Текст книги "Победителю достанется все"
Автор книги: Дитер Веллерсхоф
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)
– Нет-нет, сама дойду.
Он кивнул, подъехал к дому, аккуратно поставил машину. Потом вышел ей навстречу.
– Извини, пришлось задержаться.
Она не остановилась, он пошел рядом.
– Случилось что-нибудь?
– Это как посмотреть, – ответил он, входя следом за ней в дом.
Легкий сквознячок, пробежавший по комнатам, когда она открыла дверь, взбудоражил мух, и они зажужжали с новой силой. Он этого не заметил, он вообще ничего вокруг не замечал. Он был поглощен своими мыслями.
– Мюнхенцы платить не хотят, – сообщил он. – Я уже второй вексель пролонгировал. Это больше ста тысяч.
Называя цифру, он сосредоточенно глядел себе под ноги. Сто тысяч, сто тысяч, лихорадочно повторяла она про себя, не зная, как сказать ему, что она с ним и хочет помочь. Но он уже оторвал взгляд от пола и сказал:
– Придется ехать, надо это уладить.
– Я так и думала.
Слова эти были эхом его собственной фразы, сегодня утром или когда-то раньше он произнес то же самое. Но он и этого не заметил, как не слышал надоедливого жужжания мух, не видел испуга в ее лице.
– Думаю, ничего страшного. Но съездить надо.
Она давно уже все поняла, она ведь все знала заранее. Приговор должен быть приведен в исполнение, кара неотвратима. Ей оставалось только покориться.
– Хорошо, давай укладывать чемодан.
– К чему такая спешка? – успокоил он. – Я еще весь день здесь пробуду и на вечерний праздник останусь. Ночью поеду.
Нежно, а может, лишь в знак примирения, он обнял ее за плечи, и в тот же миг затравленные чувства всколыхнулись в ней бурной ответной волной, готовые затопить его приливом новой надежды. Но все было тщетно – она не смогла.
Откуда-то из серого месива пришла волна, невесомая и бесплотная, легко приподняла его, протащила и мягко бросила на песчаный берег.
Как будто я не сплю, как будто взаправду, как будто мне это снится...
И снова это наваждение: шустрые серые лужицы сливаются друг с другом, стягиваются в темный звездообразный узор, в центре которого их засасывает жадный беззвучный зев, он заглатывает их вместе с мокрым зыбучим песком в свою ненасытную воронку.
Такого же не бывает, думал он, и тем не менее вот оно, работает, прекрасно работает и без меня, хотя мне немного жутко...
Потом, без всякого перехода, словно от легкого толчка, пробежавшего по нервам, Ульрих Фогтман проснулся. Три часа. Он знает, что сейчас три, чувство времени никогда его не подводило. Он лег в двенадцать, чтобы три часа поспать, значит, сейчас ровно три. Он совсем не устал, и сна ни в одном глазу; лежа на спине, он чувствовал во всем теле колющие токи возбуждения, которое, как ему теперь казалось, не оставляло его и во время настороженного, чуткого сна и мгновенно исчезнет, едва он встанет и начнет двигаться. Он еще полежал, прислушиваясь к себе. Только глаза закрывать нельзя, иначе навалится усталость, неодолимая, липкая усталость...
Сейчас, сейчас встаю, подумал он, сжал кулаки, пошевелил пальцами ног, слегка потянулся всем телом. Да, он проснулся.
– Уже пора? – услышал он голос Элизабет.
Значит, она тоже проснулась, а ведь он едва успел пошевельнуться. На соседней кровати он смутно различил обращенное к нему лицо жены и спросил себя: а спала ли она вообще или так и пролежала эти три часа, не сводя с него глаз.
– Да, мне пора, – ответил он.
– Я заварю тебе чая.
– Не надо, лежи. Я сам.
– Я потом снова лягу.
Когда он ушел в ванную, она встала и направилась в гостиную. Он отчетливо представил себе, как она неторопливо, стараясь не шуметь, хозяйничает в кухонном уголке, включает газ, ставит чайник на голубое пламя конфорки, время от времени поглядывая в окно и не переставая удивляться тому, какие светлые здесь ночи, никогда не бывает по-настоящему темно, вот и сейчас можно различить белесый песок дюн, размытые контуры деревьев и кустов, соседний домик и даже бугорки и кочки на травянистой лужайке перед их террасой.
Хорошо у них тут, думал он, одеваясь. Может, я еще сюда вернусь на денек-другой. Ведь машину так и так придется оставить в аэропорту в Гамбурге. К полудню он уже будет в Мюнхене.
Фрау Крюгер пыталась заказать для него номер в отеле «Байеришер хоф». Но не получилось, так что придется жить в Швабинге, в гостинице поскромней, он там дважды уже останавливался. Ничего, так даже лучше. Он ведь едет выколачивать свои деньги, а не новый заказ, шикарный отель в таких случаях ни к чему. Главное, в той гостинице тоже есть телетайп, и фрау Крюгер сможет сообщить ему все необходимые данные о состоянии их дел с клиентом на сегодняшний день: объем и сроки его поставок, выплаты клиента, за что и сколько тот ему задолжал. Название обеих фирм он велел зашифровать. Что бы там ни случилось – главное, кто-то раздул в нем пламя, которое все эти дни только слабо тлело, а теперь заполыхало ярко и во всю силу.
Да, он сгорал от нетерпения уехать отсюда. Но не хотел, чтобы Элизабет это заметила. Не хотел вырывать ее из сонного оцепенения и потому страшился мига, когда, уже одетый и готовый к отъезду, войдет в гостиную. Но она встретила его совершенно спокойно; почти неподвижная в своем черном халате, она сидела за накрытым столом и лишь с трудом оторвалась от созерцания какой-то незримой точки на скатерти. Казалось, она вообще едва заметила, что он сел за стол.
Несмотря на отрешенный вид, она ничего не забыла, даже свечка горела в чайной грелке, и этот огонек в своей вопиющей ненужности (ведь подогревать чай было ни к чему) либо свидетельствовал о том, что она накрывала на стол совершенно бездумно, автоматически, либо был неким тайным знаком заклятья против его отъезда, зловещим жертвенным пламенем, при виде которого ему сделалось не по себе. Он наскоро пожевал бутерброд, допил горячий чай без сахара. Больше его ничто не задерживало, он встал.
– Уж на дорогу-то мог бы съесть лишний кусок.
– Спасибо, не хочу.
Она не настаивала. Торопливо принесла ему термос с горячим чаем.
– Будь осторожен. – Казалось, она еще не вполне проснулась или ее мучает какая-то тяжесть, какая-то недодуманная мысль. – Надеюсь, в Мюнхене у тебя не будет неприятностей.
– Обойдется как-нибудь.
– А как тебя найти? – вдруг спросила она.
– Лучше всего через фирму. Я буду им звонить два раза в день.
Она кивнула. Неясно было, поняла она его или нет. Внезапно его охватило острое, почти неодолимое желание никогда больше не видеть ее, но долголетняя, вошедшая в плоть и кровь привычка взяла верх, он через силу улыбнулся и пожелал ей и всем хорошей погоды и приятного отдыха.
– Как, разве ты не вернешься? – испугалась она.
– Сперва надо выяснить, что стряслось. Ничего, я все устрою.
Он наспех исцеловал ее, едва коснувшись губами ее безжизненного рта, и отстранился, не дожидаясь ответного поцелуя. Где-то в голове поползла черная заслонка, и едва он повернулся к двери, заслонка захлопнулась, отгородив его от всего, что осталась за свиной.
6. Лови миг удачи
Не сон и не явь, а некая межеумочная полудрема, и радость, прежде всего радость, что он наконец-то один и на несколько часов вне чьей-либо досягаемости. Вот так бы всегда: мир перед тобой, но невесомый и доступный, без тягот, забот и неурядиц.
«Почему тебе вечно надо уезжать?» – спросила Элизабет.
Почему я вообще с тобой? – невольно подумал он в ответ. И постарался вытеснить эту мысль. Но она упрямо возвращалась, дробясь на множество других вопросов. Разве он ради нее сюда приехал? Разве она нужна ему? Или он просто надеялся перехитрить, собственное равнодушие? Можно ли, нужно ли дальше так жить? Пусть даже недолго?
Когда ты один, от мыслей никуда не деться. Ты разрешаешь им прийти. Они все равно неосуществимы, но ты впускаешь их в себя. И смотри-ка, оказывается, они знакомы тебе, они давно с тобою срослись.
Ты едешь, не встречая помех и преград, и не оттого ли хочется думать, что все еще можно изменить, что все еще впереди? Самое лучшее – еще впереди. И эта мысль, такая привольная, такая утешительная, – твой переход в невесомость. Ты возносишься в ней, как в огромной защитной капсуле, и почти не чувствуешь своего тела – только голову, руки на руле, ногу на акселераторе и легкую усталость где-то в затылке. И делать ничего не надо – но ты едешь, тебя словно несет, ты будто летишь. Он уже много ночей провел вот так, за баранкой. Ночью куда приятней ехать. Особенно такой светлой ночью. Надо держать скорость, иначе он не успеет к самолету.
Теперь он и вправду тревожился не на шутку. Беспокоили его не столько эти два векселя, сколько другие задолженности – около четверти миллиона, – набежавшие тем временем за неоплаченные поставки. Каждую неделю с его базы, согласно контракту, отправлялся автофургон с консервами по круговому маршруту, от Вюрцбурга до Пассау. а в последний раз даже до Линца, снабжая все двенадцать филиалов. Ему необходим этот сбыт, особенно после всех инвестиций, которые он до сих пор продолжает, но все это хорошо при разумном, надежном партнере, который соблюдает платежные сроки и держит свои обещания. Не слишком ли легковерно он согласился, на пролонгацию первого векселя? А что было делать? Объяснения мюнхенского прокуриста звучала вполне убедительно и солидно. Правда, теперь-то у него есть основания сомневаться, ведь в тот раз его твердо заверили, что все последующие векселя будут погашены в срок. И, поверив на слово, он продолжал поставки, неукоснительно, пункт за пунктом выполняя условия контракта.
Он прибавил скорость, откинувшись на сиденье, вытянутые руки на руле, перед глазами – твердо очерченный капот машины и слившаяся в сплошную ленту полоса шоссе, это успокаивало. Вдруг из серой мглы прямо на него вылетела птица и исчезла, мелькнув над ветровым стеклом, еще две просвистели слева, мимо бокового окна, крылья распахнуты, хвост веером, словно в резком вираже. Они проскользнули за стеклом беззвучно, как тени, но почему-то в ушах у него все еще стоял пронзительный крик этих морских птиц, и он успел подумать: они облетают меня, как корабль в море. Внезапно впереди снова замелькали крылья, и он, уже тормозя, наконец увидел их всех – чаек и других птиц, которые тесными рядами сидели прямо на шоссе, куда их, видимо, привлекло тепло неостывшего асфальта, и, казалось, что они то ли спят, то ли окоченели от холода, ибо взлетали они медленно и тяжело, уже почти из-под колес. Но все же взлетали – будто порыв ветра поднял с дороги полог покрывала и уже в воздухе трепал его в клочья. Наконец стая рассеялась, шоссе снова было свободно. Он поехал медленней, не сводя глаз с серого асфальта. Где-то совсем рядом, должно быть, фьорд. Да и море с широкими залысинами прибрежного песка и волнистой грядой дюн тоже где-то неподалеку. Иногда ему казалось, что он даже различает их – там, справа, где из-за горизонта порой выглядывает тонкая, дымчатая полоска. Впрочем, с тем же успехом это могла быть и кромка леса.
И вдруг он понял, что просто не способен вообразить, как это уже сегодня в полдень он очутится в Мюнхене, будет вести переговоры с партнерами, что-то выяснять, принимать решения. И ему стало страшно, будто он опоздал, опоздал давно и безнадежно, и теперь уже ничего не наверстать.
Впрочем, пожалуй, это был и не испуг, потому что он сразу успокоился. Это было обреченное ожидание. Знакомое и ненавистное чувство. Он помнит его с детства, так бывало с ним в интернате, когда он не мог, например, решить задачку. Дрожь внезапно отпускала его, и он вдруг отчетливо осознавал: больше он ничего не сможет, остается только ждать. Потом, с годами, он понял, что унаследовал эту черту от матери, а та в свою очередь унаследовала ее от своих родителей, и так из поколения в поколение. И все поколения до него воспринимали это чувство как добродетель смирения и скромности, послушания и терпения, и только он, он первый догадался, что это вовсе не добродетель, а оковы. И с той поры пытается освободиться. Ты справишься! – твердил он себе, едва только прежнее чувство бессилия начинало подкатывать к горлу, и, вероятно, все, что он сделал в жизни, было лишь нескончаемым самоутверждением наперекор этому бессилию, которое он еще ребенком привык видеть в глазах матери, которое – только с примесью страха, недоумения и немой тоски – читает во взгляде Элизабет, но которого нет, напрочь нет в глазах дочерей Ютты, так что иной раз ему кажется, будто они совсем ему чужие и, даже хуже того, что у них нет души. Да, у них нет души, с изумлением подумал он.
Душа – это значит страх, скованность, подчинение; и главное отличие высших слоев именно в том, что у них нет души. Вот жена Хартвиха, директора банка, – наглядный пример; та самая Ина Хартвих, что шикарно проводит время, катаясь на лошадях и яхтах, играя в теннис, но притом умудряется еще и быть председательницей комитета помощи странам третьего мира, поощрять молодые таланты, открывать всевозможные благотворительные мероприятия и напропалую крутить романы, хотя последнее, скорее всего, только сплетни. Он никогда не осмеливался подступиться к таким женщинам, даже представить себе не может, как они ведут себя наедине с мужчиной. Так же по-деловому, или им ведомы страсти, а может, они прикидываются? Тут ему просто отказывало воображение, и это тоже оковы прошлого. Пока ты не отваживаешься поднять глаза на жену господина, ты все еще жалкий раб. Нет-нет, Ина Хартвих вовсе его не интересует. Она вообще для него все равно что переодетый мужчина. Зато в Мюнхене Лотар познакомил его с сестрами-двойняшками, красивыми, элегантными, и они вчетвером ходили ужинать. Вот им он позвонит. С одной из них он не отказался бы переспать. С которой из двух – он еще толком не знает, там видно будет. А может, если он правильно понял их намеки, они и обе не прочь. «Мы друг к дружке не ревнуем, – так они сказали. – И влюбляемся все время в одного мужчину». Правда, мужчина должен быть пожилой и непременно при деньгах. Теперь, когда он часто будет наезжать е Мюнхен, это можно устроить, если, конечно, овчинка стоит выделки.
Все пойдет прахом – вдруг, без всякой связи, пронеслось у него в голове. Нет, это всего лишь страх, нельзя ему поддаваться. Его надо прогнать, стряхнуть с себя. Главное – уверенность, сознание собственной силы. Тогда он будет хозяином положения.
Внезапно, словно он столкнулся со стаей в узком туннеле, его захлестнула лавина крыльев и перьев, – тормозя и с трудом выравнивая машину на вираже, он видел все новые и новые волны вспархивающих птиц и все новые их скопления впереди, на автостраде. Они взлетали почти из-под колес и тут же пропадали из виду – но медленно, нехотя, точно в трансе, из которого невероятно трудно вырваться. Он все сбавлял и сбавлял скорость, пока вместе с нарастающей злобой в нем не вспыхнула мысль, что из-за этих глупых птиц, из-за их ленивой, тупой неподвижности, а быть может, из-за их враждебного сговора против него, против его машины, он, чего доброго, совсем остановится, и тогда – поначалу нерешительно, а затем изо всех сил – он вдавил в пол педаль акселератора, и машина ринулась вперед сквозь мягкие серые сумерки, которые в тот же миг разорвал треск крыльев и птичий гам, и он, казалось, собственным телом ощутил подскоки колес по мягким птичьим тушкам, которые мгновенно превращались в кровавое месиво из мяса, внутренностей, перьев, перемолотых костей, и эта каша, налипая на протекторы шин, оставляла на сером асфальте долгий мокрый след. Он видел этот след, тянувшийся за ним, как роковое наследство, как непристойный двойной шлейф, испускаемый им самим, постыдный и неотвязный шлейф дурной славы, от которого он изо всех сил, увеличивая и увеличивая скорость, пытался оторваться, пока не понял вдруг, а вернее, пока какое-то шестое чувство не подсказало ему, что он теряет контроль над машиной и не справится с первым же поворотом. Сейчас его занесет на скользких, заляпанных кровью покрышках, он врежется во что-нибудь и перевернется, – от одной этой мысли его парализовал внезапный испуг, он будто наяву увидел, как стремительно вырастает, летя прямо на него, то ли дерево, то ли столб, то ли стена, и весь съежился в ожидании страшного удара и наваливающейся черноты, – и только стряхнув с себя это тягучее, навязчивое, кошмарное наваждение, он сбавил скорость, прижал машину к обочине и остановился.
Едва он вышел из машины, его обступила тишина и удивительный, бездыханный покой, в котором словно еще угасали недавние взмахи бесшумных птичьих крыл. Казалось, воздух напоен тихим струением, в нем медленно перемешиваются потоки мельчайших, почти незримых частиц, явность которых ощущалась только в этой чуть заметной дрожи. Не только воздух, но и все предметы были пронизаны этим бестелесным движением. Они то уплотнялись, то как бы растекались, контуры их равномерно и зыбко подрагивали, и только туг он понял, что эта таинственная пульсация, заполнившая собою весь мир, подчиняется частому ритму его дыхания. Понемногу он успокоился, и все стало на свои места. Неверными руками он достал сигарету, закурил, потом обошел машину. В решетке радиатора застрял ошметок пера. Он выдернул его, отшвырнул в сторону и, усевшись за руль, тронулся.
Во второй половине дня, вернувшись после деловой встречи в свой отель в Швабинге, Фогтман снял пиджак, сбросил ботинки и улегся на кровать: надо было подумать. Разговор прошел до того гладко и безмятежно, что он теперь едва ли не стыдился своего поспешного приезда, и тем не менее на душе у него спокойнее не стало. Он не мог отделаться от чувства, что ему показали только сляпанный на скорую руку фасад, в то же время придраться было совершенно не к чему, и в конце концов он сказал себе, что, видимо, все дело в личной неприязни, которую вызвал у него управляющий фирмы, – вероятно, именно эта неприязнь и была причиной его недоверия.
Урбан оказался плотным, приземистым человеком с черными как смоль, зализанными назад волосами, гладко облегавшими массивный череп. Слушая собеседника, он вдруг ни с того ни с сего, осклабившись, раздвигал углы рта в странной улыбке, которая сообщала его неподвижному лицу выражение дикого, почти людоедского восторга. Фогтмана он приветствовал с преувеличенным и шумным радушием, обдав его терпким запахом то ли туалетной воды, то ли мужских духов, которых он, судя по всему, не жалел. Дольше необходимого задержав его руку в своей и величая «милейшим господином Фогтманом», он усадил гостя в кресло и повел разговор так, будто считает его приезд в Мюнхен случайной оказией, визитом вежливости, нанесенным по пути, в промежутке между другими более серьезными делами, как бы между прочим. Поскольку Фогтман не знал, как о нем доложили, пришлось принять этот легковесный тон, и, когда они перешли к делу, «к нашим взаимным дружеским интересам», как выразился Урбан, он уже не сумел привнести в беседу ту серьезность и настоятельность, на которые рассчитывал. Выходило, будто причин для беспокойства вовсе нет. Обороты супермаркетов росли с каждым месяцем, так что скоро дела у них пойдут совсем блестяще.
– И тем не менее я встревожен, господин Урбан, – возразил Фогтман. – Вы ведь не погасили два последних векселя. Это около ста тысяч. Для вас, быть может, это пустяк, а для меня деньги немалые. Как прикажете это понимать?
Урбан помолчал, одаривая его застывшей, наклеенной улыбкой, потом снизошел до ответа:
– Дорогой господин Фогтман, разумеется, мне нетрудно погасить оба векселя. Я просил о пролонгации только потому, что подвернулись новые, благоприятные возможности и обидно их упускать. Вы ведь знаете, мы открыли новый филиал в Линце. Одновременно мы значительно расширили наши магазины в Фюрте, Ингольштадте и Розенхайме. В будущем все это, несомненно, пойдет вам же на пользу. Ведь мы открываем для вас весь южнонемецкий, а вскоре, возможно, и австрийский рынок.
– Значит, вы в состоянии погасить просроченный вексель? – снова спросил Фогтман.
– Разумеется, – ответил Урбан, – разумеется. Но меня сейчас больше интересует другое: насколько прочны наши связи? Впрочем, не хотите ли послушать господина Кирхмайра, нашего главного закупщика? Он обрисует вам положение дел.
Урбан вызвал Кирхмайра, невзрачного человека в пиджаке спортивного покроя, который приветливо поздоровался с Фогтманом и крепко пожал ему руку. Кирхмайр выложил на стол весьма отрадные цифры. Они свидетельствовали о резком увеличении оборота за последний квартал, что подтверждалось и банковскими сводками двухнедельной давности. Фогтман все больше терялся и как бы раздваивался – столь разное впечатление производили на него оба собеседника. Кирхмайр, похоже, человек надежный, а вот Урбан оставался для него загадкой. Однако в делах между ними было полное единодушие. Урбан настолько доверял своему подчиненному, что на какое-то время, пока тот говорил, даже вышел из кабинета.
Действительно ли Кирхмайр занервничал и как-то сбился с мысли, едва Урбан оставил их с глазу на глаз, или Фогтману только почудилось? Может, стоит воспользоваться моментом? Но едва он собрался напрямик спросить у Кирхмайра, что тот ему посоветует, как вернулся Урбан и, улыбаясь своей зловещей улыбкой, спросил:
– Ну, что скажете?
– Что ж, все это весьма заманчиво, – вынужден был признать Фогтман, – но надо бы еще подумать.
– Разумеется, – сказал Урбан.
Видно, это было одно из его любимых словечек. Вероятно, оно соответствовало его представлению о вальяжных манерах преуспевающего дельца, за которыми он что-то прятал. Только вот что? Все еще улыбаясь, Урбан проводил его до двери, потом через приемную, даже вышел с ним в коридор и пригласил на ужин. Около восьми он обещал заехать за Фогтманом в гостиницу.
Лежа на спине, Фогтман смотрел в потолок, изучая остатки орнамента, – над окном белая лепнина слегка пожелтела. В тарелке дешевого коричневатого плафона из прессованного стекла, свисавшей из венчика гипсовых листьев посреди потолка, чернели грязные комочки – видимо, засохшие прошлогодние мухи. Этажом выше кто-то пустил воду в ванну. Далекий звук плещущей воды нагонял сон, и Фогтман сразу ощутил усталость: ночь за рулем не прошла бесследно. Невольно он закрыл глаза, отдаваясь безоблачному парению, мягкой, укачивающей дреме. Шум воды, заполняя все вокруг, перерастал в ритмичный, низкий гул. В гаснущих глубинах сознания шевельнулась мысль, что спать нельзя, что надо поставить будильник, потом навалилась вязкая чернота. Но вскоре он проснулся. Шум наверху утих. Теперь он чувствовал себя иначе, каким-то подавленным, разбитым, и с острой жалостью к себе, понимая всю несбыточность этого желания, мечтал о помощи и толковом совете.
Так как же быть? Он все еще склонялся к тому, что первым делом надо взыскать долг, неважно, как Урбан к этому отнесется. Так он по крайней мере выяснит, платежеспособна ли фирма или, наоборот, нужно срочно думать о том, как остановить дальнейшие поставки. Впрочем, прекращение поставок так ударит по нему самому, что этого надо избежать любой ценой. Вероятно, Урбан это понимает и потому так уверен в себе. Он ведь прозрачно намекнул: мы открываем вам южнонемецкий и австрийский рынки. Кто способен сказать такое, в состоянии сделать и обратное: Урбан может его до этих рынков и не допустить. А это, поскольку он уже перестроил все производство в расчете на новые масштабы, едва ли не равносильно катастрофе. Половину товаров он еще как-то сбудет с рук, но куда денет остальное?
Придется увольнять людей, выпрашивать в банке новые кредиты, а значит, отдать себя на милость Патберга, владельца всей семейной недвижимости, под которую эти кредиты только и можно получить.
Чем больше он думал, тем яснее понимал: путь к отступлению практически отрезан. Его загнали в нору, и нора, очевидно, сужается. Назад пути нет, остается одно – пробиваться вперед, к другому, дальнему выходу, а уж там, наверху, он сам будет диктовать другим свои условия. Но он не знал, далеко или близко этот выход, ибо впереди были темнота и неизвестность.
Тяжело приподнявшись, он сел, потом выудил из-под кровати свою обувь, дорогие ортопедические ботинки, удобные, но, к сожалению, весьма неуклюжие на вид. Он вообще не любил ботинки на шнурках, но элегантные туфли-мокасины ему носить нельзя. Он нагнулся завязать шнурки и тут снова вспомнил, что хотел позвонить сестрам-двойняшкам, Катрин и Дорис, двум – как же они себя называли? – «самостоятельным незамужним женщинам», тем более что живут они здесь же, в Швабинге, в одном из дорогих многоквартирных домов под названием «Лисья нора». Лотар, познакомивший его с ними, впервые встретил их на конгрессе юрисконсультов по налогообложению, где обе работали переводчицами, видимо, как считал Лотар, с целью подцепить богатых кавалеров. Обе являли собой тип элегантной светской дамы. С такой где угодно не стыдно показаться. Но хотя обе были чрезвычайно эффектны, помнил он их крайне смутно и с трудом отличал одну от другой. Обе стройные, со вкусом одеты, благоухали дорогими духами, обе пепельные блондинки с роскошными прическами, которые они друг другу укладывали. Обе проучились несколько семестров в художественной академии, но бросили, не из-за того, как они объяснили, что разочаровались в искусстве, а из-за «патлатых джинсовых пролетариев», которые все там заполонили и алюминиевыми ложками хлебали в столовке жуткую бурду, столь же неудобоваримую, как и каша в их мозгах. Как они уверяли, их там форменным образом травили, точно евреев или негров. Это была самая настоящая расовая ненависть, агрессивная и неприкрытая, и ни один из молодых людей, ни один из этих трусов не взял их под защиту. Их беда в том, что они – райские птицы, женщины, рожденные для роскоши, знающие толк в красоте. В наши дни такого не прощают.
Эту историю они рассказали ему во всех подробностях, когда он в первый раз пригласил их в ресторан. Они наперебой развлекали его беседой, и, слушая их, он вполне допускал, что они способны вызвать ненависть и даже стремятся к этому. Всей своей повадкой они показывали, что хотят выделиться. Пусть каждый видит: они не чета всем прочим. Их уверенные манеры, самовлюбленный тон, светский лоск поначалу запутали и его. Он казался себе увальнем, не умеющим элегантно распорядиться картой вин и меню, сбить спесь с надменно-безупречного метрдотеля, а главное, легко поддержать беседу. Он вспомнил их аффектированную речь, преувеличенную выразительность интонаций, театральные, почти истерические голоса, наигранную живость, с какой они перебивали друг друга, смеялись, изображали наивное изумление или иронию, снова и снова ошарашивая его наскоками безудержного флирта. Под этим натиском он сперва растерялся и даже сник. Но понемногу пришел в себя, стал находить их болтовню забавной и понял, что все это просто спектакль, в котором ему отведена роль статиста. Это была инсценировка беседы в исполнении слаженного дуэта, где за непринужденностью импровизации нетрудно было угадать отрепетированную заученность множества аналогичных сценок, разыгранных для других мужчин.
Он только одного не мог понять: как пойдут события дальше? С кем они спят и на каких условиях? Как бы выяснить, чем с ними расплачиваться – деньгами ила подарками? А может, они занимаются этим просто так, ради собственного удовольствия, из спортивного интереса? Или в надежде подцепить богатого, пожилого мужа, который заменит утраченного отца? Об этом они тоже ему рассказали: родители много лет назад разошлись, отец живет с другой женщиной, их ровесницей, тогда как «бедная, брошенная мама», одинокая и беспомощная, целиком на их попечении. В следующий раз, когда он, пригласив Катрин в ресторан, заехал за ней домой, его представили матери, и он опешил от изумления: откуда у этой рыхлой, бесцветной и неуклюжей особы такие стройные, гибкие, экстравагантные дочери?
В тот вечер, уже на обратном пути в такси, Катрин, ничуть не смущаясь водителя, который все мог видеть в зеркале, проявила неожиданную отзывчивость и даже пылкость. Она довела его до исступления, но дальше порога не пустила, отделавшись прощальным поцелуем. Возможно, ему следовало отвезти ее к себе в гостиницу, но она ни словом на это не намекнула. Потом в фирму от нее пришли два письма, исчерканные крупным, броским, порывистым почерком, и он несколько раз ей звонил. И в письмах и по телефону речь то и дело заходила об упущенной возможности переспать. Хотя упоминала она об этом только иносказательно, намеками, казалось, ни о чем другом она просто не в состоянии думать. Она говорила, что его следует опасаться, она чувствует, какой он развратник, и уж если окажется в его власти, пощады ей не будет. Здесь, в кабинете, этот соблазнительный и зазывный женский голос звучал в ушах совсем уж непривычно, и у него снова возникло ощущение, что все это инсценировка. Однако сквозь театральный шепот ему послышались тихие, едва различимые нотки подлинных затаенных желаний. Как бы там ни было, она стремилась пошатнуть его предубежденность и раздразнила в нем любопытство.
Потом ему дважды пришлось на несколько дней уехать, и связь оборвалась. Она больше не звонила, не писала, и он, закрутившись в сутолоке дел, вспоминал о ней все реже. В конце концов, для него это всего лишь интересное знакомство, приятное, даже волнующее, но не более того. Может, они еще увидятся, может, нет. Не так уж это важно.
Ее звонок застиг его врасплох, и уж совсем он опешил, когда выяснилось, что звонит не она, а Дорис, которая, приняв эстафету, подхватила флирт сестры до того уверенно и похоже, что он каждую минуту сомневался, уж не Катрин ли это, решившая его разыграть, и, опасаясь подвоха, отвечал осторожно и уклончиво. Но это была Дорис. И его сдержанность ничуть не поколебала ее решимости. На следующей неделе она будет в Кёльне вместе с мюнхенским антикваром, новой сотрудницей которого она и отрекомендовалась. Им обязательно надо увидеться. Они договорились вместе пообедать, и с первой минуты их свидания она принялась его обольщать, сразу поцеловала в губы и взяла под руку.
– Мы с Катрин всегда влюбляемся в одного мужчину, – без обиняков объяснила она. – О, Катрин просто без ума от тебя. Просила передать тебе самый нежный привет. Так и сказала: обязательно, непременно его навести, когда там будешь.
Она рассказала о своей новой работе. Вместе с антикваром, богатым пожилым господином, они осматривают западногерманские художественные музеи. Судя по всему, она была не столько сотрудницей, сколько нежной спутницей этого старичка, ибо соблюдала такую конспирацию, будто собирается изменить мужу. Антиквар, поехавшим в Леверкузен в гости к приятелю, ни в коем случае не должен знать, что она встречалась с другим мужчиной. По ее словам, он «ревнив, как дикарь», хотя в остальном человек в высшей степени интеллигентный. Вообще ревность – глупый, отвратительный атавизм, который нельзя оставлять безнаказанным, – не правда ли? Конечно, с готовностью согласился он и, улыбаясь, потянулся через стол к ее руке.