355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Галковский » Бесконечный тупик » Текст книги (страница 75)
Бесконечный тупик
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 20:13

Текст книги "Бесконечный тупик"


Автор книги: Дмитрий Галковский


Жанр:

   

Философия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 75 (всего у книги 110 страниц)

632

Примечание к №589

«Понял, щенок»

Парадокс в том, что на этом принципе и основана система образования в развитых европейских государствах. Главная задача высших элитарных учебных заведений – это социализация молодёжи, и прежде всего той её части, которая политически активна, то есть задействована в системе власти. Именно из неё формируется потом управленческий аппарат. Наряду с передачей информации и приёмов её обработки, не менее важно создание определённого психологического типа – человека властного и сильного, но одновременно умеющего управлять своими чувствами, умеющего в известный момент пойти на компромисс, уступить, даже унизиться, умеющего всё запоминать, ничего не упускать из виду и в то же время умеющего не мстить, прощать. Обладающего способностью подчинять и подчиняться, и в то же время являющегося личностью, причём личностью довольно развитой.

Цели создания такого человека подчинена строгая система теневого воспитания. Молодого человека унижают или чрезвычайно возносят, играют на его сентиментальных чувствах и специально пробуждают низменные инстинкты. Одним словом, «проявляют», «ретушируют» и «фиксируют». В этом подлинная суть многочисленных студенческих союзов, клубов и обществ с их уходящими в средневековье традициями и обрядами.

В России система образования была механически перенесена с Запада, но без некоего специального учебного курса, ведущегося по ненаписанным учебникам. (А пожалуй, и по написанным, но не для всех.) В результате университет превратился в опасную игрушку. Достаточно было написать дешифровку программы, чтобы получить ключ власти над людьми. С другой стороны, ключ к архетипу «студента» остался в Европе, а тут умному государству и карты в руки.

Отсюда проблема русского масонства. Какова степень его вины и в чём эта вина? В чрезмерном развитии или, наоборот, в грубой слабости, нескладности? Либо русской интеллигенцией управляли вредительски, либо слишком грубо, хаотично, то есть слишком мало приводных ремней и рычагов, слишком их схема элементарна. Тогда сила русских масонов зиждилась лишь на слабости конкурентов, и как только столкнулись они наконец не с чьей-то неумелой игрой, а со стихийной разрушительной силой, то вдруг их оказалось так мало, так жалко они жались на гнилой щепке посреди разбушевавшегося океана…

В любом случае тут проявилась социальная неталантливость русского народа. Отечественное масонство не понимало своей реальной, повседневной задачи в системе государственных отношений, а среди столь плохо окормляемой массы не выдвинулся лидер, который смог бы поставить реальную цель устранения масонства путем создания иной и вполне жизнеспособной системы селекции и подавления индивидуума (в коей и заключается подлинный смысл школы и университета). Масонство не могли ни развить, ни устранить. Как гнилая колода, лежало оно на пути национальной эволюции.

633

Примечание к №304

«Я ни разу ещё не печатался у них» (А.Чехов)

Ничего, напечатался. «От простого к сложному». Если в конце 80-х Чехов открещивался от либералов обеими руками, то уже в начале 90-х, следуя логике предательства, Антон Павлович заявляет Суворину:

"Вчера я обедал у Лаврова. Увы, когда-то и я писал ему ругательные письма, а теперь я ренегат! У Лаврова приятно бывает обедать. Чисто московская помесь культурности с патриархальностью – сборная селянка, так сказать. Выпили по пять рюмок водки, и Гольцев предложил тост за единение художественной литературы и университетской науки … О Вас и Вашем письме ни слова. (634) Выпили мадеры, белого, красного, игристого, коньяку и ликёру, и Лавров предложил тост за своего дорогого, хорошего друга А.П.Чехова и облобызался со мной. Курили толстые сигары…"

Тут специально расписывается материальная сторона отношений, чтобы адресат понял, что дело не в деньгах. Ирония-с, одним словом. Мизиновой Чехов пишет уже попроще:

«Был в Москве, обедал с русско-мысленцами, целовался с ними, взял у них 600 р., пил шампанское и коньяк и был провожаем на вокзал».

Полный успех! В 1898 г. Чехов поучает Суворина:

«Что бы ни говорили о Гольцеве, это человек очень порядочный, притом убеждённый и умный».

Самому Гольцеву в 1900, пересахаривая из идиотизма:

«Я люблю тебя и почитаю, как редко кого. В последние 10 лет ты был для меня одним из самых близких людей…»

Чехов в начале переписки с Сувориным по делу Дрейфуса (которая привела к фактическому разрыву их отношений) писал:

«Золя (возглавивший печатную кампанию в защиту Дрейфуса – О.) благородная душа, и я (принадлежащий к синдикату и получивший уже от евреев 100 фр.) в восторге от его порыва».

Зачем же так. За дурачков считаете. Не 100 франков. а 600 рубликов царскими. Это за один раз. А так – все 6000 наберётся. А винцо, а «уважение»? И потом зачем же утрировать: «получил от евреев». Евреи-то о такую мразь и рук пачкать не будут. Свои же и заплатят тебе. Да и не заплатят – при чём здесь это? – а вот позвонят уважаемые люди, попросят. Как не услужить после брудершафтов-то и провожаний вокзальных. Всё мягче, ласковей. Тут и слова неправильные: «мразь», «руки пачкать». Зачем. Тут иного уровня человек. Писатель. Драматург. «Что там у него, какие „трудности“? Пьеса провалилась? Ну-у, не беда. Мы текст читали, вещь интересная. Озаботиться надо постановкой приличествующей». И в этом же году у «Чайки» бешеный успех. Критик Мунштейн, ругавший пьесу почём зря, пустил уже иной стишок:

Тут нет неискреннего звука,

Потуг фальшивого ума,

Сценичной лжи…

Тут жизнь сама…

Правдивый, тонкий взгляд усвоив

На сущность жизни, Чехов дал

Живых людей, а не героев,

Которым нужен пьедестал.

Интересно, что за два года до этого сокрушительная критика всё же была вполне конкретна в основе, хотя и выродилась в конце концов в открытую травлю. А вот хвалить «Чайку» начали абстрактно, было совсем непонятно «за что». Успех был дутый. Вообще, русскому обществу, только и говорившему о литературе, на самом деле собственно литература была до лампочки. Пещерному уровню тогдашней режиссуры «Чайка» была тоже явно не по зубам, так что пьеса публикой и не могла быть понята. Станиславский посадил за кулисы десять евреев, которые лаяли собаками, квакали лягушками, стрекотали сверчками, пели мужиками и кричали экзотическими, загадочными птицами. Чехов в отчаянии заметил:

«В следующей пьесе сделаю ремарку: действие происходит в стране, где нет ни комаров, ни сверчков, ни других насекомых, мешающих людям разговаривать».

Антон Павлович обижался напрасно. На самом деле люди делали всё что можно. Смысл пьесы им был совершенно недоступен, но они честно отрабатывали заказ, всеми силами стараясь оживить действие и сделать его понятным для уже совсем тёмной российской публики. Происходившее тогда вокруг «Чайки» как две капли напоминает чудеса изобретательности при постановке в советское время безнадёжно бездарных пьес с ударным сюжетом. Как, например, Щукин играл Ленина. Суть состояла в том, что он, стремясь оживить невыносимо пресный текст, превращал образ вождя в карикатуру, делал его гротескным. А здесь была страшная грань, переступив которую Щукин превращался во врага народа. Это была смертельная игра на понижение, как известно, и сведшая этого артиста в могилу. Но это в сторону.

Тут не 100 франков. Нет, тут цена посерьёзней.

634

Примечание к №633

«Вчера я обедал у Лаврова … о Вас и Вашем письме ни слова».

(А.Чехов)

Без пояснения обстановки не ясна змеиная вязь чеховских намёков. Дело в том, что в это время газета Суворина подверглась хорошо организованной травле. Одними из её инспираторов были как раз Гольцев и Лавров. А в центре «критики» оказался сын Суворина – Алексей. После особенно оскорбительной выходки Алексей поехал к Лаврову и Гольцеву объясняться. Он с ними беседовал более трех часов, требуя печатного извинения за явную клевету. Наконец Лавров заорал: «Я застрелю Вас, как поросёнка». Алексей ответил: «Стреляйте! Неужели вы думаете, что в деле чести я отступлю перед револьвером?» После этого Лавров получил пощечину. После пощечины Лавров и Гольцев сообразили, что они находятся не на масонской пирушке и дело может кончиться серьёзно, моментально смягчились и предложили свои извинения.

Чехов отправил письмо Суворину прекрасно зная о конфликте, но ещё до развязки. После же пощечины Суворина-сына Чехов писал сестре:

«Алексей Алексеевич Суворин дал пощёчину Лаврову. И приезжал за этим. Значит с Сувориным у меня всё уже кончено, хотя он и пишет мне хныкающие письма. Сукин сын, который бранится ежедневно и знаменит этим, ударил человека за то, что его побранили. Хороша справедливость! Гадко…»

Но с Сувориным (старшим) рвать было ещё рано.

635

Примечание к №566

Чопорная аморальность.

Розанов:

«Страшное одиночество за всю жизнь. С детства. Одинокие души суть затаённые души. А затаённость: – от порочности».

Пожалуй, из меня бы вырос большой негодяй. Но я вырос в негодной стране, где моей негодности не дали развернуться. А так «ваняятебедобрахочу» пошло бы в рост. В обычных условиях в школе я был бы отличником, классной звездой. Лидерство + внутренняя чуждость и одиночество – что бы вышло? Да уже и наметки были… В конце подросткового возраста, попадая во внешкольный коллектив (пионерлагерь, больница), я быстро захватывал власть. В больнице 14-летний… В палате лежал номенклатурный мальчик. Его мать пришла навещать и спросила: «Ну, кто тут у вас король?» Он молча показал на меня. Я: «Ну что вы, у нас конституционная монархия» Родительница вытаращила глаза. Помню, одного из ребят я заставлял залезать на тумбочку и читать стихотворения на немецком языке. У него был учебник, и я задал: «к вечеру выучишь». А потом: «просим-просим». Он прочёл, а я заставил всех хлопать. От моей «конституции» на стены лезли.

636

Примечание к №622

Пуговка у пиджака отлетела, разрешите, я её вам подниму.

Озлобленный параноик Иван Громов из «Палаты №6» был удивительно обходительный человек:

«Вежливый, услужливый и необыкновенно деликатный в обращении со всеми… Когда кто-нибудь роняет пуговку или ложку, он быстро вскакивает с постели и поднимает».

Чехов эту черту слишком хорошо подметил. И к тому же, ещё штришок, совершенно неосознанно.

637

Примечание к №627

«мы с Вами правил поста не соблюдали и в церковь не ходили и ничего в этом дурного не было, так как всё это не для нас писано, и всякий это понимает». (Вл.Соловьёв)

А дальше свое письмо Соловьёв заканчивает издевательским нравоучением:

«Но, когда Вы торжественно себя заявите РЕВНИТЕЛЕМ господствующей церкви, то уже нельзя будет сказать, что её правила и уставы не для Вас писаны, и тогда одно из двух: или Вам придётся радикально изменить свою жизнь (не относительно только поста и хождения в церковь, но и в других, более существенных отношениях), или Вы очутитесь в таком фальшивом положении, какого я не только своему другу, но и врагу не пожелал бы».

638

Примечание к №589

Русский «мыслитель» прежде всего нагл.

Вслушайтесь в речь Толстого, решившего на вершине писательской славы изрекать «умные мысли»:

"Я весь расслабленный, ни на что не годный паразит. (679) И я, та вошь, пожирающая лист дерева, хочу помогать росту и здоровью этого дерева и хочу лечить его".

Знающий русского человека хотя бы чуточку, легко представит себе КАК это русский человек может говорить. Сразу вся картина встанет перед глазами: гостиная, удобный диван, хозяин, полулёжа развалившийся на нём после сытного обеда. И обязательно спичкой в зубах ковыряет.

639

Примечание к №575

а русские свиньи свою родину прохрюкали

Кто только из русских не хихикал над Гегелем: «Он прусское полицейское государство считает воплощением мирового разума». «И-и-хи-хи». Но Гегель говорил вот что (из речи при открытии чтений в Берлине 22.10.1818 г.):

«Всемирный дух, столь занятый действительностью и отвлекаемый внешними событиями, не мог обратиться внутрь, к самому себе и наслаждаться собой на своей подлинно родной почве. Но теперь, когда поставлена преграда этому потоку действительности и когда немецкий народ спас свою национальность, основу всякой живой жизни, наступила пора, когда наряду с областью действительного мира может самостоятельно расцвести в государстве также и свободное царство мысли … В особенности то государство, которое приняло меня теперь, обязано своему духовному перевесу тем, что оно приобрело вес в области действительности и политики и поставило себя в отношении могущества и независимости наравне с такими государствами, которые превосходили его по своим внешним средствам … здесь получила свое более высокое начало та великая борьба, которую народ в единении со своим государством вел за независимость, за уничтожение чужой бездушной тирании и за духовную свободу. Эта борьба была делом нравственной мощи духа … Философия нашла себе убежище в Германии и живет только в ней. Нам вверено сохранение этого священного светоча, и мы должны оберегать его, питать его и заботиться о том, чтобы не угасло и не погибло самое высокое, чем может обладать человек, – самосознание своей сущности».

И т. д.

Величия, пафоса Германского государства и гегелевской философии русские свиньи и не поняли. А ведь все просто, какой же тупицей надо быть, чтобы не понять. «Господь Бог дал Англии море, России – территорию, а Германии – небо (648), чистое небо». И вот надо сражаться, спасать родину. Как, чем? Умом, небом. Развить военную науку, тактику и стратегию, воспитать умных и сильных защитников родины. Французы смеялись: «Галлы рождены для побед, а немцы для философии и кислой капусты». Да, немцы занимались философией. И французы получили в 1871 году в лоб. В лоб, в лоб. Блицкриг, никто даже опомниться не успел. Поражение было мгновенное, сокрушительное. И ещё после австро-прусской войны была сказана сакраментальная фраза: «Битву при Садовой выиграл прусский учитель». А прусского учителя подготовил прусский философ. Он же, философ, подготовил кадры офицеров и кадры для секретных отделов германского Генштаба.

Конечно, на всём этом лежит оттенок шизофрении. Мне страшно стало, когда я прочёл документы о подрывной работе Германии в странах Антанты летом 1918 г. Точно, ясно, а в конечном счёте бред жутчайший (649), полная метафизическая оторванность от реальности. В этой абсолютизации духа, неба и таится трещина просчёта. Все у немцев в конце концов рушится. Из-за излишней разумности, излишней умозрительности. Но, надо же отдать должное, какая величественная, какая грандиозная программа! И тут русские дурачки, на каком уровне они поняли: «Гегель продался и из-за денежек воспевал Пруссию». Это настолько дико, настолько глупо, что даже обидно за немцев, чего они мудрили с нами до 17-го года. Могли сделать гораздо раньше и лучше. Просто переоценили врага. Как и в 1941. Им бы сразу идти на Москву. Да они бы могли во многих местах просто эшелоны солдат по нашим железным дорогам гнать в тыл и всё. Ни фронта, ни армии, ни начальства. Сам Сталин в шоке, ото всех прячется. Десант на Москву, десант на Ленинград и капут. Нет, нужно было аккуратно, фронтом: «ди эрсте колонне маршиерт, ди цвайте колонне…» Одна дивизия вырвалась вперёд, нет, ей надо стоять, пока фланги подтянутся. Говорят, «Барбаросса» был авантюристичным планом. В том-то и дело, что нет. (673) Никаких авантюр, всё взвешенно, продуманно. Слишком продуманно.

640

Примечание к №600

Вообще, Ленин – персонаж из «Бесов».

Кульминационная сцена исторического прозрения Достоевского это, конечно, начало III части «Бесов» – сцена бала. Бал по сути является знаменитой русской двойной провокацией, то есть возникает из ничего, из нагло ухмыляющейся чеширским котом пустоты. Бал возникает из «обстановки», как сгущение определённого сорта переходной атмосферы, атмосферы всеобщего сволочизма:

«Во всякое переходное время подымается … сволочь, которая есть в каждом обществе, и уже не только безо всякой цели, но даже не имея и признака мысли, а лишь выражая собою изо всех сил беспокойство и нетерпение. Между тем эта сволочь, сама не зная того, почти всегда подпадает под команду той малой кучки „передовых“, которые действуют с определённой целью, и та направляет весь этот сор куда ей угодно … В чём состояло наше смутное время и от чего к чему был у нас переход – я не знаю, да и никто, я думаю, не знает – разве вот некоторые посторонние гости (интересный оборот! – О.). А между тем дряннейшие людишки получили вдруг перевес, стали громко критиковать всё священное, тогда как прежде и рта не смели раскрыть, а первейшие люди, до сих пор так благополучно державшие верх, стали вдруг их слушать, а сами молчать; а иные так позорнейшим образом подхихикивать. Какие-то Лямшины, Телятниковы, помещики Тентетниковы, доморощенные сопляки Радищевы, скорбно, но надменно улыбающиеся жидишки, хохотуны заезжие путешественники, поэты с направлением из столицы, поэты взамен направления и таланта в поддёвках и смазных сапогах, майоры и полковники, смеющиеся над бессмысленностию своего звания и за лишний рубль готовые тотчас же снять свою шпагу и улизнуть в писаря на железную дорогу; генералы, перебежавшие в адвокаты; развитые посредники, развивающиеся купчики, бесчисленные семинаристы, женщины, изображающие собою женский вопрос, – всё это вдруг у нас взяло полный верх».

К балу «город» (то есть Россия) готовился основательно:

«Многие из среднего класса, как оказалось потом, заложили к этому дню всё, даже семейное бельё, даже простыни и чуть ли не тюфяки нашим жидам, которых, как нарочно, вот уже два года ужасно много укрепилось в нашем городе и наезжает чем дальше, тем больше.»

Несмотря на подготовку, всё со стороны официальной власти было организовано из рук вон плохо:

«Началось с непомерной давки у входа. Как это случилось, что всё оплошало с самого первого шагу, начиная с полиции?»

После пародийной микроходынки Достоевский выводит на сцену Кармазинова, злую карикатуру на Тургенева, а в его лице и на всю русскую литературу. И начал Достоевский со смачного плевка ей в рожу, показав истинную роль литературы в обществе:

«Вообще я сделал замечание, что будь разгений, но в публичном лёгком литературном чтении нельзя занимать собою публику более двадцати минут безнаказанно».

Кармазинов-Тургенев пришёл на бал читать перед русским народом своё завещание, свое последнее прости («Мерси»). Достоевский юродствует:

«Но вот господин Кармазинов, жеманясь и тонируя, объявляет, что он „сначала ни за что не соглашался читать“ (очень надо было объявлять!). „Есть, дескать, такие строки, которые до того выпеваются из сердца, что и сказать нельзя, так что этакую святыню никак нельзя нести в публику“ (ну так зачем же понес?)».

«Мерси» Кармазинова построено Достоевским как издевательство над самой манерой русского мышления, квалифицируемой им как бессмысленная и пошлая болтовня (что совершенно справедливо). Критика тут выходит далеко за рамки личности Тургенева. Достоевский подметил основные недостатки отечественного логоса (657).

Прежде всего его рассыпанную бессмысленность:

«Тема… Но кто её мог разобрать, эту тему? Это был какой-то отчет о каких-то впечатлениях, о каких-то воспоминаниях. Но чего? Но об чём?»

Во-вторых, поверхностно-капризный субъективизм:

«Правда, много говорилось о любви, о любви гения к какой-то особе, но, признаюсь, это вышло несколько неловко. К небольшой толстенькой фигурке гениального писателя как-то не шло бы рассказывать, на мой взгляд, о своём первом поцелуе».

В-третьих, столь же поверхностно-капризное образование, «энциклопедизм»:

«И, что опять-таки обидно, эти поцелуи происходили как-то не так, как у всего человечества. Тут непременно кругом растет дрок (непременно дрок или какая-нибудь такая трава, о которой надобно справляться в ботанике) … Какая-то русалка запищала в кустах. Глюк заиграл в тростнике на скрипке. Пиеса, которую он играл, названа en toutes lettres, но никому не известна, так что об ней надо справляться в музыкальном словаре».

В-четвёртых, собственно страсть к писательству, к описанию:

«При этом на небе непременно какой-то фиолетовый оттенок, которого, конечно, никто никогда не примечал из смертных, то есть и все видели, но не умели приметить, а „вот, дескать, я поглядел и описываю вам, дуракам, как самую обыкновенную вещь“.

В-пятых, издевательская лёгкость каких угодно ассоциаций, приводящая к крайнему произволу мыслительной деятельности:

«Меж тем заклубился туман, так заклубился, так заклубился, что более похож был на миллион подушек, чем на туман. И вдруг всё исчезает, и великий гений переправляется зимой в оттепель через Волгу. Две с половиною страницы переправы, но всё-таки попадает в прорубь. Гений тонет, – вы думаете, утонул? И не думал; это все для того, что когда он уже совсем утопал и захлёбывался, то пред ним мелькнула льдинка, крошечная льдинка с горошинку, но чистая и прозрачная, „как замороженная слеза“, и в этой льдинке отразилась Германия, или, лучше сказать, небо Германии, и радужною игрой своею отражение напомнило ему ту самую слезу, которая, „помнишь скатилась из глаз твоих, когда мы сидели под изумрудным деревом, и ты воскликнула радостно: „Нет преступления!“ „Да, сказал я сквозь слезы, но коли так, то ведь нет и праведников“. Мы зарыдали и расстались навеки“. – Она куда-то на берег моря, он в какие-то пещеры; и вот он спускается, спускается, три года спускается в Москве под Сухаревою башней, и вдруг в самых недрах земли, в пещере находит лампадку, а пред лампадкой схимника. Схимник молится. Гений приникает к крошечному решётчатому оконцу и вдруг слышит вздох. Вы думаете, это схимник вздохнул? Очень ему надо вашего схимника! Нет-с, просто-запросто этот вздох „напомнил ему её первый вздох, тридцать семь лет назад, когда, „помнишь в Германии, мы сидели под агатовым деревом, и ты сказала мне: «К чему любить? Смотри, кругом растет вохра, и я люблю, но перестанет расти вохра, и я разлюблю“. Тут опять заклубился туман, явился Гофман, просвистала из Шопена русалка, и вдруг из тумана, в лавровом венке, над кровлями Рима появился Анк Марций“.

И наконец Достоевский подводит итог всей этой отечественной «полифонии». И итог этот, по-моему, стоит любому русскому мыслителю выучить наизусть:

«И наконец, что за позорная страсть у наших великих умов к каламбурам в высшем смысле! Великий европейский философ, великий учёный, изобретатель, труженик, мученик – все эти труждающиеся и обременённые для нашего русского великого гения решительно вроде поваров у него на кухне. Он барин, а они являются к нему с колпаками в руках и ждут приказаний. Правда, он надменно усмехается и над Россией, и ничего нет приятнее ему, как объявить банкротство России во всех отношениях пред великими умами Европы, но что касается его самого, – нет-с, он уже над этими великими умами Европы возвысился; все они лишь материал для его каламбуров. Он берет чужую идею, приплетает к ней её антитез, и каламбур готов. Есть преступление, нет преступления; правды нет, праведников нет; атеизм, дарвинизм, московские колокола… (676) Но увы, он уже не верит в московские колокола; Рим, лавры… но он даже не верит в лавры… Тут казенный припадок байроновской тоски, гримаса из Гейне, что-нибудь из Печорина, – и пошла, и пошла, засвистала машина… «А впрочем, похвалите, похвалите, я ведь это ужасно люблю… (692) «»

Это полнейшее банкротство русской мысли. В минуту величайшей опасности, нависшей над родиной, что делает Кармазинов, то есть представитель русской национальной элиты? Выходит на эстраду со своим ничтожным художеством. А власть бездействует, а в городе готовят диверсию, а в зале сидят обманутые обыватели и науськанные подонки. Всё гибнет, рушится. И вот «великий ум», совесть нации начинает заниматься болтовней. Он даже не видит, что происходит. Хуже, не хочет видеть и сам исподтишка общается с главарями смуты. (Так показано в романе, так было и в жизни Тургенева, да и большинства других русских писателей.) Безумная страна. И безумна с двух концов. Кто формально правит балом, кто управляет городом, страной? Губернатор фон Лембке – Романов-Дармштадт-Готторптский и его жена (ещё удивительнейшее, неправдоподобнейшее пророчество: взаимоотношения правящей четы как две капли похожи на семейную историю Николая II и Александры Фёдоровны). Власть оторвалась от России, не понимает её. Лембке пытается загасить пожар и сходит с ума. И одно из проявлений этого безумства – опора на Кармазиновых. Не использование их, а опора. История Николая II и царицы, преклонявшихся перед Толстым, который был таким же «кармазиновым». И при этом творчество Толстого в глазах современников обладало исключительным общественным и культурным значением. Получалось, что центр, стержень жизни нации и пуст, слаб, вихляет.

После освистанного Кармазинова на сцену Государственного бала выходит Верховенский-отец. Верховенский, по сравнению с Кармазиновым, бездарен. И так же, как Кармазинов, он оторван от корней, так что закономерно, что его сын превращается в злого гения России. Но всё же у Верховенского осталась наивная дворянская честь. Это, так сказать, «хороший интеллигент». Сути событий он не понимает, и, в отличие от Кармазинова, и не может понять. Перед собой он видит лишь «сволочь», интеллигентов, и не в состоянии увидеть закулисные силы. И вот при предательстве элиты на его слабые плечи падает непосильная задача спасения России. Он хочет побороть зло и бросается в спор с интеллигенцией – то есть с молотком, которым гвоздила его и всю Россию чья-то невидимая рука. Блатарям с кастетами и финками в карманах, пропойцам он пытается что-то по-донкихотовски объяснить, доказать:

«Господа! Ещё сегодня утром лежала предо мною одна из недавно разбросанных здесь беззаконных бумажек, и я в сотый раз задавал себе вопрос: „В чём её тайна?“ … Господа, я разрешил всю тайну. Вся тайна их эффекта – в их глупости! … Да, господа, будь это глупость умышленная, подделанная из расчета, – о, это было бы даже гениально! Но надо отдать им полную справедливость: они ничего не подделали. Это самая обнаженная, самая простодушная, самая коротенькая глупость. Это глупость в её самой чистейшей сущности (695), нечто вроде химического элемента. Будь это хоть каплю умнее высказано, и всяк увидал бы тотчас всю нищету этой коротенькой глупости. Но теперь все останавлива-ются в недоумении: никто не верит, чтоб это было так первоначально глупо. «Не может быть, чтоб тут ничего больше не было», – говорит себе всякий и ищет секрета, видит тайну, хочет прочесть между строчками, – эффект достигнут!»

Верховенский верно характеризует суть дикой, самой себе не верящей русской риторики. Но и только. Он бессилен сложить рассыпаюшуюся реальность в единое целое, не видит противника. (701) Его со смехом и свистом прогоняют, а автор повествования говорит ему после произошедшего:

«Степан Трофимович, уверяю вас, что дело серьёзнее, чем вы думаете. Вы думаете, что вы там кого– нибудь раздробили? Никого вы не раздробили, а сами разбились, как пустая склянка.»

После Верховенского на сцену выходит эпизодический персонаж без имени. Ни до, ни после он в повествовании больше не упоминается:

«Это был тоже какой-то вроде профессора (я и теперь не знаю в точности, кто он такой), удалившийся добровольно из какого-то заведения после какой-то студенческой истории и заехавший зачем-то в наш город всего только несколько дней назад … он был … всего только на одном вечере до чтения, весь этот вечер промолчал, двусмысленно улыбался шуткам и тону компании … и на всех произвел впечатление неприятное надменным и в то же время до пугливости обидчивым своим видом.»

«Я и теперь не знаю в точности, кто он такой». Зато мы знаем. В точности. Вот он ходит за сценой и про себя репетирует предстоящую роль:

«Ростом он был мал, лет сорока на вид, лысый и плешивый, с седоватою бородкой, одет прилично. Но всего интереснее было, что он с каждым поворотом подымал вверх свой правый кулак, мотал им в воздухе над головою и вдруг опускал его вниз, как будто разбивая в прах какого-то сопротивника. Этот фокус проделывал он поминутно. Мне стало жутко.»

А вот и само выступление:

»– Господа! – закричал изо всей силы маньяк, стоя у самого края эстрады и почти таким же визгливо– женственным голосом, как и Кармазинов … – Двадцать лет назад, накануне войны с пол-Европой, Россия стояла идеалом в глазах всех статских и тайных советников. Литература служила в цензуре; в университетах преподавалась шагистика; войско обратилось в балет, а народ платил подати и молчал под кнутом крепостного права. Патриотизм обратился в дранье взяток с живого и с мёртвого. Не бравшие взяток считались бунтовщиками, ибо нарушали гармонию. Берёзовые рощи истреблялись на помощь порядку. Европа трепетала… Но никогда Россия, во всю бестолковую тысячу лет своей жизни, не доходила до такого позора…

Он поднял кулак, восторженно и грозно махая им над головой, и вдруг яростно опустил его вниз, как бы разбивая в прах противника. Неистовый вопль раздался со всех сторон, грянул оглушительный аплодисман…

Маньяк продолжал в восторге…

– Моря и океаны водки испиваются на помощь бюджету, а в Новгороде, напротив древней и бесполезной Софии, – торжественно воздвигнут бронзовый колоссальный шар на память тысячелетию уже минувшего беспорядка и бестолковщины… А между тем никогда Россия, даже в самые карикатурные эпохи своей бестолковщины, не доходила…

Последних слов даже нельзя было и расслышать за рёвом толпы. Видно было, как он опять поднял руку и победоносно ещё раз опустил её. Восторг перешёл все пределы: вопили, хлопали в ладоши, даже иные из дам кричали: «Довольно! Лучше ничего не скажете!» Были как пьяные. Оратор обводил всех глазами и как бы таял в собственном торжестве».

Маньяка хотели убрать, но тот вырывался, продолжал орать. За кулисами началась свалка. Приличная публика начала потихоньку срывать банты и «делать ноги». Запахло жареным. Учредительный Бал объявили распущенным. Караул устал и пошёл отдыхать в кроватях профессоров экономики. Однако бал по инерции продолжался и вступил в свою главную, интеллигентски-порнографическую фазу. Началась «пантомима русской литературы». А маньяк-незнакомец исчез.

«Бесы» это модель русской истории. Модель очень точная. «Бал» лишь один из её узлов. Есть и другие, не менее жуткие в своём пророчестве. Да и сама издевательская аура «Бесов», пожалуй, пророчество наиболее удивительное. Провидение. Не может быть такой мистики. Не Нострадамус же ХIХ века это, в конце концов. Совпадение – невероятно. Научное предвидение – смехотворно. Это уровень Милюкова (и куда он его завел). Остаётся одно – мозг Достоевского это микрокосм мозга России, русской идеи. Достоевский фантазировал, творил образами, Россия – реальностью. Писатель до деталей воспроизвёл русскую мрачную фантазию и сам явился её деталью. Им мыслила Россия. (734) И вот сам Достоевский это не что иное, как заглушка русской истории.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю