355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Галковский » Бесконечный тупик » Текст книги (страница 47)
Бесконечный тупик
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 20:13

Текст книги "Бесконечный тупик"


Автор книги: Дмитрий Галковский


Жанр:

   

Философия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 47 (всего у книги 110 страниц)

381

Примечание к №377

вся … деятельность (большевизма) это примитивнейший, низменно-биологический метод проб и ошибок

Онтологическое доказательство советской власти:

Основной закон социализма: "Советская власть совершает все ошибки (404), которые возможно совершить". Но какой успех, какая прочность. Это потому, что, являясь совокупностью всех возможных ошибок, советская власть, естественно, совершает и главную ошибку – существует.

382

Примечание к №289

(у евреев) на всё готов талмудический ответ

И поэтому я не настолько наивен, чтобы полагать, что хоть в случае с «бабелевско-брокгаузовской» неувязкой евреи схвачены за руку. Конечно они легко вывернутся и ДОКАЖУТ, что злополучный рассказ Бабеля и есть проявление еврейского отвращения к человеческой крови. На стол будут бросаться увесистые тома о ритуальном закалывании животных, покажут, как и куда стекает кровь, что является кошерным и что трефным и т. д. Это как один из тысяч путей. При этом внутри подобного искушённого толкования ничего и никогда не докажешь. Наоборот, скорее уж вам «докажут». Но извне доказательство будет неслыханным разоблачением. Вот, евреи говорят:

– Да, в Средние века находили трупы детей с пятнами крови в соответствующих сатанинскому обряду местах. Но! это не кровь, а ПЛЕСНЕВЫЕ ГРИБКИ, выросшие в складках одежды.

Внутри толкования спорить безнадёжно, вам и латинское название грибка назовут, и в пробирке его издалека покажут, ткнут носом в тысячестраничный отчёт экспертной лаборатории и т. д. и т. д. Возникнут разные точки зрения (у нас свобода мнений!). Скажем, профессор колумбийского университета будет говорить, что это грибок штамм №1086, а его лондонский коллега будет настаивать, что нет, батенька, это штамм №1086 бис, а то и бери выше, и вовсе никакой не грибок, а самый что ни на есть настоящий лишайник. И это годами, десятилетиями. Но если вдуматься извне, то может ли быть более откровенное признание? Как же нужно быть заворожённым темой крови, чтобы додуматься до кровавой плесени, прорастающей на детских трупах? Всё, молчите. Больше уже ничего не надо! Так грохнуться на окровавленной лимонной корке…

С евреями – такой уж это народ – ни в коем случае не следует спорить (они сами над вами смеяться будут). Но это великая и загадочная нация, и поэтому её следует слушать и слышать. Сначала всё может показаться закрученным, парадоксальным, слишком головоломным. Но постепенно услышанное выстроится в очень стройные и классические эллипсы. Стоит только подойти к этой вакханалии заглушечного выговаривания с точки зрения молчаливого проникновения, терпеливого и очень чуткого слушания, заранее натренированного на вылавливание слабого голоса среди шума и треска глушилок. Наш современный слух в этом отношении идеален. Он десятилетиями истончался в вылавливании пугающего смысла. Важно не спорить с шумом и треском, не перекрикивать его, а вдумчиво, терпеливо и снисходительно, даже благодарно, слушать. То, что сказано, то разумно. (389) Человек разумное существо, так как не может вырваться из логических клещей разума. Попробуйте сказать совершенно бессмысленную фразу – у вас ничего но получится. Ленин, как пример бессмыслицы, употребил однажды словосочетания «железный снег» и «сухая вода». (390) Но эти словосочетания в высшей степени разумны. Вся Россия покрылась тогда железным снегом расстрельных гильз, и её потрескавшиеся губы пили сухую воду нигилизма, мёртвую воду гнилого Сиваша.

В том-то и дело, что человек не может разрушить символическое пространство, а может лишь заткнуть уши и закрыть глаза, то есть лишь окончательно погрузиться в мир разума, в мир уроков (392). Власть крови над человеком сильнее власти человека над разумом. Липкая красная грязь на крахмальном воротничке и шнурок пенсне, набухший красной влагой это гораздо сильнее «Магистерской диссертации о государственном хозяйстве России в первой четверти ХVIII века» (Милюков защитил). Всё очень логично. Повязать всех кровью. До этого даже самоделкин Нечаев додумался (убийство студента Иванова). Но Сергей Геннадиевич слишком суетился. И немудрено. У него художество, а у евреев сложнейшая многотысячелетняя традиция, с тысячами вариантов и ответвлений, с прочной и мудро терпеливой религиозной сердцевиной.

383

Примечание к №299

оправдание еврея строго целесообразно, а у русского оно бессмысленно и бесцельно

«Апофеоз беспочвенности» Льва Шестова начинается со следующей фразы:

«Нужно оправдываться – сомнений быть не может. Вопрос лишь, с чего начинать: с оправдания формы или содержания настоящей работы».

Русский начал бы именно с сомнений, к тому же неосознанных. И оправдываться бы стал в том, что он есть (397).

384

Примечание к №299

Сухой ум семита в оправдании летит.

С евреем возможен только псевдодиалог, однонаправленный допрос, когда один из разговаривающих, а именно еврей, знает и вопросы и ответы, а его арийский собеседник не знает ничего. Подлинный контакт тут невозможен, возможна иллюзия контакта (иногда очень совершенная).

Коротко говоря, программа еврейского мышления, его интуитивное самоосознание легко укладывается в следующую четырёхзвенную гиперболу:

1. Евреи есть великий народ (один из великих народов – евреи).

2. Великий народ есть евреи (евреи единственный великий народ).

З. Великие евреи есть народ (только евреи могут называться народом в собственном смысле этого слова).

4. Есть великий народ евреи (остальные народы вообще-то не существуют).

Эта четырёхступенчатая интуиция истекает во враждебную реальность миллионом сучьев, полностью и до мельчайших подробностей описывая все виды взаимодействия с миром.

Спорить со всем этим бесполезно. Еврей всё выучил наизусть и, мерно раскачиваясь на ковре, повторяет нараспев страница за страницей. Но кому – русским! Что тут поделаешь! Он иешибот кончил. В книге – серьёзной, настоящей – так написано. И он снисходит, объясняет её. Здесь огромное уважение к посвящённому знанию, образованию. А русским вообще плевать.

Гарин-Михайловский с документальной точностью зафиксировал тип русского студента, вышибленного из университета «за правду»:

" – Вам сколько лет?

– Семнадцать.

– Семнадцать, – у вас на губах молоко не обсохло ещё, а в ваши годы я уже в морду залепил профессору… Подлец, хоть бы пожаловался… ей-Богу! «Я, – говорит, – семейный человек, не губите меня»".

А еврей подходит к такому вот и весь сияет как новенький пятак: «Я иешибот кончил, я отличник. Давайте я вам объясню, какие мы великие». – «Че-во-о?!»

Набоков вспоминал о своём гувернёре-еврее, которого он в мемуарах саркастично окрестил Ленским (431):

«В 1910 году мы как-то с ним шли по аллее … а впереди шли два раввина, жарко разговаривая на жаргоне, – и вдруг Ленский, с какой-то судорожной и жёсткой торжественностью, озадачившей нас, проговорил: „Вслушайтесь, дети, они произносят имя вашего отца!“»

Почтение ам-гаареца к «уважаемым людям». А что это для самого Набокова, русского, да ещё русского в квадрате – избалованного барчука?

385

Примечание к №373

Когда отца хоронили, то всё выходило смешно.

На поминках отца рассказали анекдот про Чапаева.

Василий Иванович послал Петьку накопать червей для рыбалки:

– Ты провод оголённый подключи к розетке и в землю воткни. Черви и выползут.

Петька прибегает через час весь оборванный, избитый.

– Ну что, накопал?

– Никак нет, Василий Иванович. Я как лучше хотел, чего там розетка – я провод от высоковольтной линии воткнул.

– Ну?

– Вот те и ну: сначала черви полезли, а потом шахтёры!

И рассказчик громко захохотал. И я тоже засмеялся, внутри убеждая себя – ну что, ничего, это он так…

У Чехова в «Душечке» приносят телеграмму: «Иван Петрович скончался … Хохороны вторник». Похороны отца были не похоронами, а хохоронами. «Сперва черви полезли, потом отец.»

Но раз похорон не было, значит, отец жив. Отец не умер, не успокоился. Его плачущая тень бродит по земле, стучит в моё окно: «Сынок, где ты, помоги мне». А иногда кажется: он ласково улыбается, зовёт меня.

386

Примечание к №375

немыслимым, вроде, сопоставлением Николая Гавриловича с Пушкиным

Постоянная тема в «Даре». Так Набоков-Чердынцев сравнивает несчастливую семейную жизнь Пушкина и Чернышевского:

«(Чернышевского охватила) та роковая, смертная тоска, составленная из жалости, ревности и уязвлённого самолюбия, – которую также знавал муж совсем другого склада и совсем иначе расправившийся с ней: Пушкин».

Или вот:

«„Перечитывая самые брезгливые критики, – писал как-то Пушкин осенью, в Болдине, – я нахожу их столь забавными, что не понимаю, как я мог на них досадовать: кажется, если бы я хотел над ними посмеяться, то ничего не мог бы лучшего придумать, как только их перепечатать без всякого замечания“. Да ведь именно это и сделал Чернышевский со статьёй Юркевича: карикатурное повторение!»

Там же о «магической гамме судьбы»:

«В саратовском дневнике Чернышевский применил к своему жениховству цитату из „Египетских ночей“, с характерным для него, бесслухого, искажением и невозможным заключительным слогом».

Ещё пародийная аналогия:

«В начале 59 года до Николая Гавриловича дошла сплетня, что Добролюбов (совсем как Дантес), дабы прикрыть свою „интригу“ с Ольгой Сократовной, хочет жениться на её сестре (имевшей, впрочем, жениха). Обе безбожно Добролюбова разыгрывали; возили на маскарад переодетого капуцином или мороженником, поверяли ему свои тайны».

А вот аналогия уже довольно серьёзная и мрачная. Чернышевского арестовывает полковник Ракеев, и автор замечает, что это был

«Тот самый Ракеев, который, олицетворяя собой подлую торопь правительства, умчал из столицы в посмертную ссылку гроб Пушкина».

Набоков считал жизнь Пушкина идеалом, сознательно подражал ему (согласовывал ритм своей жизни с пушкинским ритмом). То есть косвенно пародия на Пушкина есть пародия на Набокова.

Или еще проще: Чердынцев пишет стихи о своём детстве. Потом воспоминания об отце – это отрочество, его отроческие мечты о совместном с отцом путешествии. Потом воспоминания о любви – первой юности. И наконец – роман о Чернышевском, то есть осмысление своего настоящего и будущего, своего «я» и своей судьбы.

И уж совсем элементарно, лежит на поверхности: мать Якова Чернышевского просит написать о её сыне, похожем на Чердынцева (и он даже прикидывает в уме как, хотя внутренне сопротивляется). Отец же Якова просит написать о Н.Г.Чернышевском. Это служит рациональным импульсом к иррациональному творческому процессу, так что в результате появляется книга о Чернышевском – двойнике Чердынцева.

Чем же близок Чернышевский Чердынцеву-Набокову? Дисгармоничностью и нелепостью своей жизни. Чертовщиной. То ли сам Николай Гаврилович никудышный чертёнок, то ли кто-то тычет иголкой в его восковую фигурку. Ему не везёт, «не идёт карта». Люди, вещи – все сговорились против него. Всё нарочно. Все его мучают. Понимание этого автором и автором автора и служит защитой от судьбы. Точнее, пониманием её, угадыванием её ритма. «Кто следует судьбе – тот гордо шествует с ней рука об руку. Кто противится, того она влачит за собой по грязи». Как Чернышевского.

387

Примечание к №376

тут иррациональный акт любви, иудею непонятный

Знаменитое высказывание Тертуллиана: «Верую, потому что это абсурдно». Дословный перевод звучит ещё сильнее:

«Сын божий распят; мы не стыдимся, хотя это постыдно. И умер Сын божий; это вполне достоверно, ибо ни с чем не сообразно. И после погребения воскрес; это несомненно, ибо невозможно».

Тут весь пафос христианства. Евреи со своим Богом заключили договор, юлили, умоляли его, выпрашивали и требовали. И тут вдруг: не надо никаких договоров. «Отведи меня в стан погибающих».

Из этого понятна и невозможность существования Христа. Существование в истории есть документ, договор. Можно раскопать Голгофу и найти крест, одежду: «Вот же, был! Улика!» А тут мистика. Даже если построить машину времени, ничего не увидишь. Его в истории нет. В этом и разгадка абсурдности тертуллиановского отношения к жизни Иисуса. Достоевский это тонко чувствовал:

«Если б кто мне доказал, что Христос вне истины, и ДЕЙСТВИТЕЛЬНО было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели с истиной» (728).

388

Примечание к №358

«Какой-то каменщик, в красной рубахе и белом фартуке, замахнулся … зубилом и зарычал» (А.Куприн)

Интересно, что «зарычал» именно каменщик, да ещё в белом фартуке, чуть ли не в балахоне. Уже смешно.

«Гамбринус» вообще любопытный образчик правдивости русской литературы, черпать из коей фактические сведения о русской истории может только человек совсем наивный. Вот Куприн живописует сковавшую Одессу жуткую, предпогромную атмосферу:

«Город в первый раз с ужасом подумал о той клоаке, которая глухо ворочалась под его ногами, там, внизу, у моря, и в которую он так много лет выбрасывал свои ядовитые испражнения. Город забивал щитами зеркальные окна своих великолепных магазинов, охранял патрулями гордые памятники и расставлял на всякий случай по дворам прекрасных домов артиллерию».

Артиллерию! Но не это главное. Куприн тут почувствовал «трудность». Ведь «испражнения» – это же обитатели городских окраин, значит, это элита, пролетарии. И идут они на правое дело – громить богатеньких, город, по выражению Бабеля

«Ашкенази, Гессенов и Эфрусси, лощёных купцов, философических гуляк», «экспортёров пшеницы, корабельных маклеров и негоциантов, построивших русский Марсель на месте посёлка Хаджибей».

А как же тогда классовая солидарность? революция? и Куприн продолжает фразу так: «А на окраинах в зловонных коморках и на дырявых чердаках трепетал, молился и плакал от ужаса избранный народ божий».

То есть громить-то будут еврейскую бедноту. И кто, неужели беднота русская, горой стоящая за социальную справедливость? Конечно, нет! Погромщики это мелкая буржуазия, лавочники и лабазники, обирающие евреев, работающих у них в услужении. Их-то они и будут громить, отнимать хорошие вещи и деньги.

Но и не это главное. Дело в том, что погромщики это не просто ничтожные и растленные люди. Погромщиками предводительствует

«некто Мотька Гундосый, рыжий, с перебитым носом, гнусавый человек – как говорили – большой физической силы, прежде вор, потом вышибала в публичном доме, затем сутенёр и сыщик…»

Ну, ну, тут бы и остановиться, хватит. Но перо не может удержаться: «…и крещёный еврей».

Куприн сказал о Набокове: «Талантливый пустопляс».

389

Примечание к №382

То, что сказано, то разумно.

Более того, то, что услышано, то разумно, имеет свой смысл. Любое слово, услышанное мною, меня определяет. Возникает чувство отчуждения, проникновения внутрь. Для меня любой набор слов актуален. Любое слово меня задевает, и я сопротивляюсь изо всех сил. Но «кто пре-следует, тот следует». Меня определили, «сосчитали». Я борюсь против этого, но ведь, в сущности, этой проблемы просто не должно быть, она существует лишь в моём субъективном восприятии.

Возможно, я слишком связан со словом, вязну в нём.

390

Примечание к №382

Ленин, как пример бессмыслицы употребил однажды словосочетания «железный снег» и «сухая вода».

Дед Ленина – Бланк явно был человеком с психическими отклонениями. Своих детей он держал в чёрном теле, запрещал им даже пить чай и кофе. Ходили они всё время в одной и той же одежде, хотя семья была богатая. Однажды, на именинах маленькой Марии, он зазвал детей за праздничный стол. На столе стояла миска со взбитыми сливками. Дети обрадовались такой невиданной роскоши и хотели сливки съесть. Но оказалось, что это сухой, пресный снег. А Бланк (50-летний) хохотал, хохотал. (504)

391

Примечание к №375

Неслучайно выход книги, осмеивающей Чернышевского, совпадает с ярчайшей грёзой о счастливом возвращении отца

Чердынцеву снилось, что он бежит на свидание с отцом по сумеречным берлинским улицам, «и предчувствие чего-то невероятного, невозможного, нечеловечески изумительного, обдавало его сердце какой-то снежной смесью счастья и ужаса».

И вот

«дверь бесшумно, но со страшной силой, открылась, и на пороге остановился отец … (отец) заговорил, – и это опять значило, что всё хорошо и просто, что это и есть воскресение, что иначе быть не могло, и ещё: что он доволен, доволен, – охотой, возвращением, книгой сына о нём, – и тогда, наконец, всё полегчало, прорвался свет, и отец уверенно-радостно раскрыл объятия. Застонав, всхлипнув, Фёдор шагнул к нему, и в сборном ощущении шерстяной куртки, больших ладоней, нежных уколов подстриженных усов, наросло блаженно-счастливое, живое, не перестающее расти, огромное как рай, тепло, в котором его ледяное сердце растаяло и растворилось».

392

Примечание к №382

окончательно погрузиться в мир разума, в мир уроков

В стиле Маяковского какое-то чудовищное, азиатское нарушение меры. Его творчество это продукт гниения языка, гниения, в отличие от обериутов, самодовольного. Эффект достигается за счёт ломания игрушки – самая короткая и разочаровывающая игра. «Давайте я язык сломаю – что получится?» Получилось (точнее, получалось) интересно. Возьмёт тему бубнения и доведёт её до конца. Или тему шипящих. Или чекистски щёлкающих суффиксов:

Но-

жи-

чком

на месте чик

лю-

то-

го

по-

мещика.

Гос-

по-

дин

по-

мещичек,

со-

би-

райте

вещи-ка!

И тут же тема лязганья «на мес-сте». Её хорошо с тупыми согласными и шипящими:

До-

шло

до поры,

вы-

хо-

ди,

босы,

вос-

три

топоры,

подымай косы.

С ломкой языка шло и разламывание тем. Тысячу лет кружился русский язык вокруг запретного умолчания о Боге. На этом во многом очарование языка построено. А в руках Маяковского икона затрещала под топором кощунства. С чего начал:

– Послушайте, господин Бог!

Как вам не скушно

в облачный кисель

ежедневно обмакивать

раздобревшие глаза?

Давайте – знаете –

устроимте карусель

на дереве изучения добра и зла!

И устроили. Всей России устроили. Маяковский сам помогал (в меру своих силёнок, конечно) карусель раскручивать. Поэтому его не просто вышвырнуло и расплющило о стену, а он сам себе могилу вырыл, сам себя в неё закопал. С русским языком шутки плохи. И как он уже к середине 20-х вытянулся, как «вырос» и «воспитался»:

Если ты порвал подряд

книжицу и мячик,

Октябрята говорят:

плоховатый мальчик.

Этот чистит валенки,

моет сам галоши.

Он хотя и маленький,

но вполне хороший.

Это уже человека два часа дубьём «учили» и он урок наизусть рассказывает. С дрожью в голосе от обиды, с напряжением, внутренне плача. С юродством педалируя на недавно ещё оспариваемые постулаты, проворачивая их с подчёркнутой примитивизацией: «Да, нехорошо бить стёкла, я больше не буду, простите меня, пожалуйста». А ведь только что вроде какой замах-то был:

Шар земной порву как мяч,

Валенки надену

И галошей лоскутки

Разотру об стену.

Или уже не пародия, а сами стихи Маяковского:

Я думал – ты всесильный Божище,

а ты недоучка, крохотный божик.

Видишь, я нагибаюсь,

из-за голенища

достаю сапожный ножик.

Крыластые прохвосты!

Жмитесь в раю!

Ерошьте пёрышки в испуганной тряске!

Я тебя, пропахшего ладаном, раскрою

отсюда до Аляски!

И вдруг «Что такое хорошо и что такое плохо». (414). Это ведь юродство, а вовсе не детский стишок. То же – предсмертная поэма «Хорошо»:

Розовые лица.

Револьвер жёлт.

Моя милиция

Меня бережёт.

Жезлом правит,

чтоб вправо шёл.

Пойду направо.

Очень хорошо.

Ему сказали в 1930: «Чтоб ты сдох!» Маяковский: «Очень хорошо». И застрелился. Хотел, как известно, написать и поэму «Плохо». Не успел. То есть, в общем, и написал. Очень коротко и ясно.

Биография Маяковского настолько позорно элементарна, настолько вульгарно нравоучительна, что это в конце концов убийственно смешно. Как будто этот человек и был задуман как ходячая сентенция, как персонаж дешёвой нравоучительной брошюрки, печатаемой «для народа» синодальной типографией. Жизнь его это какое-то религиозное «окно РОСТА». Если хотите, он даже трогателен: эх ты, замахнулся-то не на «крохотного божика», а на великий архетип, на свои русские сны.

Все темы Маяковского – физиологический эротизм, кощунство, гимн кулаку, эпатаж – темы эти не русские (не литературные). Даже можно точнее сказать – еврейские. Маяковский очень поверхностно и нелепо стал притворяться евреем. Это такой поэтический Розанов (кстати, их друг от друга била дрожь), к сожалению, очень вульгарный. Что естественно, так как в поэзии форма является содержанием (а содержание – формой, «темой»). Поэт беззащитен, и у него нет панциря, нет раковины.

Маяковский писал:

А себя, как я, вывернуть не можете,

чтобы были одни сплошные губы!

Маяковский вывернулся еврейскими губами, то есть начал очень неестественно, вымученно. Губы это нерусская часть лица. Где вы на иконе видели губы? Даже не вспомнишь сразу, какие: цвет, форма? Русские: глаза, лоб (чело-век). Ну, отчасти, нос, но это уже сниженный образ, скорее предмет шуток и насмешек. А губ вообще нет. Это нечто «ниже пояса». У Маяковского же на каждой странице губы, губы. Зубы, язык. Он какой-то весь антирусский. Не «не», а именно «анти». То есть в некотором смысле даже ненормально национален. И всё творчество его – пародия основных русских тем.

Вот пушкинско-достоевское:

Мы все глядим в Наполеоны;

Двуногих тварей миллионы

Для нас орудие одно…

У Маяковского доводится до восторженного хохочущего абсурда:

уйду я,

солнце моноклем

вставлю в широко растопыренный глаз.

Невероятно себя нарядив,

пойду по земле,

чтоб нравился и жёгся,

а впереди на цепочке

Наполеона поведу, как мопса.

Тема масонской «красной кувалды»:

Выньте, гулящие, руки из брюк –

берите камень, нож или бомбу,

а если у которого нету рук –

пришёл чтоб и бился лбом бы!

(Заставь дурака…) А вот тема толстовского «покаяния»:

В христиан зубов резцы

вонзая,

львы вздымали рык.

Вы думаете – Нерон?

Это я,

Маяковский Владимир…

Маяковский

еретикам

в подземелье Севильи

дыбой выворачивал суставы.

Простите, простите меня!

Люди!

Дорогие!

Христа ради,

ради Христа,

простите меня!

Нет,

не подыму искажённого тоской лица!

Всех окаяннее, пока не расколется,

буду лоб разбивать в покаянии!

Радуйтесь!

Сам казнится

единственный людоед.

Разумеется, не прошёл Маяковский и мимо сладенького, мимо прогрессивных мармеладовых:

Как трактир, мне страшен ваш страшный суд!

Меня одного сквозь горящие здания проститутки,

как святыню, на руках понесут

и покажут Богу в своё оправдание.

Здесь же тема глумления и дубоватых оговорок, наивно принимаемых литературоведами за иронию. Иронии Маяковский был лишён напрочь, но постоянно заходился и промахивался в самопародию, совершенно не предусмотренную. Маяковский это болезнь, разрушение речи, тем, идей.

Славьте меня!

Я великим не чета.

Я над всем, что сделано,

ставлю nihil.

Но разрушение это по форме и содержанию именно русское. И совпавшее с разрушением самой России. И, разумеется, не просто совпавшее, а совпавшее микрокосмически, как порождённое, отразившее и совпадшее России. И под более низким углом: Маяковский был, как и вся Россия, отравлен иудаизмом, униженно-женски влюбился в иудаизм. Тоже ведь пародия некой основной темы:

на цепь нацарапаю имя Лилино

и цепь исцелую во мраке каторги

Губы дала.

Как ты груба ими.

Прикоснулся и остыл.

Будто целую покаянными губами

в холодных скалах высеченный монастырь.

И видением вставал унесённый от тебя лик,

глазами вызарила ты на ковре его,

будто вымечтал какой-то новый Бялик

ослепительную царицу Сиона евреева.

Интересно последнее предреволюционное стихотворение Маяковского. В сущности это завещание, ведь после Февраля он не написал ни одной новой строчки. В лучшем случае это были удачные вариации. Даже форма ростовских частушек сложилась до революции. Стихотворение и называется как завещание: «России». Вот его начало и конец:

Вот иду я,

заморский страус,

в перьях строф, размеров и рифм.

Спрятать голову, глупый, стараюсь,

в оперенье звенящее врыв.

Я не твой, снеговая уродина.

Глубже

в перья, душа, уложись!

И иная окажется родина,

вижу –

выжжена южная жизнь.

Обдают водой холода…

Что ж, бери меня хваткой мёрзкой!

Бритвой ветра перья обрей.

Пусть исчезну,

чужой и заморский,

под неистовства всех декабрей.

На один месяц ошибся.

Маяковский пустил чужую идею внутрь своей жизни на очень низком, физиологическом уровне. И овладение этой идеей произошло очень грубое и поверхностное. Она вырвалась из рук. Ошибка Маяковского носит почти животный характер. Он пытался русское презрение к семейной жизни сочетать с еврейской эротикой.

Единица – вздор,

единица – ноль

Единица!

Кому она нужна?!

Голос единицы

тоньше писка.

Кто её услышит?

– Разве жена!

И то если не на базаре,

а близко.

Усмешечка истории в том, что Маяковский застрелился как раз из-за того, что у него не было жены и вообще нормальной семьи. Соприкосновение с еврейской ментальностью получилось и слишком поверхностным, и слишком глубоким. Вот у Розанова овладение было очень органично, идеально. Уж он– то, кстати, понимал, что «Единица» только жене и нужна, и если её жена (настоящая), то есть самый близкий человек, слышит, то, может быть, услышат и другие. А вот если даже жена не слышит, то тут пулю в лоб. (Возможен другой вариант – превращение единицы в ноль, в одиночество абсолютное. Но для Маяковского это было невозможно, да и вообще для поэта такой путь весьма проблематичен. Поэт слишком связан с жизнью, слишком связан с людьми и чрезвычайно от них зависит.)

Розанов был заворожён иудаизмом чисто вообще, интеллектуально. Маяковский – предельно конкретно, душевно. В некотором смысле в Маяковском этот угол национальной идеи воплотился более полно:

На небе, красный, как марсельеза,

вздрагивал, околевая, закат.

Уже сумасшествие.

Ничего не будет.

Ночь придёт,

перекусит

и съест.

Видите –

Небо опять иудит

пригоршнью обрызганных предательством звёзд?

Пришла.

Пирует Мамаем,

задом на город насев.

Эту ночь глазами не проломаем,

чёрную, как Азеф!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю