Текст книги "Бесконечный тупик"
Автор книги: Дмитрий Галковский
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 110 страниц)
97
Примечание к №94
«когда она (Россия) наконец умрёт и, обглоданная евреями, будет являть одни кости – тот будет „русский“, кто будет плакать около этого остова» (В.Розанов)
«Закруглённый мир» (I часть этой книги) – что это? По форме – любовь к Розанову. По содержанию – глумление над ним. Всё верно, всё правильно. Пришёл развязный хам в узконосых ботинках и стал расшаркиваться аккуратно и «умно»: «во-первых», «во-вторых», «в-третьих». Но разве так говорят по настоящему? Разве признаются в любви словами «я вас люблю так искренно, так нежно…»? Нет, это во сне выговаривается избранниками божьими так чисто. А в реальном мире самое сокровенное говорится слабо, прерывающимся шёпотом. От ужаса и любви язык заплетается: «Тут такое дело… гм… Видишь ли… Я не знаю… Я не могу без тебя жить». А сам смотрит в окно. А за окном строится панельная пятиэтажка. В «Закруглённом мире» я по паркету разлетелся. Разве ТАК было? (100)
Я купил «Второй короб» за огромную, бессмысленную сумму и прочёл за две октябрьские ночи. И это было как предсмертный укус пчелы Сократа. Больно и сладко. Целебное жало спасло от ревматизма одиночества. И никому не сказать. Я хочу поделиться, но никто не понимает, что я бормочу. Я написал гладко. Тогда «поняли». Но это же не так. Там нет меня. Смутно, в «подподтексте», при сопоставлении с II и III частью что-то видно. А так, «само по себе» – нет. Так каждый может написать. Вот Георгий Федотов написал:
«За видимым хаосом, разорванностью, противоречивостью, приоткрывается тихая глубина».
«Ищешь по привычке, к чему можно было бы прицепить ярлык цинизма, и не находишь … как поднимется рука судить того, кто сам так беспощадно казнит себя».
«Категория меры, столь ему несродная, торжествует, как найденное равновесие сердца: как возможный предел благословения жизни».
«Его любовь раздваивается, как эрос и жалость, оставаясь единой. И это единство – самое важное в завещании Розанова».
(В 1931 году, в предисловии к эмигрантскому изданию «Опавших листьев».) Хорошо. И в сущности, так. А в конце своего предисловия Георгий Петрович привёл целиком цитату, «лист», фрагмент из которого здесь, в примечании №97, комментируется. И вот в этом комментируемом предложении Федотов выскреб бритовкой слова «обглоданная евреями». Выскреб подленько, без отточия. Не хорошо.
Писать гаденькие гладенькие статейки и книжицы по философии это ещё не значит быть философом. Федотов нечестный человек. А за руку в объективированном тексте его схватить нельзя. В последнем предложении статьи одна ошибка. Да и то в цитате. Ошибка конечно имеющая символический характер. Такие проговаривания всегда бывают. Но замечают-то их далеко не всегда. И что это за «философия», восприятие которой зависит от справки филолога?
Поэтому «Закруглённый мир» это пародия. Вторая часть именно за счёт пародийности из пародии выпадает. А эта, нелепая, уже я сам. Не текст, а ощущение от текста «Примечаний» это и есть ощущение моё от Розанова.
Я писал первую часть «так», как «пустяк», не вполне серьёзно. Я уже сознавал, что это всё не то. Почему Я это написал? Почему это не мог написать кто-нибудь другой? Вот Федотов написал. Но если это просто «сделано», то зачем писать? Ну да, Розанов гений? – Гений. Чуткий? – Чуткий. Добрый? – Добрый. А зачем тогда писать? О чём? Это не нужно. Это глумление. Вот отец умер. А мне приносят о нём статью, где мне доказывают, что он хороший. Зачем это? КУДА ВЫ? Розанов писал, что мир погибнет от равнодушного сострадания.
Нет. Или уж сострадать, но искренно, всей душой, до потери «приличия», до размазывания слёз по онемевшему от страдания лицу… или лучше отойти в сторону.
Пригладил Розанова. Он как бы ПРОСТИЛ его. За что? Разве Розанов ему что-нибудь сделал? И вся жизнь Федотова… экскурсовод в российском палеонтологическом музее. И этот человек всерьёз считал себя философом. Быть умным человеком и уметь в талантливой форме излагать свои мысли это значит быть философом? А я скажу: да, Федотов умный. Он прочёл Розанова. Понял. Написал о нём учёную, интересную статью, помогающую понять мыслителя и лучше разобраться в собственных впечатлениях от его книг. Но когда Федотов писал, он явно не задавал себе один маленький вопрос: «А зачем?» Зачем это всё? И кому это нужно – «мои впечатления от Розанова». Даже самому Розанову – в очень незначительной степени. Ведь он прямо говорил, что ему плевать на то, что о нём пишут. Тут проблема воплощения, жизни и смерти. Надо оживить себя, ввернуть в эти проклятые испачканные строчками страницы. А возможно ли это? И не есть ли подобного рода существование фикция?
От объективности Розанов исчезает. В первой части говорится только о Розанове. Но Розанова там нет. В третьей части Розанов это боковая тема. Но эта постыдная и до смешного жалкая неудача и есть действительно книга о Розанове. Книга, где жизнь меня смахивает смехом как крошки после ужина – «не нужен».
98
Примечание к №60
была создана мощнейшая технология придуривания
Чехов о переписи на Сахалине:
«Обыкновенно вопрос предлагают в такой форме: „Знаешь ли грамоте?“ – я же спрашивал так: „Умеешь ли читать?“ – и это во многих случаях спасало меня от неверных ответов, потому что крестьяне, не пишущие и умеющие разбирать только по печатному, называют себя неграмотными. Есть и такие, которые из скромности прикидываются невеждами: „Где уж нам? Какая наша грамота?“ – и лишь при повторении вопроса говорят: „Разбирал когда-то по печатному, да теперь, знать, забыл. Народ мы темный, одно слово – мужики"“.
99
Примечание к №96
Позорное «дело Дрейфуса» показало, что Франция постепенно перестаёт быть самостоятельной страной
Леонтьев сказал:
«Более 1200 лет ни одна государственная система, как видно из истории, не жила: многие государства прожили гораздо меньше».
Сейчас идёт смена, создание новых наций. Современная Франция или Англия уже есть Франция и Англия лишь в смысле географическом. Мозг – евреи, тело – постепенно мулатизируется (смешанные браки, массовая иммиграция негров и арабов). В результате постепенно формируются новые этносы, с новой историей, новой религией. Франция уже сейчас похожа на Францию ХVIII века так же, как «Священная Римская империя германской нации» на настоящую Римскую империю.
И очень наивно негодовать по этому поводу. Леонтьев опять верно заметил:
«Есть люди очень гуманные, но гуманных государств не бывает … Правда и они организмы, но другого порядка; они суть ИДЕИ, воплощённые в известный общественный строй. У ИДЕЙ нет гуманного сердца. Идеи неумолимы и жестоки, ибо они суть не что иное, как ясно или смутно сознанные законы природы и истории».
Безумие негодовать по поводу смертности людей. Люди смертны. И это ужасно. Но это закон, идея. Можно ощущать её жестокость и аморальность. Но «обличать» Смерть… Она и не будет с вами спорить. Вы можете десятилетиями проклинать её, но ответа не дождётесь. Просто постепенно начнут слабеть зрение и слух, выпадут зубы, волосы, кожа станет морщинистой и дряблой… Потом резанёт стеклом по сердцу и всё…
Вот почему антисемитизм так груб, так неумён. Еврейство есть прежде всего определённая идея, а идею уничтожить нельзя. Сами евреи следуют ей невольно, само собой. Думать, что то или иное государство гибнет «от евреев», так же нелепо, как считать, что человек умирает от инфаркта. Отчего умирают люди? – От болезни. – Нет, люди умирают от Смерти.
100
Примечание к №97
Разве ТАК было?
Я читал философов и думал: «Какой же я философ?»
Иногда «расходился». Иду по улице, философствую, а мне кто-то спокойно говорит на ухо: «А у тебя отец умер».
Смотрю в том Гегеля, а думаю про отца. (101)
Хочется крикнуть что-нибудь умное, а голос тут как тут: «А отец-то твой где?» Как это, куда ЭТО ввернуть, вставить? «Что ни делает дурак, всё он делает не так». Сидят люди, разговаривают, и вдруг им ни с того ни с сего: «А у меня вот отец…»
Читают лекцию по философии. Я вопросик лектору, «записку из зала»: «Такого-то числа такого-то месяца и года у меня умер Отец». И подпись: «Одиноков». – Ну и что? При чём здесь это-то? О чём вы, милейший?! Ну конечно, очень жалко, мы сочувствуем и т. д. И я получаюсь каким-то «и т. д.» «Идите отсюдова».
Говорить мне с философами – профанация. Что-то тянется и получается глупо-тягуче: «Гегель в своей философской системе показал, что… Мы же считаем, однако… Тем не менее, при сравнительном анализе…» И голос срывается, я задыхаюсь. В одном предложении три «это» и четыре «который». А в голове: «Да, жил, понимаешь, существовал, а тут, хе-хе, „собирайте вещи“. Папенька-то „тю-тю"“. Какая-то мучительная постыдная незавершённость. Вышел на сцену, а штаны сзади рваные. „Зал грохнул“. „Не все дома“.
И вот я прочел «Опавшие листья», в центре которых, в одном из центров, – болезнь и умирание близкого человека… Что же такое «Бесконечный тупик» (в целом)? Тот же ритм, те же темы. Я лежал где– то там, внутри, и думал: «А надо ли расти? Может быть так и остаться, в себе?» А Розанов сказал: «Расти, миленький. Закрой глаза и расти. Это фатум, и так МОЖНО».
Что такое пощёчина? Пощёчина ли марксизм? – Набор слов. Не дотягивается. Пощёчина ли Гегель? – Совсем другое… Гегель другой, и его тяжёлая рука проходит сквозь туман моего лица.
И вот статья Федотова о Розанове. Хорошо, интересно. О Розанове все пишут интересно. Я говорил уже, что он облагораживает мышление. (Гегель не облагораживает, а опошляет. Сам-то он не пошл, куда, и выговорить-то смешно такое. А вот почему-то опошляет всё вокруг, сыплет в мозг наждаком.)
Да, значит, Федотов. С ластичком. Кто для него Розанов? – Разрушитель:
«Вся изумительная вспышка Розановского гения питается горючими газами, выделяющимися в разложении старой России. Думая о Розанове, невольно вспоминаешь распад атома, освобождающий огромное количество энергии … не случайно, что вершины своего гения Розанов достигает в максимальной разорванности, распаде „умного“ сознания. Розанов одновременно и рождается сам в смерти старой России, и могущественно ускоряет её гибель. Иной раз кажется, что одного „Уединённого“ было бы достаточно, чтобы взорвать Россию … Розанов, убийца идей, выполнял провиденциальную функцию разрушителя империи».
Нет, Розанов – это созидатель. А разрушитель, г-н Федотов, кто-то другой. С подлым ластичком. И я чувствую, вижу, как меня окружают со всех сторон федотовы и начинают стирать ластиками.
101
Примечание к №100
Смотрю в том Гегеля, а думаю про отца.
Читаешь Канта или Гегеля, а в голове туманом клубятся русские мысли. Совершенно непроизвольно. Мысль работает чётко, аккуратно следует за написанным, но что-то параллельно летит, недоумевает. Связано ли это с собственно «думанием»? Да, и очень тесно. Но на ассоциативном конце этой связи совсем не то, что на конце логическом. То ли карикатура, размазанная клякса от пролившихся чернил, воздушный шарик, вырвавшийся из рук и беспомощно повисший яркой тряпочкой на колючей ветке – морозном узоре на стекле рассудка. И вот книга эта вся и есть русское восприятие Канта. Я его читал и писал на полях эту книгу. Вдуматься, в этом есть определённая логика, и, мысленно отдаляясь, читатель (так задумано) должен сложить отдельные смысловые штрихи, «примечания».
Розанов писал:
«Только оканчивая жизнь, видишь, что вся твоя жизнь была поучением, в котором ты был невнимательным учеником. Так я стою перед своим невыученным уроком. Учитель вышел. „Собирай книги и уходи“. И рад был бы, чтобы кто-нибудь „наказал“, „оставил без обеда“. Но никто не накажет. Ты – вообще никому не нужен. Завтра будет „урок“. Но для другого. И многие будут заниматься. Тобой никогда более не займутся».
И мной больше «не займутся». Книга эта – урок. В чем он? Я и сам только догадываюсь. (118) Но знаю, что что-то произошло. Что?
102
Примечание к №81
человек проникается моими проблемами независимо от моей воли
Не думаю, что это какой-то гипноз. Скорее, просто следствие исключительной мыслительной сосредоточенности, упорных ударов в одну и ту же точку. Пожалуй, это наиболее неприятная черта в моём характере. Это приводит к утончённому издевательству над людьми. Совершенно бессознательному… Правда в конечном счёте это издевательство над самим собой. Я гипнотизёр-наоборот и всегда всем навязываю определённое отношение к себе. Моя сила внушения нейтрализуется не менее мощной силой внушаемости. В моей открытости любым внушениям есть нечто идиотическое (пожалуй, я был идеальным октябренком и пионером – разумеется не во внешне-официальной области, а в сфере «духовной»). Часто сила внушения оборачивается на самого себя. Вот где, пожалуй, моя личность уникальна – в силе самовнушения. Вот и идея одиночества была мной мне внушена. Конечно в очень значительной степени я сам себя выдумал.
103
Примечание к №52
Но так естественно включиться в немыслимый диалог
Когда ни о чем не думается, в голове вращаются какие-то обрывки, диаложики. Вот один из них:
– Ты хоть понимаешь, что ты негодяй?
– Почему же я негодяй?
– Да потому, что ты ничтожество.
– Почему же я ничтожество?
– А потому, что ты негодяй.
– Почему же я негодяй?
– Да потому, что ты ничтожество (147) …
И так до бесконечности. Это может повторяться в мозгу часами, как знакомая мелодия. (155) Только проснулся утром, ещё не открыл глаза, а уже над ухом глуховатый монотонный голос: «Ты хоть понимаешь…» И я так же монотонно и вяло включаюсь: «Почему же я…» А он уже радостно: «Да потому, что ты…» Машина закрутилась.
Нет чувства раздражения, ненависти. Наоборот, это, так сказать, архетипическая форма диалога, не актуализированная вовне и поэтому удобная, сподручная. Это такой домашний, тихий адик, лишь нейтрализирующий реальность. Мне хочется с кем-нибудь говорить, и вот я мычу про себя до боли знакомую допросную песенку:
– Какая же ты сволочь! Ты хоть понимаешь…
Совершенно нет звуковой прорисовки слов, превращающей наглое определение в законченное ругательство. Скорее, это символ определяющей меня границы… Получается чистая определяющая интонация:
– Гу-гу-гу угуг гугу?
– Мы мэ намы гугу?
– А гугок гыум угога.
– Мы мэ угога?
Возникает ощущение какой-то оживлённой беседы. Объяснения. Сразу всё окаймляется, оконтуривается. Мир становится объяснимым.
104
Примечание к №22
Годам к 12-ти я уже точно знал: мой отец дурак. Впрочем, это скорее было не знанием, а интуитивным ощущением
Первое ощущение отца: мой отец – отец. Я играю с его тяжёлой рукой, целую её, кладу себе на голову, глажу ей себя. А он делает вид, что не замечает и что его рука не его, а так, «никакая». Чувство уюта: я мою с отцом руки. Умывальник леечкой, холодные игольчатые струи, здоровый запах дешёвого, но не грубого мыла. У отца руки большие-большие, чёрные-чёрные. (Он их специально перед этим незаметно от меня мазал куском угля.) (152) И он их моет-моет-моет, преувеличенно трёт друг о дружку, и смеётся: «Отличнейше». И руки становятся розовые, добрые. Это называется «папа пришёл с работы» и «ужин». Мыть руки – праздник. И еда праздник. Больше всего я любил варёный лук, морковь в супе и сырые яйца. Отец знал, что это невкусно, и специально воспитал у меня вкус к этим малосъедобным вещам. «М-м, какая прелесть. Яичко сырое». И высасывал его, закатив глаза: «Ат-тлич-нейше!» (Любимое вообще слово.) – «Папочка, я тоже хочу!» А суп, макароны, яблоки ел нехотя (худой, малокровный). Отцу обыгрывать вполне съедобные вещи было неинтересно. Негде развернуться художеству.
Отец умел делать подарки. Пожалуй, единственное чувство абсолютного счастья: мне девять лет. Я просыпаюсь. Солнечное утро. У меня сегодня день рождения. Встаю и иду в одних трусиках босиком по нагретому солнцем паркету. И вдруг на столе, в косых солнечных лучах, целый парад (штук 20) новеньких золотистых солдатиков. Восторг, удивление и какое-то растворение в солнечном свете. Из другой комнаты голос: «Увидел». Я бегу туда, а там папа с мамой сидят и смеются. Последний уточняющий вопрос: «Это моё?! это насовсем мне?!» – «Ну конечно». – А-а-а-а!!!» Ни до ни после я не испытывал такого восторга.
Сейчас вспоминаю, как ещё за месяц отец всё приставал показать солдатики. Я показывал, объяснял. Он долго вертел их, взвешивал на руках. «Да, хорошие. Но маловато». – «Да нет, вон сколько». – «Не-ет, голубчик, маловато. И обтрёпанные все, у этого вон и рука отвалилась». – «Да нет же, хорошие, это случайно, я его обменяю». – «Нет, солдатики у тебя хорошие, да мало их. В солдатики когда играешь, нужно много, чтобы целое сражение получилось. Потом и форма у всех одинаковая». И раз пять так подготавливал. Уже купил и подготавливал.
Отец умудрился дать мне абсолютно асексуальное воспитание. Он никогда не ругался и говорил даже не «врёшь», а «сочиняешь». Максимально допустимым ругательством в семье было «кретин» или там «пигмей». (Мать иногда ругалась «при детях», и отец из-за этого ужасно переживал.) При этом семейный быт был непоправимо испорчен в самой своей основе его пьянством, мягко говоря, «неуравновешенностью» матери и полубарачной-полумещанской обстановкой во дворе и в школе. Я жил в смешанном и смешном мире…
Но по своей самой-самой ранней, самой бессловесной сути всё-таки мир был строен и радостен. Забыто радостен. Вот восполняющее и искупающее дополнение к теме катка: Я совсем маленький бегу с отцом на Патриаршие пруды, мы кубарем скатываемся на только что замерзший лёд. Никого вокруг нет, каток ещё не открыт. Вечер. И вдруг включили Чайковского. Мы катаемся на валенках по льду. Это перед Новым годом. Вот, осмелев, каток заполняют люди. Музыка звучит, звучит. Это счастье.
Всё потом разрослось вкривь и вкось. Но сам мир был благостен, добр и взаимно доверчив.
105
Примечание к №95
Какого русского писателя ни возьми, везде допросы, допросы, допросы.
Всё-таки приведу ещё один пример. Уж слишком идеальна, слишком совершенна тут модель русского «весёлого разговора».
«Село Степанчиково» Достоевского:
» – Прежде кто вы были? – говорит … Фома, развалясь после сытного обеда в покойном кресле, причём слуга, стоя за креслом, должен был отмахивать от него свежей липовой веткой мух. – На кого похожи вы были до меня? А теперь я заронил в вас искру того небесного огня, который горит теперь в душе вашей. Заронил ли я в вас искру небесного огня, или нет? Отвечайте: заронил я в вас искру, или нет? Фома Фомич, по правде, и сам не знал, зачем сделал такой вопрос. (Важный штрих. Цепляние за человека происходит «просто так», вполне бесцельно, бессмысленно. – О.) Но молчание и смущение дяди тотчас же его раззадорили. Он, прежде терпеливый и забитый, теперь вспыхивал, как порох, при каждом малейшем противоречии. Молчание дяди показалось ему обидным, и он уже теперь настаивал на ответе…
– Я спрашиваю: горит ли в вас эта искра, иль нет? – снисходительно повторяет Фома, взяв конфетку из бонбоньерки, которая всегда ставится перед ним на столе…
– Ей-богу, не знаю, Фома, – отвечает, наконец, дядя с отчаянием во взорах, – должно быть, что-нибудь есть в этом роде … Право, ты уж лучше не спрашивай, я то я совру что-нибудь…
– Хорошо! так, по-вашему, я так ничтожен, что даже не стою ответа, – вы это хотели сказать? Ну, пусть будет так; пусть я буду ничто.
– Да нет же, Фома, Бог с тобой! Ну когда я это хотел сказать?
– Нет, вы именно это хотели сказать.
– Да клянусь же, что нет!
– Хорошо! пусть буду я лгун! пусть я, по вашему обвинению, нарочно изыскиваю предлога к ссоре, пусть ко всем оскорблениям присоединится и это – я всё перенесу…
– Фома Фомич! маменька! – восклицает дядя в отчаянии, – ей-богу же, я не виноват! так разве нечаянно с языка сорвалось!.. Ты не смотри на меня, Фома: я ведь глуп – сам чувствую, что глуп; сам слышу в себе, что нескладно… Знаю, Фома, всё знаю! ты уж и не говори! – продолжает он, махая рукой. – Сорок лет прожил и до сих пор, до самой той поры, как тебя узнал, всё думал про себя, что человек… ну и всё там, как следует. А ведь и не замечал до сих пор, что грешен, как козёл, эгоист первой руки и наделал зла такую кучу, что диво, как ещё земля держит!
– Да, вы-таки эгоист! – замечает удовлетворённый Фома Фомич.
– Да уж я и сам понимаю теперь, что эгоист! Нет, шабаш… исправлюсь и буду добрее!
– Дай-то Бог! – заключает Фома Фомич, благочестиво вздыхая и подымаясь с кресла, чтоб отойти к послеобеденному сну».
Может быть, допросы в России выместили проповеди и исповеди, а проповеди и исповеди, в свою очередь, подготовили почву для допросов. Слишком большая тяга исключительно к высшему типу общения, при секуляризации культуры обернулась серьёзной болтовнёй, формализованным легкомыслием, протоколируемыми пустяками, от которых зависит жизнь и смерть. Фома стал допрашивать присказку, каламбур:
«Натрескался пирога, как Мартын мыла!» … Где именно ты видел такого Мартына, который ест мыло? Говори же, дай мне понятие об этом феноменальном Мартыне!
Молчание.
– Я тебя спрашиваю, – пристаёт Фома, – кто именно этот Мартын? Я хочу его видеть, хочу с ним познакомиться. Ну, кто же он? Регистратор, астроном, пошехонец, поэт, каптенармус, дворовый человек, – кто-нибудь должен же быть. Отвечай!
– Дво – ро – вый че – ло – век, – отвечает, наконец, Фалалей, продолжая плакать.
– Чей? чьих господ?»
Назовите фамилию, домашний адрес, номер телефона.