Текст книги "Спасатель. Рассказы английских писателей о молодежи"
Автор книги: Дорис Лессинг
Соавторы: Ивлин Во,Джеймс Олдридж,Фрэнсис Кинг,Алан Силлитоу,Дилан Томас,Стэн Барстоу,Уильям Тревор,Сид Чаплин,Джон Уэйн,Уолтер Мэккин
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 35 страниц)
В общем, мы поели сосисок, и Джимми спрашивает, не собирается ли она за своим чемоданом. Видим, она чуть не плачет, что надо выходить на улицу. Ну а нам все равно ехать мимо, мы пообещали, что захватим его по пути. Она сказала, если б мы ей дали набрать воды, она бы все вымыла и вычистила. Непонятно, что там было еще мыть и чистить, но все же мы ей дали набрать воды. А сами пошли получили ее чемодан и кстати подкупили кой-чего для нее в палатке на Тауэр-бридж Роуд. Я ей купил пудру и помаду, а мой друг Джимми – сережки и зеленую расческу. Уж не знаю, что это на нас напало, ведь взамен мы не получали ни шиша. Но временами бывает, делаешь что-то, а почему – сам не знаешь.
Наша пигалица до того обрадовалась, можно подумать, мы для нее скупили все магазины на Бонд-стрит. Даже всплакнула, представьте, но мы ей велели кончать это дело. Расцеловала нас, сперва меня, потом Джимми. Достала вещи из чемоданчика, и я ее поучил, как нужно одеваться. Она еще напудрилась, накрасила губы, все одно к одному, словом, сделалась как картинка. С такой и выйти куда-нибудь не грех. А она – ни в какую. Удивительное дело. Прилипла к этой комнатенке у миссис Хопкинс, точно всю жизнь только ее и искала.
– Держите меня, – говорит Джимми. – Ты, случаем, не совершила убийство?
Носа не высунет на улицу, хоть ты тресни. С утра до вечера скребет и моет, и уже до чего дошло, скинешь грязные носки, не успели долететь до полу, как она – готово, схватила и стирает. Поначалу казалось, чего лучше, придешь, кругом чистота, поесть готово. Но прошла неделя, чую, становится невмоготу. Вроде как ты не дома, а в гостях. Не сказать чтобы она тебя одергивала, сам себя начинаешь одергивать. Раньше швырнешь куда попало, теперь сперва подумаешь. Перестирала занавески, что ни подвернется под руку, все выстирает. А там и цветы завела в комнате. А я этого на дух не переношу.
– Все, точка, – говорю я своему другу Джимми. – Житья не стало, пусть катится.
Мы тут припомнили, как нам дорого стоит ее кормить, да сколько она изводит мыла, да прочую муру.
Избавиться от нее мы надумали самым простым способом. Как-то под вечер я говорю Джимми:
– А не смотаться нам, друг, в кино? В нашем – картина со Спенсером Трейси.
Джимми отвечает:
– У меня свиданье с одной девочкой. А ты бы взял Дженни.
Я говорю:
– Так она не пойдет, ты же знаешь.
Она молчит. Помолчала и говорит:
– Раз вы хотите, я пойду.
Не доходя до Слона, есть мужская уборная под землей. Долго спускаешься по ступенькам, а подняться можно на ту сторону улицы. Мы доходим до этого места, и Джимми говорит, что пойдет встретит свою девушку. Я говорю:
– А я пока заверну вот сюда. Я живо.
Она остается на улице, а мы спускаемся вниз и бегом на ту сторону. Поднимаемся по лестнице, выглядываем наружу. Стоит ждет. Мы мчимся обратно домой, достаем ее чемоданчик и пихаем в него все ее имущество. Потом говорим миссис Хопкинс, чтобы не впускала ее, если придет назад. Потом заходим в нашу забегаловку и видим там Джо.
– Джо, есть случай заработать шиллинг, – говорю я.
Мы ведем его к Слону и велим поглядеть на ту сторону улицы, где так и стоит на прежнем месте девчоночка из Уэльса.
– Снеси ей вот этот чемоданчик, Джо, – говорю я. – И скажи, дескать, Джимми и Альф просили передать, что больше держать ее у себя не могут.
Джо ухмыляется себе под нос и говорит:
– Скажу, будь покоен.
Тогда Джимми тянет его назад и говорит:
– Вот что, Джо. Насчет этого ты брось.
Джо говорит:
– А в чем дело? У вас же с ней все.
Джимми говорит:
– Слушай, Джо, мы эту девочку пальцем не тронули, и нам ни к чему, чтобы она тут ошивалась у нас под носом. Так что снеси ты ей чемоданчик и чеши себе.
Мы смотрим, как Джо переходит на ту сторону, и сматываемся. Не хотелось глядеть, как он будет отдавать ей чемодан. Надо было скорей уходить. Тут подошел шестьдесят третий автобус, мы вскочили в него. Последнее, что я увидел, – она стоит у перил и смотрит на Джо, а он подает ей чемодан.
В тот вечер, когда мы пришли домой, а уже было поздно, я все надеялся, что она вернулась и, уж не знаю как, вошла в комнату. Но она не вернулась. Такой, как при ней, наша комната больше не была никогда. В скором времени все следы, какие оставались от нее, стерлись. Запылились окна, почернели, как раньше, занавески, пол затоптали, и повсюду развелась грязища, как до нее. Но когда бы я ни пришел к нам в комнату, возьмусь за ручку двери, а сам уже ищу глазами, нет ли здесь ее. И по-моему, с моим другом Джимми творилось то же самое.
И все же нам привелось увидеть ее еще раз, года два спустя. На той улице, что ведет с Пикадилли к Риджент-паласу. Она нас сама остановила, а то нам бы ее не узнать. Выглядела она сногсшибательно. В хорошенькой меховой шубке, Джимми, был случай, работал у скорняка, говорит, в настоящей. Блузка в белых оборочках. И пахло от нее вкусно, теплом, духами, вином. Когда она заговорила с нами, мы оба в первую минуту лишились слов. Я думал, Джимми сейчас, как обычно, сострит, но на этот раз и он не нашелся. При ней был старичок, разодетый черт те как, зонтик и все прочее, и когда она остановилась, ему это не понравилось. На прощанье она открыла сумочку, вытащила что-то и сунула мне в руку.
– Это мой долг, – сказала она. – За все, что вы сделали для меня.
– Если мы что и сделали, то от чистого сердца, – сказал я. – Нам ничего не нужно.
Все-таки глупо было отказываться от денег. Когда она ушла, гляжу, у меня две бумажки по пять фунтов. Одну я дал Джимми, он на нее поплевал на счастье.
– Держите меня, – говорит Джимми, – ошалеть, до чего хороша.
– Это точно, – говорю я. – Такую не стыдно повести куда хочешь.
– Я ее узнал по голосу, – говорит Джимми.
– Да, голос тот же, – говорю я. – Только не такой певучий, как раньше.
– Слышал, чего она сказала? – говорит Джимми. – Что такие порядочные ребята, как мы, ей больше не встречались в Лондоне.
– Тогда, стало быть, ей встречались самые подонки, – говорю я.
– Почем знать, – говорит Джимми. – А вдруг мы порядочные, просто сами не сознаем.
– Вообще-то верно, – говорю я. – Ты вспомни, позволяли мы себе с ней что-нибудь лишнее?
– Рука не поднималась, когда она из нашей старой конуры устроила родной дом, – сказал Джимми. – Пошли в «Стандарт», выпьем за ее здоровье.
За кружкой эля Джимми говорит:
– Эх и пни мы были с тобой. Знать бы наперед, что она пойдет по рукам…
– Читаешь мои мысли, – говорю я. – По рукам мы и сами могли бы ее пустить.
Сестра Тома(Перевод А. Кистяковского)
Однажды дождливым будничным утром, когда мне было пятнадцать лет, я надел свой старенький выходной костюм и отправился в Болтон, на улицу Монкриф, чтоб поступить матросом в военный флот. Уходя, я поцеловал плачущую маму, но ее слезы и меня ужасно расстроили, и вот я шагал в толпе рабочих, спешивших попасть на текстильные фабрики до гудка первой смены в семь сорок пять, и никак не мог проглотить застрявший в горле ком.
Когда я пришел на вербовочный пункт, седой офицер в синей шинели выписал мне бесплатный билет до Манчестера, где работала военная медицинская комиссия. Всего нас собралось там девять человек, и остальные парни были старше меня. Но семерых врачи сразу забраковали, и они ушли, и нас осталось двое. Я думал, что комиссия меня пропустила, но один врач все слушал мое сердце. Я здорово нервничал, и оно колотилось очень сильно. Наконец врач посмотрел на меня и сказал:
– Приходи, сынок, через год, когда станешь поспокойней.
Меня забраковали, и мне было стыдно. Что я скажу теперь своим друзьям? Я погулял по городу и вскоре проголодался, но не решился куда-нибудь зайти и поесть: до этого я был в кафе только раз – на поминках. И тогда, почувствовав себя совсем несчастным, я уехал домой.
И работы у меня теперь тоже не было: перед отъездом я ушел из прядильной мастерской – думал, удастся поступить во флот. Найти работу в то время было трудно: текстильные фабрики сокращали производство. Но один наш парень – его звали Томми Чидл – надоумил меня, к кому обратиться.
– Поезжай к Хилтону, – сказал он мне, – на фабрику по химической обработке пряжи. Она черт те где, но работа там есть: этот Хилтон вечно кого-нибудь увольняет. Если ты им понравишься, они тебя возьмут и заставят вкалывать и днем и ночью. Только не говори им, что ты католик: Хилтон методист и их местный проповедник.
Я поехал туда и не сказал, что я католик – ничего я им не сказал, – и они меня взяли. Работа на фабрике была сменная, и первая смена заступала в шесть, и назавтра я должен был выйти в утро. Я чувствовал себя взволнованным и счастливым. Никто из моих знакомых там не работал, и мне казалось, что я начинаю новую жизнь.
На другой день я встал в полпятого и в шестом часу уже выходил из дому – мама поцеловала меня на прощание и немного всплакнула. Я люблю темные предрассветные улицы. В это время прохожих почти что нет, а главное, еще спят девчонки-текстильщицы, а то, бывает, ты идешь себе спокойно на работу, а они вдруг прямо в лицо тебе хихикают – сущее наказание с этими девчонками!
В огромном красильно-пропиточном цехе с высоким, теряющимся в пелене пара потолком и всегда чуть сыроватым бетонным полом стояло восемь роликовых машин, в которые загружают очищенную пряжу, и она, пропитавшись раствором каустика, автоматически, на роликах, отжимается и вытягивается, превращаясь в мерсеризованную, или попросту – фильдекосовую.
Мне надо было выучиться управлять такой машиной, распутывать мотки высушенной пряжи, аккуратно загружать их в особый ковш, подающий подготовленные мотки на машину, и снимать с роликов мерсеризованную пряжу. Мастер цеха, Элберт, по кличке Нуда, был спокойным человеком лет под пятьдесят, с доброй улыбкой и синими глазами.
Наши ребята всегда над ним потешались. Не то чтобы в глаза, но так, что он слышал. Они частенько заводили похабные разговоры – просто чтоб посмотреть, как он качает головой. Во время перерыва – единственного за смену, он длился с половины девятого до девяти – мы с облегчением снимали рабочие ботинки и давали ногам немного отдохнуть, потому что у большинства ребят-машинистов была разъедена кожа на пальцах: капли каустика просачивались даже сквозь ботинки. И вот мы обрывали полы халатов и оборачивали ноги, чтоб уберечь их от каустика. Поэтому к девяти, когда кончался перерыв, мы не успевали управиться с завтраком. В четверть десятого появлялся Элберт, вынимал часы, смотрел на них и спрашивал:
– А в котором часу вы начали завтракать, ребята?
Он приносил нам брезент, чтоб обматывать ноги, нередко помогал налаживать машины – в общем, облегчал нашу жизнь как мог. Иногда часа за два до конца смены он спрашивал, не хотим ли мы поработать вечером. Желающие работали до десяти часов. Зато им давали даровой обед, даровой ужин и платили сверхурочные. И ребята никогда не отказывались остаться. Но Элберт не любил просить нас об этом.
В то время мне, как и остальным ребятам, Элберт казался старым занудой. И только теперь, оглядываясь назад, я понимаю, что он был очень хорошим человеком. Я думаю о нем чаще, чем о ком-нибудь другом, но сестра Тома мне вспоминается еще чаще. Сестру Тома я никогда не забуду.
Мы с Томом обслуживали соседние машины. Стоя плечом к плечу у сортировочных столов, мы разбирали влажные мотки пряжи и развешивали их для просушки на специальных крючьях, а высохшие расправляли и загружали в ковши, или, как говорят текстильщики, противни, подающие подготовленную пряжу на машины.
Том казался мне немного странным. Я люблю поговорить обстоятельно и задушевно – о жизни, о девчонках, ну и всякое такое, а Том, он вечно витал в облаках. Только я, бывало, о чем-нибудь разговорюсь, и вдруг его носатое веснушчатое лицо – точь-в-точь как у клоуна – расплывается улыбкой, и он начинает толковать о своем – сразу видно, что он меня не слушал.
– Пичужки-то, а? – сказал он мне раз вечером. – Эх, стать бы воробьем! Вот было бы здорово! Садишься ты, к примеру, на карниз дома и делаешь вид, что нечаянно сорвался. Падаешь камнем, как будто ты мертвый, а у народа внизу уже глаза мокрые, так им тебя жалко, а ты вдруг – р-р-раз! – раскрыл крылья, только тебя и видели. – Потом он посмотрел на меня и говорит: – А ты никогда не хотел быть птицей, а, Билл? Ласточкой или чайкой?
– Так ведь высоко залетишь, – говорю, – того гляди упадешь.
– А, да что с тобой толковать, – говорит Том.
Красильщики и отбельщики уходили в шесть, а Элберт чуть задерживался – часов до семи.
И потом мы, восемь ребят-машинистов да Похабник Харви с отжимной центрифуги, оставались одни, сами по себе. Правда, наперед было известно, сколько пряжи мы должны выдать за вечер – машина выдавала по восемь фунтов пряжи каждые пять минут, так что отлынивать не приходилось.
Оставшись одни, мы горланили песни. А то Похабник Харви обернется от центрифуги, подопрет языком верхнюю вставную челюсть, приспустит ее на нижние зубы и орет:
– Эй, парни, кто меня поцелует?
Мы его, бывало, материм на все корки, а он и рад, знай себе посмеивается. А потом вдруг затянет «Немецкого часовщика» или какую другую похабную песню.
К девяти мы уставали, и песни прекращались. В это время мне удавалось побеседовать с Томом, и не о всякой ерунде, вроде птиц, а серьезно: о жизни, о себе, о всяких важных вещах.
А однажды вечером, примерно в полдесятого – мы заступили на смену в шесть утра, и сильно приустали, и хотели есть, и придумывали, что бы мы сейчас поели, – Том неожиданно посерьезнел и говорит:
– Попробовать бы тебе яблочный пирог нашей Мэри!
Он так это сказал, что я здорово заинтересовался: в его хриплом голосе вдруг зазвучала нежность.
– Вашей кого? – спросил я Тома, стараясь сообразить, о ком он говорит.
– Нашей Мэри, – ответил Том. – Она моя сестренка.
– А я, – говорю, – и не знал, что у тебя есть сестренка.
– Да я, – говорит, – никому здесь про нее не рассказывал. У них ведь одна похабщина на уме. Стал бы ты рассказывать про свою сестру при Похабнике Харви?
– Не стал бы, – говорю.
Том как-то особенно рассказывал про Мэри, и мне очень захотелось узнать о ней побольше. Том сказал, что она работает в аптеке и что скоро ей исполнится семнадцать лет.
– Когда она утром идет на работу, – рассказывал Том, – ну просто загляденье. У нее сшитый на заказ темно-синий костюм.
– Какой? – переспросил я. Я прекрасно все слышал, но мне хотелось, чтобы он повторил.
– Сшитый на заказ темно-синий костюм. И белая блузка с серебряной брошкой. А в дождь Мэри надевает плащ, – рассказывал Том, – он в талию и с поясом. Но если ты думаешь, что Мэри щеголиха, – выбрось из головы. Тут не в этом дело. Просто она знает, как быть красивой.
С тех пор, приходя поутру на работу, я хотел одного: дождаться вечера, чтобы послушать Томовы рассказы о Мэри. Обыкновенно он рассказывал о сестре полчаса, а в иные вечера, случалось, и дольше, но иногда он и вовсе о ней не упоминал. Если Харви пел свои похабные песни, Том никогда не заговаривал про Мэри. И если к нам подходил кто-нибудь из ребят, Том моментально обрывал рассказ. А я уже только и думал что о Мэри.
В выходные я с нетерпением дожидался понедельника, чтобы услышать, как Мэри провела время. Изредка Том разрешал мне самому о ней спрашивать, но я знал, что не должен особенно зарываться.
– Какие у нее волосы? Никогда не замечал. Но после мытья они так и блестят. Иногда она разрешает мне их вытирать, а сколько раз я их ей расчесывал! Они мягкие-мягкие, ну, вроде как шелковые.
Немного поговорив, мы бежали к машинам. И мне даже нравились такие перерывы – получалось, что я вроде не только слушаю. Потому что, отлучаясь на минуту к машине, я думал о Мэри. В один из вечеров Том меня огорошил:
– Вчера, – говорит, – я рассказывал о тебе нашей Мэри. И она меня расспрашивала, как ты выглядишь, да что за человек, и всякое такое. Ну, я ей и выложил все как есть. И знаешь, что она мне сказала?
Мне чуть плохо не сделалось, когда я услышал, что Том толковал обо мне с Мэри.
– Так что же она сказала? – только и смог я спросить.
– Она сказала: «Ты замолвишь за меня словечко перед Биллом?»
Я ушам своим не поверил. Ведь ни разу в жизни – ни разу! – ни одно мое желание не исполнилось, а тут я ни о чем и мечтать-то не смел – и вдруг мне такой немыслимый подарок, и я даже никого ни о чем не просил. Мне хотелось как-нибудь отблагодарить Тома. А уж счастливее меня никого на свете не было.
Но, сортируя пряжу, я глянул на свои руки. От каустика кожа была сухая и сморщенная. В гладкой поверхности сортировочного стола смутно отражалось мое лицо, и я вспомнил, какое оно прыщавое и бледное. Потом мне вспомнился мой выходной костюм, висевший в моей спальне за дверью, – брюки лоснятся, пиджак узковат, руки чуть не по локоть вылезают из рукавов. Я понял, что мне нечего и думать о Мэри. И не было человека несчастнее меня.
Однако вечером, когда я лег спать, все это показалось мне не таким уж страшным. На деньги, полученные за сверхурочную работу, я смогу заказать себе хороший костюм – из тех, что обходятся в два с половиной фунта. Мама поможет мне купить башмаки. А если смазывать руки оливковым маслом, они отойдут и будут выглядеть нормально.
На другое утро я сказал маме:
– Мам, мне ведь нужен новый костюм?
– Что ж, пожалуй, – ответила мама.
– Но мне не хочется покупать готовый, в рассрочку. Мне бы настоящий, который делают на заказ. Ты не подкинула бы мне немного деньжат?
– Ну что ж, – сказала мама, – фунт-полтора у меня найдется.
Я поцеловал ее.
– Ой, мам, большущее тебе спасибо, – говорю, – тогда я закажу его в субботу вечером.
Я взял сумку, в которой ношу свой завтрак, и перед уходом хорошенько разглядел себя в зеркале. В общем-то, не так уж плохо я и выглядел.
Вечером Том рассказывал мне о Мэри.
– В субботу, – начал он, – Мэри собиралась на танцы, а наших дома не было – только мы с ней вдвоем. Она пошла мыться, а я сидел в гостиной. И наверно, я незаметно задремал у камина. Потому что потом я вдруг открыл глаза, а она уже собралась и стоит передо мной. С прической, в своем черном шелковом платье, ну и все такое – сам понимаешь. И она меня спрашивает: «Как я выгляжу? Ничего?» – «Неплохо, – отвечаю. – Вот бы Билл тебя увидел». – «Да и мне, – говорит, – это было бы приятно». Знаешь, Билл, ты бы наверняка в нее влюбился. Я ее брат, а и то почти влюбился. Ну и она, конечно, немного надушилась, – знаешь, бывает, ты едешь в трамвае, и рядом с тобой сядет шикарная дама, и она надушена шикарными духами, – вот и от нашей Мэри так же пахнет.
На минутку мы разошлись, чтоб загрузить противни, а потом вернулись к сортировочным столам.
– Она накинула пальто и присела рядом со мной. И тут я слышу, по улице едет машина и останавливается прямо у нашей двери. И гудит. «Кто это, – спрашиваю, – такой?» А Мэри отвечает: «Не выходи, пусть подождет». И вот она сидит себе спокойненько на стуле, наша-то Мэри, и даже не думает вставать, чтоб мне на месте провалиться, если вру. Нашу Мэри не вызовешь автомобильным гудком. Машина, значит, стоит, мотор работает – представляешь себе, сколько бензина сгорело, и все впустую, я еле вытерпел. И пришлось-таки этому парню вылезти из машины – он поднялся на крыльцо и постучал в дверь. Я говорю Мэри: «Поцелуй меня перед уходом, ладно?» – и она чмокнула меня в нос – она всегда проказничает, – так, знаешь, Билл, у меня нос потом целую ночь щекотался.
Через несколько дней Том заболел гриппом. Пока он лежал, я получил свой костюм. У меня такого костюма сроду никогда не было. Я казался в нем старше, и солидней, и крепче. Иногда перед сном я его примерял. К груди я прикладывал бумажную салфетку, как будто на мне шикарная белая рубаха, и потом, держа в каждой руке по свечке, подходил к зеркалу и внимательно себя разглядывал. Я разучивал новые выражения лица – серьезные и улыбчивые – и говорил шикарным голосом: «Как поживаете, Мэри? Очень рад с вами познакомиться. Том иногда мне о вас рассказывал».
Том вышел на работу в понедельник. Весь этот день я думал только о Мэри. Мне хотелось поговорить о ней прямо с утра. А вместо этого я слушал его болтовню, которая нисколько меня не интересовала. Я надеялся, что он скажет хоть словечко о Мэри, но он не упоминал о ней до самого вечера.
Вечером ребята горланили песни, потом, как обычно, настало затишье, когда слышится только жужжание роликов, да лязг рычагов, разводящих валы, да стук подошв по бетонному полу.
Часам к девяти мне стало невмоготу, а Том ни единым словом не обмолвился о Мэри. Сам я не решался расспросить Тома о сестре – он не любил, когда я первый начинал о ней разговор, и если б я все же начал, могло быть только хуже. Уж чего-чего я только не делал: угощал Тома сигаретами, слушал его трепотню, старательно отвечал на его дурацкие вопросы, потом вообще перестал с ним разговаривать, но он ни словечка не проронил про Мэри.
И вот, когда времени почти не осталось – было уже без чего-то десять – и все мои старания ни к чему не привели, я не утерпел и сам первый спросил Тома, стараясь, чтоб мой голос прозвучал естественно:
– Слушай, Том, а как там ваша Мэри?
В это время машины закончили цикл, и мы побежали загружать противни.
– Наша кто? – спросил Том, вернувшись.
– Ну как кто? Ваша Мэри, твоя сестра.
Том медленно вынул изо рта окурок, бросил его на влажный бетонный пол, затоптал ногой и неторопливо сказал:
– У меня нет сестры.
Сначала я не понял. Это было так неожиданно, что прозвучало бессмыслицей. Но почти сразу – так бывает, когда столкнешься с правдой, – я почувствовал, что больше спрашивать не о чем. И все же спросил:
– У тебя – что, Том?
– Нет у меня никаких сестер, – сказал он.
На секунду я остолбенел. Я боялся, что он догадается, насколько все это для меня важно. Моя машина лязгнула подъемными рычагами, вынимая из поддона мерсеризованную пряжу, – я подбежал, снял с роликов готовые мотки и загрузил в противень новую партию. Видимо, я действовал не так быстро, как обычно, а может, просто не думал о работе, потому что, когда ролики начали крутиться, я все еще продолжал расправлять пряжу. Мою руку тянуло к отжимным валам, но в последний момент я успел ее отдернуть – уже почти ощутив их мертвую хватку. Я смотрел, как пряжу наматывает на валы, слышал тяжкий шорох растягивающихся нитей. Еще секунда, думал я, и руку раздавило бы. Но даже эта мысль не привела меня в чувство. Шуршание наматываемой на валы пряжи тонуло и глохло в тягучем тумане, и в то же время как бы жило во мне, отдаваясь в груди тяжкой и тошной болью.
Я снова подошел к сортировочному столу и начал разбирать влажную пряжу. Том стоял рядом, и я услышал его слова:
– Нас шестеро: отец да мы, пять братьев. И мои братцы – такая оголтелая шпана! И ни одной женщины в семье – ни сестры, ни матери… – Он бросил работу и повернулся ко мне. – Я не знаю, Билл, зачем я ее выдумал, нашу Мэри. Это не для вранья, Билл…
Я не мог его слушать – этот дрожащий голос, – я не дал ему договорить: я завопил во все горло «Немецкого часовщика» – никогда в жизни я не пел так громко. И Похабник Харви обернулся от центрифуги и крикнул мне: «А ничего у тебя настроение, парень! Видно, у тебя порядочек с твоей птичкой, а?» И я заорал ему: «А ты как думал!».