Текст книги "Бесконечный тупик"
Автор книги: Дмитрий Галковский
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 102 (всего у книги 110 страниц)
897
Примечание к №895
Вот появится какой-нибудь Одноглазов
Или уж скорее какой-нибудь Циклопер. Я мучаюсь, не сплю ночей, переживаю. Для меня судьба Розанова вопрос жизни. И вот там где-то сидит НАСТОЯЩИЙ и швыряет мне мою рукопись в лицо:
– Что вы уже за ерунду написали? Нам-таки нужно серьёзное изучение творчества русских философов.
Мое место занято. Я Голядкин. И Голядкин занят. Даже Голядкина украли. Голядкин это Осип Эмильевич Мандельштам. Надежда Яковлевна написала:
«Мандельштам в „Египетской марке“ ясно сказал, что наш единственный предок – Голядкин. Этот предок был мне гораздо более понятен, чем дед и его рижский брат, а тем более, чем курляндский часовщик и киевский врач».
Где я? Люди, где вы? Леонид Андреев писал ещё за полтора месяца до Октября:
«Мне страшно. Как слепой, мечусь я в темноте и ищу Россию. Где моя Россия? Мне страшно: Я не могу жить без России. Отдайте мне Россию! Я на коленях молю вас, укравших Россию: отдайте мне мою Россию, верните, верните.»
Поздно спохватились, милейший. Но тут зацепка-с. Циклопер открывает эту книгу и карандашиком начинает на полях отмечать: чирк-чирк. А тут №897. И он его читает. «Вы и убили, Родион Романыч». Сломается тут карандашик-то. Разорвётся хобот русским нагло ухмыляющимся ничем. А хобот это, между прочим, самое нежное место. Страшное слово «ничего» для русского имеет ласковый, бытовой оттенок. «Как дела?» – «Ничего». Даже просторечно: «ничаво».
Только не сломается карандашик, не остановится.
898
Примечание к №893
Это было мистическое переживание
Психиатрическая больница – последнее звено в цепи внешних событий (920), где я являлся лишь объектом, и в то же время первая вполне сознательная акция, первое самостоятельное, не только совершившееся, но и совершённое событие в моей жизни.
899
Примечание к с.50 «Бесконечного тупика»
Цитаты просвечивают, и сквозь их хитиновый панцирь виден внутренний мир.
Осип Мандельштам писал в своей статье, посвящённой Данте:
«Цитата не есть выписка, цитата есть цикада. Неумолкаемость ей свойственна. Вцепившись в воздух, она его не отпускает. Эрудиция далеко не тождественна упоминательной клавиатуре, которая и составляет главную сущность образования».
И ещё:
«Образованность – школа быстрейших ассоциаций: ты схватываешь на лету, ты чувствителен к намёкам».
Это верно, тонко. Мандельштам вообще высший еврейский тип. А ассоциативная речь косая его удивительна почти по-розановски. И как ему сам Розанов нравился, как он тонко и точно понимал музыку розановской речи!
«Филология – это семья, потому что всякая семья держится на интонации и на цитате, на кавычках (905). Самое лениво сказанное слово в семье имеет свой оттенок. И бесконечная, своеобразная, чисто филологическая словесная нюансировка составляет фон семейной жизни. Вот почему тяготение Розанова к домашности, столь мощно определившее весь уклад его литературной деятельности, я вывожу из филологической природы его души, которая в неутомимом искании орешка щёлкала и лущила свои слова и словечки, оставляя нам только шелуху. Немудрено, что Розанов оказался ненужным и бесплодным писателем».
Но как раз быт-то Розанова для Мандельштама чужой. И за домашним уютом ужасы. Чужие ужасы, чужие скелеты в шкафах. А он этого не знал и не хотел знать (психология гостя). Еврейский инстинкт ему подсказывал – туда не надо.
Когда перед русскими ругаешь русских, они с пол-оборота заводятся (906). Я: «Вот славяне в Х веке стариков убивали». Прямо взвивались:
– В Х?! А в ХIХ не угодно? На саночки, значит, стариков полоумных сажали, укутывали и в овраг – глухой, гигантский, подальше от деревни. «С Богом». Или ещё проще: подводили к краю и обухом кувылк батю. Да… Это здесь сейчас представляется: ах, лес, ах, воздух. А как зима, мороз и надо по дрова идти. А вокруг волки: толстые, наглые, с пружинистым шагом, стальным окрасом. А что такое «волк»? Это тот же крокодил, только покороче, с шерстью и бегать умеет со скоростью автомобиля. И ещё умный и с художеством – сыт, а всё равно загрызёт: артист и «силушка в жилушках играет». Что твои джунгли! В джунглях ещё жить и жить. Там тепло, а тут разденься при 40 градусах и через 10 минут каюк. Так-то вот в России.
А о людоедах это уже главная тема. Как русские сойдутся, да начнут «разоблачать», обязательно в эту тему упрутся:
– Резал, в котле варил, ел да похваливал: «Человечинка, она сла-аденькая». А сам улыбается, один зуб кривой из бороды торчит. «Мы добрые». Душегуб. Вот они какие – русские.
– Да это что, вот я случай знаю…
– Это что, а вот там-то…
И так всё радостно, захлебываясь.
Я с евреями эту тему неоднократно начинал. Но никогда не поддерживали. Или отмалчивались, или (чаще) бросались «защищать». Только правительство всегда ругали – «городовые». А так:
– Русский народ хороший, у него песни и пляски. И он многострадальный.
– Да вы не поняли, я же не про то.
– Нет, не надо.
И совершенно не улавливали юмора. Иногда, чувствовалось, даже думали, что я подначиваю. Тут, конечно, вековой инстинкт жизни «в гостях». Хозяева ссорятся, а ты не лезь – всегда виноват будешь.
Но эта воспитанность, доброжелательность, она холодна, и чувствуется, что наплевать им на всё. Чисто инстинктивно наплевать, так как евреи на уровне сознания часто действительно озабочены «судьбами русского народа» и т. д. Им так кажется. Но всегда (прав Достоевский) совершенно незаметно для себя проговариваются. Вот Мандельштам, тонкий стилист, высказался однажды о русских лавочниках:
«Разгорячённые, лукавые, но в подвижной и страстной выразительности все-гда человеческие лица грузинских, армянских и тюркских купцов – но никогда я не видел ничего похожего на ничтожество и однообразие сухаревских торгашей. Это какая-то помесь хорька и человека, подлинно „убогая славянщина“. Словно эти хитрые глазки, эти маленькие уши, эти волчьи лбы, этот кустарный румянец на щеку выдавались им всем поровну в свёртках обёрточной бумаги».
Но «лавочники» это ведь народ в квадрате (907), пойти на Сухаревку, и вот он – народ, и ехать никуда не надо. Здесь всё, все типы. И вот целый народ так, оптом… Тут с Мандельштамом сыграл злую шутку другой инстинкт – инстинкт предпринимателя, конкурента. Народ – это там, в деревне, а здесь не народ, а тупые лабазники. «Торгаши». Тоже как бы власть уже. А власть плохая. Пастухи плохие, скот хороший (чужой). Но тут и другое. Просто Мандельштам услышал подобный разговор и решил, что так можно. Это стилизованная цитата из русского разговора.
Мораль. Цитата удивительно сокращает изложение, упрощает его и одновременно облагораживает, даже защищает (ссылкой на авторитет). Цитаты срезают углы повествования, помогают несколько отстраниться от своей мысли и т. д. Но. В конечном счёте все цитаты должны быть заменяемы собственными мыслями и чувствами. Цитата должна быть проверена на прочность возможностью её исключения. Самостоятельного значения она иметь не может и не должна. Иначе всё взорвётся, вырвется из рук. Цикада превратится в цикуту.
Цитата лишь истечение в реальность внутреннего внесловестного опыта. Цитата осуществляется в реальности легче, удобнее и проще. «Туда умного не надо». Чего ломаться, пошлю цитату. Цитата никогда не должна быть в центре. Цитата должна быть на побегушках. Поставлю цикаду, пускай верещит заглушкой, а в это время…
В евреях наиболее открыт национальный фатум. Язык тот же и не заслоняет суть. Сейчас московский еврей говорит по-русски совсем без акцента. И жесты, мимика – ещё русского научит. И при этом пугающая непохожесть. Хотя образованнее русских и мысль сразу схватывают, следят. А вот что за мыслью, что замыслено, совсем не видят. Или видят, но очень топорно, грубо. Один всё ходил, головой качал: «Одиноков иезуит; я вот только сейчас иезуитов понял, какие они». Какой же я иезуит? Я хохотал. Добродушный, добрый человек. И я очень понимаю Розанова, со слезами на глазах (от смеха) доказывавшего то же самое. Конечно, есть юродство, есть. Но это совсем не издевательство и не дьявольская хитрость. Это своеобразная манера общения, смею вас уверить, максимально доброжелательная и вообще даже ласковая, женская. Так же, как все эти бесконечные русские людоедские разговоры. Евреи под словом-то и не видят ничего, живут в слове. А слово у русских лишь верхушка айсберга, не более. В этом и семейный, домашний характер розановской и вообще русской речи. В семье слово физиологично и иероглифично. Отца парализованного я очень хорошо понимал. Даже, может быть, лучше, чем здорового. Его родное мычание угадывалось и даже предвосхищалось. Может быть, это был период наибольшей близости к отцу. Другие же, даже родственники, его не понимали, и приходилось расшифровывать. Как раньше я ненавидел пьяное лепетание отца и его трезвое похмельное зудение:
– Уроки, учи уроки!
– Да я выучил.
– А ты ещё выучи, соседние параграфы. Я тебе добра хочу. Пошёл бы в школу-то.
– Да сегодня воскресенье.
– А ты всё равно сходи. Ведь двоечник, слабачок. Должен дневать и ночевать там.
А из больницы выписали меня на две недели дома отдохнуть, пока рука срастается, он пошёл к главврачу: «примите его снова, у вас режим». Когда же отца выписали из его больницы, он дома чуть не заплакал. Я ему:
– Что, пап, хорошо в больнице?
– Ой, сынок, плохо. Я домой как в рай приехал, воздухом-то подышать. Как родился заново.
И отец уже легче стал. Перестал пить, и в нём трезвость помягчела. А когда его уже парализованного привезли – он трезвый говорил, как пьяный. И не было ни пьяного безмыслия, ни озлобленных нотаций. Опять, как ни крути, нравоучительная месть судьбы.
900
Примечание к №886
«классическая русская литература» XIX-XX веков будет осмыслена как религия
Как может человек, находящийся внутри мифа, ощущать этого мифа конечность, смертность? Смерть. Только как регресс, упадок. Иначе он и не может себе ПРЕДСТАВИТЬ мир без его мифа. «Пан умер». Что это? Регресс. О природе другого бога, другого мифа античность не могла и помыслить. ПЛАТОН не мог. С точки зрения литературного мифа просто неинтерес к литературе есть признак деградации, упадка. О Бородине-химике знают, о Бородине-композиторе «что-то слышали». Только так. Но речь идёт совсем не о технократическом невежестве. То, что произойдёт, можно проиллюстрировать примером совсем другим. Если сейчас спросить о Сухово-Кобылине, то образованный русский скажет, что это автор известной трилогии, назовет Кречинского и т. д. И лишь один из тысячи этих ОБРАЗОВАННЫХ людей добавит, что Сухово-Кобылин последние 20 лет своей жизни писал огромный труд по философии, сгоревший в усадьбе 82-летнего писателя и потом им отрывочно восстанавливаемый по памяти. Если же о Сухово-Кобылине спросить русского 2088 года, то он долго стал бы рассказывать о его «Учении Всемира», о теллурической, солярной и сидеральной стадии развития человечества, о трубчатом теле солярного человека, парящего в пространстве и уничтожающего неполноценных особей для создания великого семиконечного Экстрема – Лучезарной Личности. А потом, в конце беседы будущий русский добавит: «Интересно, что Сухово-Кобылин написал в своё время ряд пьес на „обличительные темы"“. Пьес он этих не читал, конкретного содержания их не знает, так как неспециалист, но слыхал что-то о недавно вышедшей монографии молодого представителя нижегородской школы теопсихоанализа, где творчество Кобылина-драматурга интерпретируется как своеобразный косвенный элемент его религиозно-философской системы.
901
Примечание к №650
Некрасов это единственный русский поэт с юродством.
Ну вот, написал 1000 страниц.
Огни зажигались вечерние,
Выл ветер и дождик мочил,
Когда из Полтавской губернии
Я в город столичный входил.
В руках была палка предлинная,
Котомка пустая на ней,
На плечах шубёнка овчинная,
В кармане 15 грошей.
Ни денег, ни званья, ни племени,
Мал ростом и с виду смешон,
Да сорок лет минуло времени, —
В кармане моём миллион.
Тысяча страничек, копеечка к копеечке. Можно и закругляться. (944)
902
Примечание к с.50 «Бесконечного тупика»
Юнг настолько ушёл в слово, что он и своё бессознательное сделал фактом словесного мира … в результате получается страшная деформация личности
Набоков терпеть не мог Фрейда, этого, по его словам, «венского шарлатана», который «вместе со своими попутчиками трясется в третьем классе науки через тоталитарное государство полового мифа».
Если Фрейд, по Набокову, III класс, то Юнг, наверно, II. Юнговская критика фрейдизма достаточно глубока. Это учение трактовалось швейцарским мыслителем как секуляризованный иудаизм. Иегова заменился сексуальностью. «Изменилось только имя, и с ним конечно точка зрения, что потерянного Бога следует искать внизу, а не вверху». Юнг писал:
«Где бы только в человеческой личности или в произведении искусства не появлялась выраженная духовность (в интеллектуальном, а не сверхъестественном смысле), Фрейд относился к ней с подозрительностью и намекал, что это подавленная сексуальность … Он был захвачен своей сексуальной теорией в необыкновенной степени. Когда мы говорили о ней, его тон становился настойчивым, почти обеспокоенным, и все признаки его обычно скептической и критической манеры исчезали. Странное, глубоко взволнованное выражение лица было для меня загадкой … Фрейд сказал мне: „Мой дорогой Юнг, обещайте никогда не отказываться от сексуальной теории. Из всего это самое важное. Видите ли, мы должны сделать из неё догму, неприступный бастион“. Он сказал мне это с большим подъёмом, в тоне отца, говорящего: „И обещай мне одну вещь, мой дорогой сын, что ты будешь ходить в церковь каждое воскресенье!"“
При этом сам Юнг не в меньшей степени был склонен к безвольному подчинению демонам иррационализма (910). Конфликт с Фрейдом он пытался преодолеть путем взаимной психотерапии. Они много спали, а просыпаясь, рассказывали друг другу сны и потом их дешифровывали. Юнгу казалось, что его сновидения глубже фрейдовских и более адекватно символизируют возникшую ситуацию. Он не понимал, что не бессознательное внедряется в его сознание, а его хитрое сознание программирует сны в угодном ему направлении (911). Подлинное же его «я» остается для него загадкой (не говоря уже о «сверх-я»).
Ошибка Юнга в отсутствии чувства юмора, иронии, по крайней мере, уровня юмора и иронии, соответствующего его интеллекту. А ведь он сам писал, что никто не может безнаказанно встречаться с собственным бессознательным:
«Творческая личность имеет мало власти над своей собственной жизнью. Она несвободна. Она пленница, влекомая своим демоном».
«Архетипы говорят на насыщенным риторикой языке, даже, можно сказать, на напыщенным языке … ни один мужчина не может беседовать с анимусом в течение пяти минут, чтобы не стать жертвой своей собственной анимы. Тот же, кто имеет достаточное чувство юмора, чтобы объективно слышать последующий диалог, будет поражён огромным количеством общих мест, злоупотреблением трюизмами, клише из газет и романов, дешёвыми банальностями каждого описания, пересыпаемого вульгарной бранью, и уморазрушительным отсутствием логики. Это диалог, который независимо от участников повторяется миллионы и миллионы раз на всех языках мира и всегда остаётся по сути одним и тем же.»
Психоанализ это не что иное, как катастрофическое смещение пластов человеческой психики (913), опрокидывание структурированного логоса в пещеру коллективного бессознательного, населённую безликими и аморфными существами не существами, механизмами не механизмами, а какими-то шевелящимися глыбами архетипов. И чем дальше, чем глубже внутрь, тем свободнее и «покинутее» становится разум, и тем «насекомее» и физиологичнее уплотняется окружающий его мир. Индивидуальное сознание, попадая в башенные часы евклидового мира, мечется между шестерёнок и пружин смертельно испуганной крысой. Задача – попасть в ритм, в схему (архетип) качания всего механизма. Спасение здесь в увёртливой филологии, в двойных провокациях языка, порождающих бесконечные параллельнозеркальные тоннели иронии, по которым можно относительно безнаказанно выбраться на поверхность.
Текст Юнга честен, недеформирован. Отсюда деформация его логоса, честно полезшего под чугунные молоты архетипов. Юнг филологически прям. Ему по-русски не нравился Гегель, и он по-немецки откровенно признавался в этом:
«Из философов ХIХ века у Гегеля меня отталкивал его язык, такой же претенциозный, как и вымученный. Я не чувствовал к нему никакого доверия. Он мне казался человеком, который был посажен в темницу своих собственных слов (918) и с важным видом жестикулировал в своей тюрьме.»
Однако Юнг не понимал, что это в той или иной степени удел любого мыслителя. О своём случае он заявил следующее:
«С самого начала я рассматривал добровольное общение с бессознательным как научный эксперимент, который я сам проводил и в результате которого я был заинтересован».
«Научный эксперимент». Не-ет, милейший, так не будет. С Бессознательным, с Бесо-знательным так просто не разделаешься. Это ещё неизвестно, кто на ком экспериментировать начнёт. И сквозь страницы прорастёт кровавый мох.
Юнг описывал следующий случай из своей практики. Однажды он проводил тренировочный сеанс психоанализа на молодом коллеге-стажёре и вдруг понял при разборе очередного кошмарного сна
»…что его нормальность имела компенсаторную природу. Я узнал это как раз вовремя, потому что скрытый психоз должен был вот-вот прорваться в сознание и стать реальностью. Это нужно было предотвратить. Наконец, с помощью одного из других его сновидений, я смог найти приемлемый предлог для того, чтобы закончить тренировочный анализ. Мы оба были рады закончить его. Я не проинформировал его о моем диагнозе, но он, вероятно, почувствовал приближение панического страха, потому что он видел во сне, как его преследует опасный маньяк. Сразу же после этого он вернулся домой. Он больше никогда не будоражил своё подсознание. Его подчёркнутая нормальность отражала индивидуальность, которая бы не развилась, но, напротив, была бы просто разрушена встречей с подсознанием. Такие скрытые психозы самое неприятное для психотерапевтов, потому что их часто очень трудно распознать».
На мой же взгляд, такие психозы должны были быть неприятны для Юнга, так как просто-напросто делали его орудием злого рока, провокатором разрушительных потенций человеческой психики. Странно, или точнее очень характерно, что Юнг этого не понял (хотя чувствовал, не мог не чувствовать).
Неприязнь Набокова к фрейдизму объясняется не неприятием его конкретного содержания. Оно-то, если проанализировать набоковские произведения, было ему достаточно близко и интересно. Его оттолкнул густой налёт идиотизма, столь характерный для психоанализа любого направления, возникающий из-за филологической несообразности между текстом и описываемым материалом. Талмудическая терминология и напыщенный, а в худшем случае адаптивно-игривый тон – всё это превращает фрейдистов в людей, как раз вполне описываемых этим грубым и антиироничным языком.
В начале 50-х годов ряд западных психоаналитиков (Д.Горер, Маргарет Мид, Эриксон и др.) разработали так называемую «теорию спеленания», согласно которой русский национальный характер в значительной степени обусловливается обычаем пеленать детей вплоть до 9-месячного возраста. Для этой концепции спеленание есть «символическое выражение исторической перестройки, произошедшей при переходе от свободной колонизации к жизни в условиях закрепощения». Опыт свивания младенца являлся «насильственной прелюдией к дальнейшему жизненному опыту», помогавшей подневольным крестьянам сохранить в качестве компенсации свою нетронутую душевность. Долгие периоды полной пассивности и бурная эмоциональная разрядка в момент распеленания отразились на общем ритме русской жизни и предопределили следующие типичные русские черты:
1. Склонность к насилию.
2. Устраивание заговоров.
3. Стремление к частым исповедям.
4. Страх перед врагами, которые не имеют даже чёткого определения.
5. Анархизм.
6. Неприемлемость компромисса.
7. Поиск вечной правды.
8. Чувство вины.
С таким же успехом все эти черты, действительно подмеченные верно, можно вывести, скажем, из квашеной капусты. Ведь, как и спеленание, капуста является национальной особенностью русского образа жизни. Вспомним поговорку: «Тебя в капусте нашли». Таким образом, в русском фольклоре первичной пелёнкой служит капустный лист. Именно в капусту пеленают тельце русского младенца.
Капуста, являясь глубочайшим архетипическим образом («сто одёжек и все без застёжек» – символ амбивалентности русского характера), глубоко вплетается в отечественную историю. Неудивительно, что тема капусты проходит красной нитью через историю отечественной словесности. Так ещё на заре ХIХ века в ростопчинских афишках находим классические строки:
«французы от капусты раздуются, от каши перелопаются, от щей задохнутся, они все карлики и их троих одна баба вилами закинет».
Собственно говоря, в этом отрывке речь идёт о нигилистическом характере русского сознания, пустота которого и символизируется капустой. Свойство блюд из капусты, и особенно капусты квашеной, – пучение кишечника желудочными газами, как бы распирание материи пустотой. Внутреннее физиологическое ощущение русского человека после приема капусты не является дискомфортом, так как совпадает с психологическим чувством внутренней «пустынности». Для европейцев же подобный опыт смертелен. Они не выдерживают контакта с мировым ничто. Конкретно это находит своё выражение в неприемлемости для них блюд отечественной кухни, от которых они «раздуваются», «лопаются», «задыхаются» и становятся практически невесомыми, теряют связь с почвой («их троих одна баба вилами закинет»).
Любопытно, что и на конечном этапе развития русской культуры тема «раздувания» и «лопания» находилась в центре внимания писателей. Так Аполлон Аполлонович Аблеухов страдал от скопления газов, распирающих желудок, с которым боролся, принимая абсорбирующие угольные лепёшки.
С разбухшим желудком у Белого ассоциируется мировой ноль (922), таящийся в конечной единичке человеческого тела:
«Непрезентабельное КОЕ-ЧТО внутри себя громадное прияло НИЧТО; и громада НИЧТО разбухает в презентабельном виде из вековечных времён».
Сына Аблеухова в детстве мучил этот кошмар расширяющегося «я»:
«В детстве Коленька бредил; по ночам иногда перед ним начинал попрыгивать эластичный комочек, не то – из резины, не то – из материи очень странных миров; эластичный комочек, касаясь пола, вызывал на полу тихий ласковый звук: пепп-пеппеп; и опять: пепп-пеппеп. Вдруг комочек, разбухая до ужаса, принимал всю видимость шаровидного толстяка-господина; господин же толстяк, став томительным шаром, – всё ширился, ширился, ширился и грозил окончательно повалиться, чтобы лопнуть.
И пока надувался он, становясь томительным шаром, чтобы лопнуть, он подпрыгивал, багровел, подлетал, на полу вызывая тихий, ласковый звук:
– «Пепп…»
– «Пеппович…»
– «Пепп…»
И он разрывался на части.
А Николенька весь в бреду, принимался выкрикивать праздные ерундовские вещи и всё о том, об одном: что и он скругляется, что и он – круглый ноль; всё в нём нолилось – ноллилось – нолял…
(Гувернантка Каролина Карловна говорила:)
– «Успокойся, малинка Колинка: это рост…» Не глядела, а – карлилась; и не рост – расширение: ширился, пучился, лопался: – Пепп Пеппович Пепп».
Саму смерть Андрей Белый описывает в капустной символике, изображая её как «прысканье газов сквозь отверстия всех кожных пор», так что «самое ощущение тела становится НОЛЬ ощущением»:
«Представьте себе, – пишет Белый, – что полетите вы в завоздушную атмосферу головою вниз, а спиной – поступательно; и вы будете спутник земли, от земли отлетать в мировые безмерности, одолевая многотысячные пространства – мгновенно, и этими пространствами становясь. И ещё представим себе, что каждый пункт тела испытывает сумасшедшее стремление распространиться без меры, распространиться до ужаса (например, занять в поперечнике место, равное сатурновой орбите); и ещё представим себе, что мы ощущаем сознательно не один только пункт, а все пункты тела, что все они поразбухли, – разрежены, раскалены – и проходят стадии распирания тел: от твёрдого до газообразного состояния, что планеты и солнца циркулируют совершенно свободно в промежутках телесных молекул; и ещё представим себе, что центростремительное ощущение и вовсе утрачено нами; и в стремлении распространиться без меры телесно мы разорвались на части; и что целостно только наше сознание: сознание о разорванных ощущениях. Что бы мы ощутили? Ощутили бы мы, что летящие и горящие наши разъятые органы, будучи более не связаны целостно, отделены друг от друга миллиардами вёрст; но вяжет сознание наше то кричащее безобразие – в одновременной бесцельности; и пока в разряжённом до пустоты позвоночнике слышим мы кипение сатурновых масс, в мозг въедаются яростно звёзды созвездий; в центре ж кипящего сердца слышим мы бестолковые, больные толчки, – такого огромного сердца, что солнечные потоки огня, разлетаясь от солнца, не достигли бы поверхности сердца, если б сдвинулось солнце в этот огненный, бестолково-бьющийся центр. Если бы мы телесно себе могли представить всё это, перед нами бы встала картина первых стадий жизни души, с себя сбросившей тело: ощущения были бы тем сильнее, чем насильственней перед нами распался бы наш телесный состав…»
Вообще в нормальных условиях при помощи перистальтики желудочно-кишечного тракта происходит направленное испускание скопившихся газов. Сублимируя этот процесс до духовного уровня, можно сказать, что материальная плотность бытия выдавливает из себя ничто, направляя его разрушительную энергию в безопасном направлении. Нигилизм русского духа, сжатый железной целеустремлённостью тоталитарного государства, привёл не к растворению в бесконечном космосе, а к выталкиванию туда конечного тела космонавта. Провиденциально, что именно русские первыми вышли в космос. Это хоть в какой-то мере безопасное истечение разрушительных анархических устремлений.
Чувствуя в себе как бы природную склонность к реактивной форме движения (то есть движения из себя, с опорой не на внешний мир, а на внутренний), русские всегда налегали на соответствующие пищевые продукты. Не только на капусту, но и на квас, репу, ржаной хлеб и т. д. Особняком тут стоит горох, как и капуста, занимающий специфическое место в народной мифологии. Я имею в виду царя Гороха и его сакрального коррелята шута горохового (смеховой двойник). Но все же именно квашеная капуста является центральным архепродуктом. Если горох сам по себе вполне нейтрален, то кислая капуста, особенно перепрелая, уже до своего употребления обладает специфическим запахом, совершенно непереносимым для иностранца, но притягательным для соотечественника. Капустный дух это русский дух. Тема капусты, обращённость к ней, есть конкретное выражение общего капустного духа. Вся русская литература, весь её «реализм» произошёл от капусты, провонял капустой. Русского человека влечёт смрад. Ему это «интересно». У русских литераторов замечается немотивированная тяга к описанию экскрементов, прыщей, вони. Такой писатель, как Чехов, просто поглощён темой вони, гнилой материи. От страниц его рассказов буквально несёт. Это у него устойчивый приём, как чёртик из коробочки выскакивающий посреди совершенно ласкового, пейзажного текста и непоправимо нарушающий стилистику.
Сюда же примыкает и Набоков (впрочем, делавший это более сознательно и осторожно). Я не говорю о Гоголе и Достоевском. У них это часто вполне оправданно, но ведь в контексте всей литературной традиции тоже шибает в нос, кажется перебором, «больным зубом Вронского», столь возмущавшим своей нелепостью Леонтьева (Вронский в «Анне Карениной» едет в конце на войну с турками, и у него почему-то болит зуб, хотя никакого ситуационного или символического смысла в этом факте нет).
Всё это является следствием того, что русская литература развивалась вовсе не в русле «критического реализма», а в русле «реалистического критицизма». Русская литература – это фантазия, но фантазия с максимальной степенью правдоподобия, фантазия замаскированная до неправдоподобия.
Что такое «Шинель»? Можно ли найти в истории МИРОВОГО искусства более абстрактное и метафизическое произведение? Ведь здесь смысл уплотнён до предложения, до слова, до междометия, до многоточия, до запятой, до разбивки на абзацы. Величайшие метафизики мира далеко не всегда поднимались до таких высот концентрации мысли. (934) Собственно Акакий Акакиевич это вечная идея человека, или какой-то каббалический знак, или, на худой конец, строчка формулы-теоремы с каким-то сногсшибательным смыслом, вроде теоремы Гёделя. И вот Гоголь пишет:
«И всегда что-нибудь да прилипало к его вицмундиру: или сенца кусочек, или какая-нибудь ниточка; к тому же он имел особенное искусство, ходя по улице, поспевать под окно именно в то самое время, когда из него выбрасывали всякую дрянь, и оттого вечно уносил на своей шляпе арбузные и дынные корки и тому подобный вздор».
В филологический нихиль, смерчем проносящийся по страницам повести, Гоголь швыряет клочки сена, нитки и арбузные корки, чтобы по их кружению указать нам на всамделишность и действительную порождённость своего мира.
В работе М.Горлина «Гоголь и Гофман», изданной в 1933 г. сказано, что у Гоголя против субъективно– фантастического – в мечте – избавления от кошмарного мира (что было столь свойственно Гофману), восставала не только его религиозность, но и «прирождённое русское чувство реальности» – «органическое тяготение русского духа к объективности, к осуществлению божественного начала в повседневной жизни, невозможность отрешиться от бытия и искать избавления в воображаемом мире».
Собственно говоря, тяга к грубой материи объясняется легкостью её филологического порождения, на которую наши писатели и «купились». Скажите: «Роза благоухала», – это сотрясение воздуха. Скажите: «Воняло тухлыми яйцами», – это чувствуешь почти физически. Как и вообще неприятные запахи более резки и сильны. Бердяев писал, что любит не только дух, но и духи. В духи для закрепления и усиления запаха добавляют всякого рода дурнопахнущие вещества. Русские для фиксации духа добавили отбросы и ошмётки материального мира. И почему-то назвали это «реализмом». Хотя на самом деле это даже не нереализм, а антиреализм. Сведение реального мира к огрызкам сломанных вещей, к осколкам водочной бутылки, заключающим будто бы в себе прелесть лунного вечера.