подарил его этой гостинице. Вам не нравится? Нравится? Ах, вы меня осчастливили, Англия. Часто я езжу по берегу в Альжесирас, это короткое путешествие для моего надежного «фольксвагена». Очень приятный порт, и я там много рисую. Я знаю там одних русских, которые держат отель и сдают мне комнату по своей цене. Силуэт Гибралтара получается на бумаге захватывающе интересным, я его вижу с террасы. Я бываю и напротив, в вашем знаменитом скалистом форту, езжу за покупками и еще приобретаю какую-нибудь вашу интеллектуальную английскую воскресную газету. Одного номера мне хватает по меньшей мере на месяц. Я считаю, что они очень хороши, исключительно оживленны и интересны для такого ума, как мой.
Эх, Англия, давайте пройдемся, и я расскажу вам, почему моя жизнь кончена… Так-то лучше. Воздух пахнет хорошо и свежо. Подумать только, мы проговорили всю ночь навылет. Я всем говорю неправду – без исключения. Но самому себе – а я сейчас говорю с вами, как с самим собой, – самому себе, насколько это возможно, я говорю точную, холодную, как лед, правду. То, что я лгу всем остальным, дает мне возможность говорить более точную правду самому себе. Счастлив ли я? Для большинства людей счастье в том, что можно жить по привычкам, созданным их отцами. Но ОН все это переменил, вот за что мы его любили, ОН натаскал нас на такие истины, что нам уже не нужна была жизнь по привычкам. Это было бы хуже смерти – смерть, во всяком случае, это что-то положительное.
Вон то зеленое пятнышко там, на небе, – начало рассвета, капелька света, светлячок, которого солнце послало вперед, чтобы убедиться, что все темно перед его восходом. Ваша жена ни за что вам не простит. Но женщины – неразумные человеческие существа. О-хо-хо! А по-вашему, разумные, Англия? Я вам докажу, что вы не правы, и быстрее, чем вы меня убедите. Вы говорите, что солнце красное. Я вижу, что таким оно и будет. Но я был в Испании много раз. Я пришел сюда в 1934-м, всю дорогу пешком, рисовал крестьянские дома и туристские памятники – потом они вышли альбомом в Берлине. Я осматривал страну. Испанию я знаю отлично. Мы спасли эту прекрасную страну от большевизма, хотя подчас я спрашиваю себя: зачем? Я боюсь здесь коммунистического правительства, потому что, если они придут к власти, мне конец. Весь мир покроется для меня тьмой. Может быть, Франко заключит пакт с коммунистической Германией и вышлет меня обратно. Такое уже бывало. Я чувствую, как моя кровать уходит из-под меня.
Моя жизнь была трагична, но я не из тех, кто оплакивает сам себя. Сегодня будет жарко. Я уже вспотел. Надо бы мне продать свой гараж и уехать, уехать в другую страну. Я вынужден покинуть жену и детей, а это не очень хорошая участь. Это заставляет мое сердце страдать, как – вы не можете себе вообразить. Я потихоньку перевожу тайные грузы в другой свой гараж и однажды я скажу ей, что еду проверить там дела, и больше она никогда меня не увидит. Я путешествую с легкостью, Англия, но мне почти шестьдесят лет. Вы заметили, что я не говорил о войне, потому что это слишком болезнетворно для меня. Мой дом был в Восточной Пруссии: Советы захватили фамильные земли. Они поработили и убили моих собратьев-земляков. Англия, не смейтесь. Говорите, надо бы оставить берлинскую стену навсегда? А, вы сами не знаете, что говорите. Я теперь вижу, что мое несчастье радует вас. Я там не был, конечно, но я знаю, что делали Советы. Моя жена погибла в одну из бомбардировок.
Англия, прошу, не задавайте мне этот вопрос: я не знаю, кто начал эти отвратительные налеты на мирное население. Когда начинается война, случается много всего. Много воды утекает под мостами. Но дайте же мне пройти дальше в моем рассказе. Прошу терпения. Оба моих сына в коммунистической партии. Как будто я за это сражался, истощал всю гигантскую энергию души и тела в борьбе за единую великую Германию. Я хочу поехать туда и побить обоих, избить их без милосердия, бить по ним, пока они не умрут.
Однажды я получил от них письмо, они зовут меня вернуться домой – не на родину, а домой. Как письмо попадает ко мне, не знаю, но его послали из Толедо. Они просят меня вернуться и работать для демократической Германии. Как думаете, почему они просят меня? Думаете, они невинны и просто любят своего отца, как положено сыновьям? Нет, все потому, что они знают – меня повесят, как только я туда вернусь. Вот почему они зовут. Это дьяволы, дьяволы.
Я уезжаю из Вилья Овеха, бросаю Испанию, потому что некто приехал сюда несколько недель назад и видел меня. Думаю, он узнал меня по некоторым фото в парижской газете и по другим, сделанным моими врагами. Они меня прихлопнули, они охотились за мной, как за зверем, и знают, где я теперь. Я знаю, они пока что не трогают меня, – должно быть, есть дело покрупнее – кто-то более важный, можно потом заняться мелкой рыбешкой. Тот еврей был непохож на других. Он был высокий, молодой и белокурый. Он был загорелый на солнце, очень красивый, как будто пробыл в Испании так же долго, как я, и однажды он подошел к двери моего гаража и заглянул внутрь прямо на меня. Он смотрел, чтобы убедиться. Я не мог выдержать его взгляда, и с моего лица можно было брать мел, как со скал в Дувре. Спрашиваете, откуда я знаю, что он еврей? Не издевайтесь надо мной, Англия, я ведь больше не против них. Я едва взглянул на его лицо и все ПОНЯЛ, потому что глаза у него горели, как угли; славный молодой человек, мог бы быть приятным туристом, но я знал, знал – сам того не понимая, откуда я это знаю, что он – один из их народа. Теперь у них есть своя страна; жаль, что у них не было своей страны до войны, Англия. Его глаза выжгли мне сердце. Я не мог пошевельнуться. На другой день он уехал, но теперь они могут прийти за мной в любую минуту. Я все еще молод, хотя мне и шестьдесят, а вы, может, думаете, что мне наплевать – пусть меня забирают, или, по-вашему, я убью себя, пока они не пришли?
Здесь мне оставаться невозможно, потому что люди обратились против меня. Может, еврей сказал что-то перед уходом, но один человек остановил меня в переулке и сказал: «Газман, убирайся, ступай домой». А ведь этот человек был моим другом, так что понимаете, как он меня глубоко поранил. И как назло, чтобы еще крепче мне вбить эти слова в голову, на стенках пишут крупно: «Газман, ступай домой!» Никто не понимает, что я желаю быть в одиночестве, жить мирно, работать как положено. Когда я лью слезы вот так, я чувствую, что я старый человек.
Я не должен был убивать тех людей. Я присел поесть. Они были голодные в снегу, и я не мог удержаться. Я не мог переносить, как они стояли и смотрели, люди, которые не могли работать, потому что у них не было еды, нечего было есть. А они все смотрели, Англия, все смотрели. Я думал: их жизнь – одна мука. Я ее прикончу. Если даже я буду кормить их, как на рождество, хоть три месяца, они все равно никогда не станут сильными. Я хотел помочь им освободиться от их жизни и страданий, дать им мир, чтобы они больше не мерзли и не голодали. Я перестрелял их из винтовки. После этого я совсем сбился с пути, потерял власть над собой. Душа моя была черна. Я убивал и снова убивал, чтобы прекратить поток страданий, который обрушился на меня. Пока я убивал, мне было тепло, я забывал о страдании, о ревматизме своей души. Как я мог так поступать! Я же был не такой, как другие. Я был художник.
Послушайте, не надо уходить. Не останавливайтесь, не бросайте меня. Солнце хочет напоить эту гору огнем. Я всегда буду видеть горы в огне, куда бы я ни дошел, куда бы ни ступала моя нога, – багровые горы, рассыпающие огонь со своих вершин. Даже до прихода еврея мне был сон однажды ночью. Я был молодым студентом в университете, и на асфальте были нарисованы круги для гимнастических упражнений. Я стоял в одном кругу, все переменилось, и замкнутый круг превратился в раскаленную добела сталь. Это был тонкий обруч, кольцо пылающего металла. Я хотел выйти из него, но не мог, потому что жар от него опалял мои ноги. Изо всех сил я напирал на него. Но, хотя я и был высокорослый человек, я не мог выпрыгнуть оттуда. Вместо книги у меня в руке очутился пистолет, и я собирался застрелиться, потому что твердо знал, что, если я застрелюсь, я смогу выйти из круга и освободиться. Я застрелил какого-то прохожего, и это был беззвучный выстрел. Но потом я проснулся – и ничего мне не помогло.
Военные говорят, что маршальский жезл лежит в ранце каждого солдата. В мирной жизни, мне кажется, в каждом шкафу лежит пара стоптанных сандалий, потому что нельзя знать, когда начнется самый долгий поход в жизни – не знаешь, преступник ты или нет. Я закопал вину в свою душу, как ослиный навоз в добрую почву. Если бы я был аристократом, я мог бы заявить, что всех моих предков повесили на крюках для мяса за попытку восстать. Если бы я был из фабричных рабочих, я мог бы сказать, что плохо разбирался в таких делах. Всякий, кто умирает, умирает напрасно, Англия, – значит, так поступить я не могу. Что я собираюсь делать? Ваши вопросы законны, но я практичен. Я разумен. Я не буду сдаваться, потому что я всегда разумен. Может быть, это лучшее наследство, которое досталось мне от отца. Я смотрю на свои карты и питаю большую надежду загнанного человека. У вас нет долларов, которые я мог бы разменять? Нету? А вы не можете хотя бы заплатить за починку машины долларами? Ах так. У меня есть второй «фольксваген», могу вам продать, всего год на ходу и быстрый, как молния, с многолетней гарантией на любых дорогах. Человек, у которого я его купил, брал его в Ньясаленд – через всю землю, полный оборот. Тогда заплатите мне в фунтах стерлингов – гибралтарских, если хотите. Я могу за один день обернуться туда и обратно на пароме, сделать нужные покупки в дальнюю дорогу… нет, не можете?
Будет облачный день, хорошо для езды в машине, потому что не так жарко. Ваша машина в отличном порядке и будет работать хорошо и очень долго. Это порядочная машина, с выносливым мотором и прочным корпусом. Но она не слишком поддается починкам и протянет не так долго, как вы думали, покупая ее. В другой раз, если хотите послушать моего доброго совета, покупайте «фольксваген». Вы об этом не пожалеете и всегда вспомните меня за такой солидный совет.
Я устал после бессонной ночи. Правьте осторожно на горных поворотах. Вы не видите, что там написано, на небе? Не видите? Глаза у вас нехорошие. Или, может быть, вы меня обманываете, не хотите меня обидеть? Там сказано: «Газман, ступай домой!» Куда я пойду? У меня здесь два собственных дома и гараж. У меня здесь собственность, Англия, собственность. Всю свою жизнь я хотел владеть собственностью, и мне придется все продать тут, в Вилья Овеха, чуть ли не за бесценок. Ступай домой, говорят они мне, ступай домой.
Разумный, здравомыслящий, интеллигентный! Теперь все разумные и здравомыслящие. Да, это прекрасные слова, но их надо держать в коробочке и любоваться ими, как этими двумя попугаями, которых хозяин отеля привез из Южной Америки. Смотришь на них, и их красота радует сердце. Один незадачливый американский турист хотел как-то потрогать их, поднес палец слишком близко к клетке, и кровь брызнула, когда щелкнул острый, как бритва, клюв. Их пестрая расцветка веселит вам душу, но когда вас выследили и приперли к стенке, в самый угол, какая тогда польза быть разумным и здравомыслящим? Дайте людям волю, и на вас накатит великое уничтожение.
У меня пусто в голове, когда я не спал ночь, но мне пора идти на работу и за работой все еще немного обдумать. Мое имя не Газман. Это имя дали мне испанцы, гордые, скрытные и завистливые, потому что я знаю свое дело. Меня всегда удивляло, что я так успешно сделал коммерческую карьеру, начав жизнь просто как нищий пеший бродяга, рисующий лица. А теперь я стану бездомным путником, когда мне совсем этого не хочется.
Крис отвернулся и быстро пошел через тихий городок к гостинице, лицо у него было серовато-зеленого цвета, как свежая ветка, с которой содрали кору. Его жена кормила младенца. Послезавтра они будут в Африке. Еще через шесть месяцев в Лондоне.
Машина опять сломалась в Танжере.
«Вот полоумный нацист, – подумал он. – Даже эту паршивую машину не сумел починить!»
Йан Кричтон Смит
Выжить во что бы то ни стало
(Перевод А. Кистяковского)
Я довольно редко вспоминаю то время. Ведь оно просто-напросто пропало даром.
Да и в это утро сработала не память – запах воскресил прошлое: запах лосьона для бритья. Я только что побрился – по обыкновению в полдевятого: я вообще человек устоявшихся привычек, – и вот, не знаю уж, как это получилось, но маленький флакончик с желтоватой жидкостью вдруг напомнил мне о прошлом. А если быть точнее, то не сам флакончик – да и цвет лосьона тут, пожалуй, ни при чем, – а запах, ощущение свежести на щеках. Помнится, я читал в «Литературном обозрении» про человека – то ли француза, то ли немца, – который мог сочинить целый роман, попробовав что-нибудь на вкус или понюхав. Не помню в точности, что он там сочинял: я почти не читаю, особенно беллетристику, – я юрист, и у меня на это просто нет времени.
Словом, было обычное июльское утро. Шила, как всегда, уже ждала меня в столовой, я собирался позавтракать и отправиться в контору – это недалеко от моего дома, я хожу туда пешком, – и вдруг какая-то сила перенесла меня в прошлое: на пятнадцать лет назад, в Центральную Англию. Да-да, ровно на пятнадцать лет. Потому что тогда тоже был июль.
Утром в конторе и потом днем в суде я все никак не мог отделаться от воспоминаний, так что иногда даже переставал слышать прения – вроде нашего туговатого на ухо судьи. Я не слишком часто веду процессы в суде: это не приносит выгоды, да и удовольствия мне не доставляет. Оратор я, надо признаться, никакой. Мне больше по душе работа в конторе: моя профессия – юридические консультации. Я хорошо могу разобраться в тонкостях, в деталях, но вести весь процесс – это не для меня.
Итак, о прошлом мне напомнил запах лосьона. Не знаю даже, почему я протер им лицо – может быть, из-за легкого, радостного настроения, навеянного летним солнечным утром. Обычно я не пользуюсь притираниями и лосьонами, разве что мазью для укрепления волос: в последнее время я начал лысеть. И мне кажется, тут виноваты армейские порядки: ведь практически все два года моей солдатской службы я был вынужден постоянно носить шапку – армейский форменный темно-синий берет. Вот эти-то два года мне и напомнил запах лосьона.
Два года беспрестанной возни с обмундированием: ботинки, ремень, кокарда – словом, форма. У нас, например, было две пары ботинок: лучшие парадные (если это не бессмыслица) и лучшие повседневные. (Сейчас я понимаю: обе пары ботинок не могли быть «лучшими», но тогда это почему-то не приходило мне в голову.) Или форма одежды: лучшая парадная и лучшая полевая (опять то же самое: всего два комплекта, и оба «лучшие»).
Нам непрерывно приходилось чистить ботинки. Мы должны были надраивать их до зеркального блеска – так, чтобы грубая, шероховатая кожа выглядела совершенно гладкой и глянцевой. Из вечера в вечер я разогревал гуталин, смазывал им ботинки и полировал их щеткой, пока кожа не начинала ослепительно сиять.
Считалось, что мы должны быть идеально чистыми. И идеально выбритыми, разумеется, тоже. И вот, чтобы щеки стали совершенно гладкими, я протирал их после бритья лосьоном, запах которого и напомнил мне о прошлом. Стерильная, я сказал бы даже пресная, чистота – и запах лосьона на гладко выбритых щеках, вот как сейчас мне вспоминается то время.
Меня призвали в армию прямо из университета, и я помню душный, переполненный вагон, увозящий нас из Шотландии в Центральную Англию. Поезд всю ночь мчался на юг и поутру уже громыхал мимо английских городов, и мне помнится, что многие парни играли в карты.
Что я тогда чувствовал, глядя в окно вагона на маму и сестру, машущих мне платками? По-моему, ничего я тогда не чувствовал. Никаких интересных приключений я не ждал, а о патриотическом долге даже не вспоминал. Меня охватило тупое оцепенение, я понимал, что от армии отвертеться невозможно, и решил вести себя осторожно и осмотрительно, – словом, у меня была одна-единственная цель: выжить, выжить во что бы то ни стало.
Часов в двенадцать дня мы выгрузились из поезда и двинулись пешком к военному лагерю. Нас окружала спокойная сельская местность, и придорожные луга пестрели яркими цветами. В отдалении красный трактор распахивал поле. Я мысленно прощался с этим мирным пейзажем – ведь впереди у меня было два года армейской службы.
Через некоторое время мы подошли к лагерю – толпа штатских парней с чемоданами в руках, в мятых костюмах (мы спали в поезде, не раздеваясь) – и остановились перед воротами. Ворота охранял солдат с винтовкой, – приклад винтовки покоился на земле, и солдат, парень примерно нашего возраста, небрежно придерживал ее рукой. Коротко остриженный, в берете с кокардой, солдат не только не ответил на наши улыбки, но и нас самих-то, казалось, не заметил.
После переклички нас повели в казарму. Мы брели по лагерю с чемоданами в руках, и я тогда, помнится, здорово нервничал, да и другим парням было явно не по себе, а тут еще на плацу, мимо которого мы шли, кто-то страшно орал на новобранцев. Новобранцы – их было на плацу человек двадцать – казались поразительно ничтожными и маленькими в центре этого огромного серо-каменного прямоугольника.
Но наконец после каких-то дополнительных проверок мы оказались в казарме и присели на кровати, покрытые грубыми зелеными чехлами. Помнится, там было двенадцать кроватей, по шесть в ряд, а между ними – камин.
Мы ничего не знали об армии. Правда, один или двое парней бывали в детских военных лагерях. (Мне запомнился низкорослый толстощекий парнишка, казавшийся необычайно юным и простодушным, хотя ему, как и нам, было лет восемнадцать – он выглядел ангелочком и все время читал книжку, которую написал какой-то Фербанк; этот парнишка учился в частной школе и летом ездил в детский военный лагерь). Но, повторяю, почти никто из нас не знал, чего ждать. Разумеется, я видел фильмы об армии (не очень, правда, много: я был прилежным студентом, и у меня редко выкраивалось время для кино), но считал, что они приукрашивают солдатскую жизнь. По фильмам выходило, насколько я мог вспомнить, что в армии приходится здорово трудиться, но зато жизнь у солдата необыкновенно интересная, а капралы и сержанты, хоть и кажутся грубиянами, на самом деле золотые люди. У сержанта, матерящего нерадивого новобранца, всегда теплится добрая искорка в глазах, а вечером, беседуя за кружкой пива с товарищем, он хвалит свой взвод. Так было в фильмах.
И как это ни смешно, первое время нам казалось, что наша служба действительно напоминает кинофильм (потом, правда, все стала куда более реальным). Итак, мы осторожно присели на кровати, и тут в казарму вошел капрал (нам самим пришлось соображать, какой у него чин; помнится, на второй день моей солдатской службы меня обругали за излишнюю почтительность: обращаясь к сержанту, я сказал «сэр»). Сначала мы услышали чеканные шаги – он вошел, – и по казарме раскатилось: «Вста-а-а-ать!» Будьте уверены, мы вскочили моментально и, дрожа, уставились на вошедшего капрала.
Это был низенький усатый человек – нам почудилось, что его усы живут своей собственной жизнью, – и выглядел он необычайно ладным и подтянутым. Его черные ботинки ослепительно сияли, сияла пряжка на желтом ремне, сияла прикрепленная к берету кокарда. Мы изо всех сил старались стоять «смирно», а капрал, неторопливо прохаживаясь по казарме, время от времени задерживался около кого-нибудь из парней, подходил к нему вплотную и говорил (как в кино):
– Вы будете думать, что я изверг. Вы будете проситься обратно к маме. Вы будете вкалывать, как сучьи дети, и проклянете тот день, когда родились на свет. Вы будете ненавидеть меня наяву и во сне, если у вас хватит силенок на ненависть. Но я вам скажу еще одну штуку: если вы будете трудиться на совесть, то и я к вам буду относиться по совести.
В казарме повисла напряженная тишина, только на окне, за которым виднелся плац, билась и жужжала большая муха.
Потом капрал сказал:
– А сейчас – на выход! Получите у интенданта личное обмундирование.
Ну и ну! Мне показалось, что в казарме взорвалась бомба. Я никогда не сталкивался с подобными людьми. Мне после университета это было особенно тяжко. Даже самые свирепые университетские преподаватели не пылали такой лютой, едва сдерживаемой злобой. Мы почти физически ощущали его ненависть, вызванную нашей омерзительной неопрятностью, и понимали, что, когда он за нас возьмется всерьез, мы станем такими чистыми, что дальше некуда.
Все это мгновенно всплыло в моей памяти, едва я ощутил запах лосьона, – воспоминания преследовали меня и в суде, так что пару раз я даже не слышал вопросов судьи. Впрочем, об этом я уже говорил.
В тот день суд разбирал очень скверное дело – скверное и необычное для нашего славного городка, где все жители знают друг друга в лицо, а улицы уютно затенены деревьями.
Я восстановил в памяти подробности дела. Два юнца, шляясь ночью по улицам, заметили сидящего на лавочке человека. В руках он держал бутылку портвейна и время от времени отпивал прямо из горлышка. Юнцы подошли и попросили выпить, а получив отказ, набросились на человека, повалили его на землю и стали бить ногами. В день открытия процесса он все еще лежал в больнице, и врачи серьезно опасались за его жизнь. Юнцы, разумеется, все отрицали, говорили, что в глаза не видели пострадавшего и что они, мол, даже не понимают, в чем обвиняет их полиция.
На меня они произвели пренеприятное впечатление – полуграмотные наглецы с длинными патлами, не испытывающие ни малейшего уважения к порядку. Оба щеголяли в кожаных куртках – у одного из юнцов был мотоцикл. За ними тянулась слава хулиганов, а один был замешан в историю с поножовщиной. Мне эти юнцы решительно не нравились. Не нравились, потому что были непонятны. У нас нет своих детей (Шила много рисует, и это скрашивает ей жизнь), но дело не в этом. Они и ко мне не испытывали уважения и прямо в лицо называли «дядей». Им явно ничего не стоило изувечить человека, да, кроме всего прочего, был и свидетель их преступления – девушка, возвращавшаяся с танцев домой. Она слышала, как один из юнцов сказал:
– Слушай, заткни ты рот этому выбл…!
Словом, типичные, ни на что не годные шалопаи – из тех, что едва-едва тянутся в школе, а став постарше, целыми днями шляются по улицам; как правило, у них нет ни денег, ни работы, поэтому девушки обходят их стороной, и они срывают зло на нормальных людях. По-моему, таких может исправить только могила, и в какой-нибудь другой стране их наверняка бы просто расстреляли. Но суд есть суд, и им выделили защитника. И вот один из них нагло сказал мне:
– Учти, дядя, нас надо отсюда вытащить. Понял?
На суд они произвели плохое впечатление. Кто-то из них небрежно сказал:
– Ну на кой бы оно нам сдалось, это дерьмовое пойло?
Такой жаргон только восстанавливает против них людей, но эти юнцы обычно настолько глупы – или настолько самонадеянны, – что не желают этого замечать. И в довершение ко всему они заявили, что полицейские зверски избили их дубинками. Ну, это обычная песня.
Между тем я по-прежнему думал об армии и раз даже назвал судью сержантом. Не представляю себе, как бы я объяснил мою ошибку, но, к счастью, судья немного глуховат.
И все это время я думал о Леки.
Мне кажется, что ни одна армейская часть не обходится без своего несчастного разгильдяя, который вечно сбивается с ноги, не может как следует вычистить винтовку или аккуратно выгладить брюки. В нашем взводе такой тоже, конечно, был: Леки. (Был свой Леки и в соседней казарме, сын священника, – не помню сейчас, как его звали, – в отличие от Леки, он выглядел типичным интелем: круглые очки и огромная книга под мышкой. Помнится, это была «История» Фишера, и он читал ее непрерывно, даже в армейской лавочке – мы покупали там жидкость для чистки пуговиц, гуталин, иногда сдобные булочки и чай. Не знаю уж, дочитал он ее до конца или нет.)
Странное дело, я не помню, как Леки выглядел. Я весь день пытался вспомнить, да так и не смог. Кажется, он был чернявым и низкорослым, с мелкими, не запоминающимися чертами лица. Не знаю в точности, чем Леки занимался до армии, но вроде бы кто-то однажды упомянул, что он был подручным у слесаря-водопроводчика.
В нашем взводе собрались самые разные люди. Было у нас двое кончивших частную школу англичан, несколько шотландцев, среди них двое из Глазго, был даже боксер, по выговору сельский житель. Один из англичан привез с собой проигрыватель. Он признавал только джаз, и я все еще помню, как осенними вечерами он крутил пластинки, и джазовые мелодии разливались по казарме. «О страсть, о страсть – пьянящий сон, – так начиналась его любимая пластинка. – Прекрасный пьянящий сон». Англичане вели себя со сдержанным достоинством (в них угадывались весьма чиновные в будущем люди), а пухлощекий ангелок постоянно читал стихи.
У Леки все не ладилось с самого начала. Во-первых, он не мог научиться ходить в ногу. Бывало, мы маршируем, яростно размахивая руками – вперед чуть ли не до бровей, назад до отказа, – и вдруг откуда-то с дальнего конца плаца раскатывается громовое: «Взво-о-о-од, стой!» Потом в поле нашего зрения появляется капрал – он быстро, но чеканно шагает через плац, раскаленный бешеным июльским солнцем, приближается и, застыв напротив Леки, спрашивает: «Леки, ты знаешь, кто ты такой?» И Леки отвечает: «Никак нет, не знаю!» – «Ты ублюдок, Леки!» – рявкает капрал. «Так точно, ублюдок», – покорно соглашается Леки.
После этого строевые занятия возобновляются, и Леки снова сбивается с ноги.
Вообще, капралы довольно странные люди: они так яростно добиваются единообразия и аккуратности, словно просто не могут выносить расхлябанности. Но, по-моему, монотонность армейской жизни настолько вытравляет из них все живое, что только ненависть новобранцев пробуждает их чувства.
Разумеется, Леки получал наряды вне очереди. Когда строевые, занятия кончались (в четыре часа дня), он мчался переодеваться – натягивал лучшую парадную форму, обувал лучшие парадные ботинки и, весь лучший, бежал на гауптвахту. Там его осматривал начальник караула (иногда добавлял еще один наряд – за неряшливость в одежде) и посылал в казарму. Вернувшись – разумеется, бегом – в казарму, Леки переодевался в рабочий комбинезон и принимался отрабатывать свои наряды: чистил картошку, наводил порядок в кухне или полол грядки в огороде подсобного хозяйства.
Постоянные наряды страшно выматывают солдата. Ему приходится непрерывно чиститься и гладиться – для инспекторских проверок у начальника караула. Он живет как заведенный: общевойсковые занятия, потом, без передышки, работа по нарядам, которая обыкновенно задумана так, чтобы солдат, выполняя ее, вымазался по уши, а потом – второй инспекторский осмотр, то есть снова мытье, чистка, переодевание. В общем, должен сказать, что я сочувствовал Леки.
Наши кровати стояли рядом, но я с ним почти никогда не разговаривал. Во-первых, его интересовали только комиксы, и нам просто не о чем было говорить. А во-вторых, хотя это довольно трудно объяснить, я побаивался заразиться его неудачливостью. Ну а главное – что я смог бы для него сделать, даже если бы мы и нашли общий язык?
Интересно, что ко всем другим новобранцам капрал относился все более терпимо: постепенно мы осваивались с армейскими порядками, и он начинал считать нас людьми. Правда, на плацу он по-прежнему орал, но вечерами, после занятий, разговаривал по-человечески. Иногда он слушал с нами джазовые пластинки, хотя сам любил народную музыку. И вот, бывало, слушаем мы проигрыватель, а Леки что-нибудь чистит или гладит, или в десятый раз заправляет кровать, а капрал время от времени его подгоняет: «Эй, Леки, шевелись-ка поживей, ты ведь солдат, а не дохлая пробл…!» Леки только испуганно поднимал на него глаза и потом молча продолжал свое дело.