Текст книги "Бесконечный тупик"
Автор книги: Дмитрий Галковский
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 51 (всего у книги 110 страниц)
412
Примечание к №402
Минимальный радиус разрушительной оборачиваемости, равный нулю, наблюдается в мышлении Ленина.
Это выламывание из логоса. Молчание Ленина уже не русское (420). Это молчание клоуна. Клоун, раскрашенный, в жабо и с дурацкой карликовой гармошкой в руках, ломяще упорным волчьим взглядом смотрит на зрителя. И зритель ощущает СЕБЯ клоуном.
В своей политической деятельности Ленин всегда прятался за спины «товарищей» и почти никогда не спорил, не вступал в полемику живьём, глаза в глаза. Стоял сзади и смотрел: «туда умного не надо»:
«Бывает иногда, что опытные и осторожные политические деятели … посылают вперёд, вроде как на разведки, молодых и неосторожных вояк. „Туда умного не надо“, говорят себе такие деятели, предоставляя юнцам выболтать кое-что лишнее, чтобы таким путём позондировать почву».
Ленин полное небытие. Собеседник с ним говорит, а он молчит, ждёт, когда тот выговорится и, дав на себя материал, бессильно повиснет сдувшимся воздушным шариком. Собеседник сжимается, а Ленин раздувается до циклопических размеров, разрастается во вселенную, превращается в нечто величественное, зловеще-бесконечное.
413
Примечание к №399
Декабристы, эти гнусные кровавые черви
Первым пунктом программы декабристов было полное уничтожение царской семьи, включая грудных детей. Предусматривалась даже посылка секретных агентов в Европу для убийства находящихся там великих княжон. Это дворяне, офицеры, присягавшие на верность государю, с кодексом военной чести (421), выросшие в стране с чисто монархической формой правления и соответствующим воспитанием. Если с цареубийства хотели НАЧАТЬ, то что же говорить о дальнейшем, о судьбе народа русского? Да они и швырнули уже несколько тысяч. Солдатиков, скотинку серую «за Константина и жену его Конституцию». То есть тут пробы негде ставить. Это гады, мразь. Да, декабрист Вадковский кредо очень ясно высказал:
«Если партия („организация“) прикажет, я убью отца, мать, брата и сестру».
Императрица Мария Фёдоровна писала:
«Как ужасно было читать донесение (по делу декабристов – О.), какая злоба, сколько жестокости у одних из этих несчастных! какое ослепление у других, и в то же время какие смешные проекты! Ум человеческий беспомощен, если он не обосновывает свои суждения на религии и на морали, которая есть следствие религии; он теряется и делается способным на всё».
Герцен, кажется, сказал, что интеллектуальная атмосфера в России резко упала после удаления из культурного общества декабрьских заговорщиков. Надо полагать, что если бы Марии Фёдоровне раздробили череп прикладом, оная температура скакнула бы вверх градусов на 40. Конечно, Пестеля на верёвочку, а Пушкина в Петербург – ну как тут не упасть интеллектуальной атмосфере? Правда, Александр Сергеевич был на короткой ноге с многими бунтовщиками. Но, зная нрав Пушкина и нрав, например, Пестеля, можно легко представить дальнейшую судьбу поэта в Русской республике. Как своего, первым бы и прирезали (шибко умный). Ведь на следствии выяснилось, что Пестель хотел сразу же после прихода к власти вырезать партию Муравьёва. (Мария Фёдоровна, когда узнала об этом, со стоном писала в дневнике: «Боже мой, что это за люди!»)
Люди, конечно, были как на подбор. Один из декабристов вспоминал о Пестеле:
«Для возбуждения в нижних чинах своего полка неудовольствия против императора Александра I он подвергал их жесточайшим наказаниям (440), при которых обыкновенно изъявлял притворное сожаление к истязуемым, уверяя их, будто жестокость ему предписана свыше. «Пусть думают, – говорил он, – что не мы, а высшее начальство и сам государь причиною излишней строгости».»
Что ж, после восстания в масонских агитках так и провернули.
414
Примечание к №392
И вдруг «Что такое хорошо и что такое плохо».
Считается, что с точки зрения формальной включение Маяковского в число основателей советской культуры («социалистического реализма») произошло, в общем, случайно. Действительно, какой же Маяковский реалист! Как один из зачинателей контркультуры, он скорее является контрреалистом, антиреалистом. «Я люблю смотреть, как умирают дети», – классический пример эпатажа. Но дело в том, что после революции экстравагантные чудачества Маяковского стали бытом, государственной практикой:
– На детишек-то все смотреть любят. Вон николашкиного гадёныша придавили. Жалко, что на плёнку не сняли, как он под штыком вертелся!
Внезапно сверхоригинальность оказалась банальностью. Если бы Маяковский выдержал роль скандалиста до конца, он после революции должен был бы искренне писать: «Я люблю смотреть, как веселятся дети». Но, во-первых, с точки зрения вообще искусства это неинтересно, во-вторых, молодость прошла и хотелось чего-то серьёзного, с самоваром и женой, да, в-третьих, скандалиста после революции могли и шлёпнуть, а скандалист, чувствующий запах керосина, – самое прилежное существо на свете. И всё-таки «Что такое хорошо…» написано. Вещь по форме реалистичная, но по содержанию-то антисоветская.
415
Примечание к №355
Евреи оказались лицом к лицу с народом без правительства.
Наиболее болезненное, наиболее часто цитируемое место из «Вех»:
«Между нами и нашим народом – иная рознь. Мы для него – не грабители, как свой брат, деревенский кулак; мы для него даже не просто чужие, как турок или француз: он видит наше человеческое и именно русское обличие, но не чувствует в нас человеческой души, и потому он ненавидит нас страстно, вероятно с бессознательным мистическим ужасом, тем глубже ненавидит, что мы свои. КАКОВЫ МЫ ЕСТЬ, нам не только нельзя мечтать о слиянии с народом, – бояться его мы должны пуще всех казней власти и благословлять эту власть, которая одна своими штыками и тюрьмами ещё ограждает нас от ярости народной».
Необычная, диссонирующая с общим настроением сборника фраза. Неслучайно в последующих изданиях к ней прилагалось заглушечное примечание. Тем не менее мысль очень глубока и прозорлива. Следует учесть только, что её автор – еврей Гершензон. Случайно (внешне) вырвалось у него глубокое прозрение, основанное не столь же глубокой ненависти к чужому народу, управлять которым собрались те, кто скрывался под туманным эвфемизмом «русская интеллигенция». Глубокая ненависть и страх. Изначальное недоверие, ожидание неизбежной расправы. Ни один русский разынтеллигент всё же не написал бы так, ибо никакой НЕНАВИСТИ к себе со стороны народа не чувствовал и чувствовать не мог. За что же мужику ненавидеть выучившегося поповича или мужицкого же сына? Только уважение, в худшем случае – зависть. Откуда и ненависть к образованным евреям, если народ с ними просто не сталкивался, «не замечал»? Пока евреи были евреями, им ничего не грозило. Но они «любили» чужое стадо и захотели стать его пастырями. Без знания народа, без знания искусства управления им. Гершензон невольно ужаснулся, вздрогнул: «Что же мы делаем? Куда и зачем мы идём? Мы – русские ПО ОБЛИЧИЮ». По-моему, это единственно серьёзная, единственно взрослая страница «Вех». Не по содержанию. Содержание-то комично: «мы свои», «наш народ». По тону.
416
Примечание к №411
Тут презрение к русским чистеньким простачкам, которых примитивно используют.
Но и глубже – просто непонимание и неприятие чужой культуры. С какой злобой писал Франк в «Вехах»:
«Русский интеллигент испытывает положительную любовь к упрощению, обеднению, сужению жизни; будучи социальным реформатором, он вместе с тем и прежде всего – монах, ненавидящий мирскую суету и мирскую забаву, всякую роскошь, материальную и духовную, всякое богатство и прочность, всякую мощь и производительность. Он любит слабых, бедных, нищих телом и духом, не только как несчастных, помочь которым значит сделать из них сильных и богатых, то есть уничтожить их, как социальный или духовный тип, – он любит их именно, как идеальный тип людей … Его влечёт идеал простой, бесхитростной, убогой и невинной жизни; Иванушка-дурачок, „блаженненький“, своей сердечной простотой и святой наивностью побеждающий всех сильных, богатых и умных – этот общерусский национальный герой есть и герой русской интеллигенции … её идеал – скорее невинная, чистая, хотя бы и бедная жизнь, чем жизнь действительно богатая, обильная и могущественная».
417
Примечание к №402
«Мы отвергаем вздорную побасенку о свободе воли». (В.Ленин)
Или, как сказал Вл.Соловьёв в, конечно, неоконченных «Философских началах цельного знания»: «Мы не нуждаемся в произвольных утверждениях».
Вообще у Соловьёва с филологией швах. Он совершенно разрушает текст пытаясь имитировать музыкальную логику немецкого. Там же, страницей раньше:
«Истинная же логика … обращается к абсолютному первоначалу как настоящему центру, вследствие чего периферия нашего познания замыкается, отдельные части и элементы его получают внутреннее единство и духовную связь, и всё оно является как действительный организм, вследствие чего такая логика по справедливости должна называться органической».
Мир закругляется, но какими игольчатыми словами это написано. Немецкими (в русском смысле этого слова). Отказ от произвольного мышления привёл к произволу над словом.
Однако между Соловьёвым и Лениным есть качественное различие. Произвол Ленина носит хаотический, совершенно бессодержательный, нелепый характер. А произвол Соловьёва очень продуман и согласован, то есть является некоторой структурой, идеей (другое дело, что эта структура вступает в противоречие со структурой языка).
Сам Соловьёв прекрасно охарактеризовал суть колоссального отличия от Ленина, суть отличия философа от софиста:
«Сознание софиста говорило … внешнему бытию: я больше тебя, потому что я могу жить вопреки тебе, могу жить в силу своей собственной воли, своей личной энергии. Софистика – это безусловная самоуверенность человеческой личности, ещё не имеющей в действительности никакого содержания, но чувствующей в себе силу и способность овладеть всяким содержанием. Но эта в себе самодовольная и самоуверенная личность, не имея никакого общего и объективного содержания, по отношению к другим является как нечто случайное, и господство её над другими будет для них господством внешней чужой силы, будет тиранией».
418
Примечание к №373
Замолчав же, я стал слышать себя.
Неосознанно я начал писать эту книгу, когда мне было 17 лет. Я чувствовал, что трачу себя, и положил тогда произносить за день не более 100 слов. Я молчал неделями, месяцами и это создало моё "я".
419
Примечание к №410
я кашляю, и яркая струйка крови течёт по подбородку на пиджак
Чехов в 1894 году, уже получивший известность, уже заболевший туберкулёзом, написал рассказ «Чёрный монах», пожалуй единственное отчасти ирреальное своё произведение.
Герой рассказа магистр философии Коврин заболевает манией величия. Формой проявления болезни является встреча с неким «черным монахом», который убеждает молодого учёного в его гениальности. Потом наступает частичная ремиссия и Коврин прозревает:
«Он рвал на мелкие клочки свою диссертацию и все статьи, написанные за время болезни, и … бросал в окно, и клочки, летая по ветру, цеплялись за деревья и цветы; в каждой строчке видел он странные, ни на чём не основанные претензии, легкомысленный задор, дерзость, манию величия, и это производило на него такое впечатление, как будто он читал описание своих пороков; но когда последняя тетрадка была разорвана и полетела в окно, ему почему-то вдруг стало досадно и горько…»
Он понял, что:
«чтобы получить под сорок лет кафедру, быть обыкновенным профессором, излагать вялым, скучным, тяжёлым языком обыкновенные и притом чужие мысли, – одним словом, для того, чтобы достигнуть положения посредственного учёного, ему, Коврину, нужно было учиться пятнадцать лет, работать дни и ночи, перенести тяжёлую психическую болезнь, пережить неудачный брак и проделать много всяких глупостей и несправедливостей, о которых приятно было бы не помнить. Коврин теперь ясно сознавал, что он – посредственность, и охотно мирился с этим…»
Но потом чёрный монах возвращается и начинается новый приступ безумия:
«Коврин уже верил тому, что он избранник божий и гений, он живо припомнил все свои прежние разговоры с чёрным монахом и хотел говорить, но кровь текла у него из горла прямо на грудь, и он, не зная, что делать, водил руками по груди, и манжетки стали мокрыми от крови … Он упал на пол и, поднимаясь на руки, … позвал: – Таня! Он звал Таню, звал большой сад с роскошными цветами, обрызганными росой, звал парк, сосны с мохнатыми корнями, ржаное поле, свою чудесную науку, свою молодость, смелость, радость, звал жизнь, которая была так прекрасна. Он видел на полу около своего лица большую лужу крови и не мог уже от слабости выговорить ни одного слова, но невыразимое, безграничное счастье наполняло всё его существо. Внизу под балконом играли серенаду, а чёрный монах шептал ему, что он гений и что он умирает потому только, что его слабое человеческое тело уже утеряло равновесие и не может больше служить оболочкой для гения».
Этой летней ночью в номере заграничной гостиницы, который он снимал вместе с женой, Коврин умер.
420
Примечание к №412
Молчание Ленина уже не русское.
Сергей Булгаков писал в «Философии имени»:
«Тот, кто измышляет имя по какому-нибудь одному признаку, совершенно не знает, что здесь в действительности происходит, какой улов оказывается на крючке измышленной им клички, когда она начнёт вести существование как имя».
Что в действительности произошло при измышлении В.И.Ульяновым нового имени? Во-первых, бросается в глаза псевдорусская форма слова «Ленин». Таких фамилий в России нет, и тем не менее она утрированно русская. Это некий гибрид Ленского и Онегина (437), предусматривающий поверхностную начитанность при полном художественном безвкусии. Во-вторых, являясь псевдорусским, имя «Ленин» является и псевдоевропейским. Ленин – название города в средневековом Бранденбургском княжестве и вообще напоминает некоторые легендарные североевропейские имена (Мерлин).
Таким образом, псевдоним «Ленин» есть символическое обозначение псевдоморфозности его носителя. Ленин, с его утрированно национальной внешностью, по своему происхождению связан с русским народом весьма косвенно. Со стороны матери его дед – еврей Бланк, а бабка – дочь предпринимателя Грошопфа. А со стороны отца силён монголоидный элемент. В лучшем случае Ленин русский лишь на 1/4. И тем не менее такая характерная внешность. Дело в том, что облик русского человека сформировался от смешения древнеславянского расового типа с североевропейским и азиатским. Ленин же это смешение семита с немцем и монголоидом. Хотя один (и главный) из компонентов иной, всё же формально близкое соотношение породило удивительную похожесть на некоторый национальный русский тип. Эту похожесть понимал сам Ленин и всегда её обыгрывал именно не как русскость, а как ПОХОЖЕСТЬ на русского, то есть выступал в виде ряженого. В революцию 1905 года он ходил в косоворотке, фуражке и смазных сапогах, а после 17-го сын действительного статского советника надел кепку. Задача России – внутренний синтез европейского рационализма и восточного мистицизма – нашла своё пародийное разрешение в личности Ленина, потомка еврея и калмыка, смеси семита и монгола – восточного варварства и совершенно опустошённого, доведённого семитским восприятием до абсурда западного логоса.
С.Булгаков говорил в уже цитированной выше книге:
«Переменить имя в действительности так же невозможно, как переменить свой пол, свою расу, возраст, происхождение и пр.»
Это верно. Но можно найти утерянное имя, исправить ошибку наименования. Если бы Ленин взял псевдоним Ульянов, то тогда были бы к нему приложимы следующие слова Булгакова:
«Псевдоним есть воровство, как присвоение не своего имени, гримаса, ложь, обман и самообман. Последнее мы имеем в наиболее грубой форме в национальных переодеваниях посредством имени, что и составляет наиболее обычный и распространённый мотив современной псевдонимии Троцких, Зиновьевых, Каменевых и подобных. Здесь есть двойное преступление: поругание матери – своего родного имени и давшего его народа, и желание обмануть других, если только не себя, присвоением чужого имени. Последствием псевдонимности для его носителя является всё-таки дву– или многоимённость: истинное имя неистребимо, оно сохраняет потаённую свою силу и бытие, обладатель его знает про себя, в глубине души, что есть его истинное, не ворованное имя, но в то же время он делает себя актёром своего псевдонима, который ведёт вампирическое существование, употребляя для себя жизненные соки другого имени. Не может быть здорового развития для псевдонима, ни истинного величия и глубины при такой расхлябанности духовного его существа, денационализации, вороватости».
Мысль Булгакова удивительно верна, но в приложении к Ленину оборачиваема. Ленин уже сам по себе был псевдочеловеком, персонажем, и, следовательно, псевдоним и должен был стать его подлинным именем, а имя превратиться в псевдоним. Так и получилось: полный псевдоним Вл.Ульянова – Николай Ленин – не сохранился и к псевдонимной фамилии было присоединено живое имя и отчество. Получился человек без рода без племени. Но именно без русского рода и племени. Нерусский, но именно не русский, и следовательно, порождённый русской культурой. (442)
421
Примечание к №413
Это дворяне, офицеры, присягавшие на верность государю, с кодексом военной чести
Более того. Русская монархия была построена на романтике любви. В этом её отличие от западного типа, основанного на романтике чести. Следовательно, преступление декабристов это не столько даже замена чести бесчестием, сколько вытеснение любви ненавистью. И поэтому не в том дело, что их прожекты были юридически безграмотны и подрывали и без того недостаточное развитие правового начала, а дело в том, что они хотели разрушить неуловимую и никакими законами не фиксируемую ауру любви и добра, окружавшую личность русского монарха. И суд истории над декабристами должен быть прежде всего не юридический («ошибки»), а этический. И по этому суду прощения им нет. Ибо право – мера, любовь – безмерность. Ошибка в безмерности есть ошибка абсолютная, непоправимая, последняя. И в этом вот последнем пределе и последний, несчастный царь не ошибся. Беря без меры, он и отдал без меры, принёс себя как искупительную жертву за грехи России.
422
Примечание к №410
я плачу от жалости к себе
Я всегда завидовал людям, которые способны вызывать жалость, а потом хладнокровно утилизовывать её. (500) От отца я заимствовал русскую технологию придуривания, прибеднения. У него это было «искусством для искусства», у меня же более серьёзно и переходило в юродство. Пожалуй, и в центр идеи любви была поставлена идея жалости. Меня пожалеют, скажут: «Бедный Одиноков, мне тебя жалко», – и по головке погладят. И вообще «возьмут с собой». Но никогда это мне не удавалось. И я перестал – осталось рудиментарное прибеднение, как нечто ненужное, внутренне неоправданное, то есть атавизм. Я прибедняюсь по инерции и машинально. Но это и у всех русских:
– Прошу к столу.
Русский подскакивает:
– Что вы, что вы! я сыт!
– Нет, давайте, давайте.
– Ну разве за компанию посидеть, хи-хи.
– Ну, а раз сели – надо есть.
– Нет, вы ешьте, ешьте, а я так, вот в уголке сушечку погрызу.
– Не-ет, давайте борщ, потом второе… А вот и компотик.
– Что вы, я сыт, наелся до отвала у вас, из-за стола не встану.
– Ну-у, компот-то надо: свежий, вкусный.
– Мне? Компот?! Нет! Он же хороший!!! И т. д.
Почему же у меня ничего не получалось? Ведь я действительно, в общем-то, жалок, унижен. Пожалуй, тут две причины. Во-первых, я относился к прибеднению слишком всерьёз, а во-вторых, слишком легкомысленно, идеально. Сначала всё получалось отлично. Кто-нибудь жалел меня, думал: ну вот Одиноков, какой несчастный и хороший человек. Надо ему помочь. Вот у меня рубашка старая. Она хорошая, но не модная уже, я в ней дома хотел ходить, а так она не очень мне нужна. Вот я ему отнесу её – пусть носит. Надо же поддержать человека, порадовать. И несёт эту рубаху, сияет весь:
– Я рубаху тебе подарить хочу!
– Что? А-а, ну кинь её в угол, вон где тряпки лежат.
А когда потрясённый альтруист уходит уже, до меня вдруг в прихожей «доходит», но слабо, на 1/100:
– Да, вы это, значит, рубаху принесли. Ну что ж, это хорошо, вещь полезная.
Ну и все руки опускали. У меня психология короля в изгнании. (507)