Текст книги "Победителю достанется все"
Автор книги: Дитер Веллерсхоф
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 19 страниц)
Потом по его просьбе она поставила фокстрот. Теперь они двигались легче, непринужденней, и она спросила, как ему у них нравится.
– Славно, – ответил он. – Я еще никогда не бывал на таких приемах.
– Никогда? – переспросила она, слегка откидываясь назад и склонив голову набок, словно пытаясь уличить его во лжи.
– Никогда.
– Что ж, тогда самое время.
Они улыбнулись друг другу и снова погрузились в молчание, которое все больше и все настоятельней вынуждало их сосредоточиться на танце. Он чувствовал: музыка и ритм связывают их какой-то темной, смутной близостью, с которой они оба еще не умеют совладать. Ее тело оставалось для него загадкой. Она была стройна, но резковата в движениях и к тому же очень скованна, хотя и откровенно стремилась прильнуть к нему при малейшей возможности. Ей, похоже, было все равно, заметит кто-нибудь или нет, что ее интересует только он. Не прекращая танцевать, она махала рукой уходившим гостям, кричала:
– Пока! Счастливого пути! Спасибо, что пришли! – И тут же с улыбкой снова поворачивалась к нему. С ним она говорила тише и с легким придыханием, словно давая понять, что для нее важен только их разговор.
Уж не потому ли гости стали так поспешно расходиться, что она, хозяйка, танцует с ним одним? Но она, казалось, либо вовсе об этом не думает, либо ей это даже нравится. Время от времени ей все же приходилось ненадолго оставлять его, когда кто-то из гостей непременно желал обнять ее и поцеловать на прощание.
– Извините, – шептала она тогда и, совершая короткую прощальную церемонию, тянула руку назад, как бы удерживая его или укрощая его нетерпение, а в следующую секунду снова возвращалась в его объятия.
Музыка теперь звучала тише, они ее приглушили. Когда надо было перевернуть или поменять пластинку, она тащила его за собой к проигрывателю и спрашивала, что поставить. По нескольку раз подряд, несмотря на протесты окружающих, ставила одно и то же. Впрочем, кроме них, почти никто уже и не танцевал. Гости либо скрылись где-то в доме, либо ушли. Только внизу, на лужайке, уже не освещенной, иногда слышались чьи-то голоса. Они танцевали медленно, словно в трансе.
Поверх ее плеча он видел черные контуры деревьев в парке. Они теперь четче обозначились на темном фоне неба, из которого, казалось, понемногу начинает сочиться теплая светло-серая дымка. Ровные лужайки газонов тоже как бы медленно всплывали из сонного небытия, а когда они с последними тактами уже в который раз игранной в этот вечер пластинки замерли у перил террасы, до них донеслись первые, еще заспанные крики птиц. Он вдруг сразу ощутил усталость и зябкое дуновение утренней прохлады. Элизабет нашла свой шарф, брошенный на спинке стула, и накинула его на плечи.
– Стул уже весь мокрый от росы, – проговорила она.
– Да, и в воздухе влажно. Почти как туман.
– Люблю утро. – Помолчав немного, она добавила: – Все-таки это прекрасно – протанцевать всю ночь.
– Прекрасно и безумно.
– Безумно? Почему? – удивилась она.
– Все, наверное, решили, что мы немного сошла с ума.
– Какое мне дело до всех...
– Ну, а мне тем более.
Оба умолкли, завороженные бесшумным таяньем сумерек. Незримые потоки пронизывали серым воздух, наполняя его прохладным ароматом свежести и предчувствием света. Внезапно, почти как по команде, повсюду запели птицы. Они перекликались друг с другом из своих потаенных гнезд в темных лиственных массах, и разная удаленность их голосов, то близких, то едва различимых, тотчас как бы дала меру окружающему пространству, сообщила ему перспективу и глубину. И вот уже одна из птиц призрачной тенью перелетела с кроны на крону. За ней, торопливо шурша крыльями, последовала другая. Третья спикировала вниз, на лужайку, и скрылась в граве. Сумрачный полусвет заполнял проемы между деревьями. В серое ночное небо постепенно просачивалась голубизна, занимаясь изнутри все более уверенным ровным сиянием, и трава на лужайках, матово-серебристая в паутинках свежей росы, заиграла слабым зеленоватым отливом.
– Пить очень хочется. А вам?
– Вообще-то да, – признался он.
– Сейчас я чего-нибудь раздобуду.
Она ушла в дом, выключив по пути гирлянду лампочек на террасе – их свет был уже едва заметен. Она и в зимнем саду погасила свет, и за зеркальным отражением во внезапно почерневших стеклах он едва различил ее силуэт, исчезающий в глубине дома. В безоблачном небе все ярче разгоралось сияние, обещая погожий воскресный день.
Ну, а он? Ему-то что сулит это воскресенье?
Сейчас он пойдет домой, завалится в постель и постарается отоспаться. Потом встанет, неважно когда, приготовит себе поесть и, если удастся собраться с силами, засядет за учебники. В понедельник он уже снова будет в конторе или повезет куда-нибудь Патберм. И это все, чего он может ждать. Больше ничего.
Он услышал за спиной шаги Элизабет, но не обернулся.
– Я принесла вина. Вино будете? – спросила она, ставя на перила два бокала. – На кухне сейчас кофе варят. Может, вы хотите кофе?
– Да нет, вино в самый раз.
Она налила, а когда они выпили, спросила:
– Что с вами? У вас такой недовольный вид. О чем вы думаете?
– Да так, ни о чем, – ответил он.
– Я вам не верю. Что-нибудь не так?
– Да нет же, все хороню.
Она задумчиво смотрела на него, словно пытаясь угадать, что он от нее скрывает.
– Жаль. По-моему, вы просто не хотите говорить, и я не понимаю почему.
– Потому что вокруг и так слишком много лжи, – буркнул он.
– Ну, если так... Тогда, наверное, просто не надо лгать.
– А вы никогда не лжете?
– Только по мелочам. А в серьезных вещах – нет, не лгу.
– Полноте, – отмахнулся он. – Мы лжем, даже когда молчим. Или когда тешим себя надеждами. И лжем при этом не только себе, но и другим. И никуда от этого не деться – это неизбежно.
Он допил вино и поставил бокал на перила. Жест вышел немного резкий и театральный, и он с досадой заметил, что она это видит. Она ждет от него чего-то еше. Но сказать не может, не то что ему – даже себе боится признаться. Вероятно, хочет, чтобы он ее поцеловал или даже потащил в постель, только по ней этого никак не скажешь. Она совсем не такая, как Йованка.
– Ну что же, – пробормотал он, – я, пожалуй, пойду. Уже светло.
– И правда, совсем как днем. Я, наверное, не смогу заснуть.
Собравшись идти, оба снова остановились, заглядевшись на заднюю стену дома – первые солнечные лучи осветили ее выпукло и четко, сверкнув в окнах верхнего этажа, тогда как нижние все еще серели в тусклом ожидании.
– Знаете, о чем я думаю? – спросила она. – Мне очень хочется узнать: что для вас в жизни самое главное?
– А если я сам этого не знаю?
– Это плохо. Обязательно надо знать. В каждом ведь что-то заложено, и очень важно выяснить что.
– Понимаю. Но я все только хожу вокруг да около.
– Это потому, что вы ищете.
– Слышать, конечно, лестно, но... Я одно знаю: не хочу вести жалкую, бездумную, убогую жизнь.
– Так ведь это очень важно! Об этом нельзя забывать! Это так вам идет.
– В каком смысле?
– Просто таким я вас вижу. Человеком, который стремится к чему-то особенному.
– Но никогда этого не получит.
– Не скажите. Стоит только захотеть. Главное – поверить в себя. Ведь вам все пути открыты!
– Как бы не так! – отрезал он. – Неправда это. Хорошо, когда у тебя много денег. Вот тогда действительно все пути открыты.
– Нет, – горячо возразила она. – Вы преувеличиваете. Прежде всего надо знать, что для вас самое главное. Себя надо узнать, понять, чего ты действительно стоишь.
– Может быть.
Он уже потерял к разговору всякий интерес и думал о том, как через полчаса завалится в постель и заснет. У него вдруг разболелась голова, его шатало от усталости, да и мутило немного.
ВБ оставшиеся недели до отъезда во Фрайбург Фогтман еще несколько раз встречался с Элизабет. Встречи эти, возможно, и не состоялись бы, если бы не легкая заминка, когда они прощались у ворот виллы. С неожиданной для обоих официальностью они пожали друг другу руку, и Элизабет вдруг спросила:
– Удастся ли еще свидеться?
Он с легкостью ответил, что это было бы замечательно, и тут же предложил сходить в кино.
Хорст Райхенбах вернулся на день раньше срока. Они вместе приготовили ужин, и только сели за стол, как в дверь позвонили: по лестнице к ним поднималась Элизабет. Ни о чем не предупредив, он пропустил ее в комнату. Завидев Райхенбаха, она на секунду замерла, видимо намереваясь тут же уйти, но взяла себя в руки, села с ними за стол и даже после недолгих уговоров согласилась съесть салата. Райхенбах разливался соловьем, описывая Лондон, Гётеборг, Копенгаген, и она слушала, вернее, изображала пристальное внимание, на самом же деле, видимо, воспринимала лишь каждую фразу в отдельности, успевая к месту вставить вопрос или реплику. Очевидно, Райхенбах это почувствовал, рассказ его потускнел, и к концу он совсем выдохся. Им обоим стало легче, когда она вдруг заторопилась домой. Фогтман проводил ее вниз, Элизабет была явно смущена, взволнована и сказала, что хочет ему писать. Она медлила с уходом, а его короткий прощальный поцелуй приняла с покорной отрешенностью.
– Ого! – встретил его Райхенбах. – Это же сама Элизабет Патберг! Что ты с ней сотворил? Она же готова была лечь с тобой прямо здесь!
– Да пошла она... – отмахнулся Фогтман.
– Ну и зря, – не одобрил Райхенбах. – Ты сперва подумай. Пару миллиончиков не в каждой постели сыщешь.
Нет, так он не думал. Изречение Райхенбаха, правда, иногда мелькало у него в голове, но он только отмахивался. Да ну, ерунда какая, думал он, стараясь отогнать все мысли и расчеты, которые так и цеплялись за этот афоризм. В конце концов, Райхенбах просто пошутил.
К тому же по возвращении во Фрайбург он столкнулся с другой, куда более серьезной проблемой, которая и прежде не раз беспокоила его смутным предчувствием беды, но теперь, когда опасения сбылись, он просто обмер от ужаса: Йованка была беременна. Она призналась ему в этом лишь через несколько дней после его приезда, якобы потому, что наперекор очевидностям все еще надеялась: вдруг предположения ее не подтвердятся. На самом же деле, как он подозревал, за промедлением крылись совсем другие, пусть и неосознанные, побуждения. И эти побуждения, он чувствовал, со временем будут крепнуть. Мало-помалу они завладеют всем ее существом, оградив ее от воздействия чьих-либо слов и посягательств чьей-либо воли. Со дня на день подспудное, неосознанное желание могло прорваться в ней непреклонным решением, о котором она, не обсуждая и не советуясь, просто его известит: «Я хочу ребенка». И тогда то, что он этого не хочет, не хочет ни за что на свете, уже не будет иметь никакого значения.
Но пока что до этого не дошло. Пока что ей страшно. Пока что она еще зависит от него и подвластна его влиянию. Но инстинктивная жизнь в ней, ища от него защиты, благодаря почти недельному умолчанию уже сумела отвоевать себе отсрочку, набралась сил, прибавила в явности – и все это за счет того срока, когда он что-то мог предпринять против ненавистного ребенка, растущего в животе у Йованки. С первой секунды после ее признания он отчетливо понял – время с каждым днем все энергичнее работает против него в этой борьбе на два фронта: ни в коем случае нельзя было упускать из-под своего влияния Йованку, позволить ей принимать самостоятельные решения, но одновременно нужно было уладить практическую, техническую сторону дела, срочно, как можно скорее, отыскав кого-нибудь, кто за деньги – если еще хватит денег! – согласится сделать чистку. Он готов был отдать за это все, что заработал у Патберга. И понимал, что еще дешево отделается, стоило ему подумать, во что в противном случае ему обойдется ребенок. Этот же довод, хотя и в иных выражениях, он пустил в ход против Йованки.
– Мы не можем позволить себе ребенка, – внушал он ей. – С нашей стороны это безответственно. Мы просто не имеем права. В нашем положении это безумство. Это погубит нашу жизнь.
А потом совпали сразу два события, в возможность которых он уже перестал, или почти перестал, верить. От Элизабет пришло письмо, она писала, что едет в Швейцарию навестить подругу и охотно остановится ненадолго во Фрайбурге, чтобы повидаться с ним, если, конечно, ему удобно. Она сообщила и день приезда, и время прибытия поезда и торопила с ответом. Видимо, хотела скрыть их свидание от домашних, потому что телеграмму просила прислать в клинику, где она работает.
Последнее его особенно взволновало. Ведь и ему нужно утаить эту встречу, а именно сейчас, когда он каждый день бывал у Йованки, это было нелегким и щекотливым делом. Он и Элизабет, они оба становились заговорщиками, связанными общей тайной, хоть он и затруднился бы объяснить, в чем суть их заговора. Главное – они будут вместе, и об этом никто не должен знать. Уже в одном этом чувствовалось освобождение, хмельное дыхание совместного предательства.
Он тут же побежал на почту и отправил телеграмму: «Очень рад. Жду у поезда».
В приподнятом настроении, словно ему открылись какие-то новые виды на будущее, он отправился в университет, где намеревался, как и все последние дни, продолжить поиски врача для Йованки. До сих пор ему в лучшем случае удавалось заручиться лишь туманными посулами – люди обещали что-нибудь разузнать и больше не объявлялись. Однако на сей раз в студенческой столовой к нему подошел давний знакомый, еще по медицинскому факультету, и дал телефон.
– Это то, что тебе нужно, – сказал он. – Мужик, говорят, первый сорт. Учился у нас, правда, не кончил, сейчас коммивояжер фармацевтической фирмы. Для него это, конечно, всего лишь приработок, но дело он знает. Правда, берет он недешево. Что-то около тысячи.
– Спасибо, – проговорил Фогтман. – Большое спасибо.
Он не отрываясь смотрел на листок с пятизначным номером. Эти цифры были тайным кодом к слову «будущее».
Незнакомец, пробурчавший в трубку лишь невнятное «да», теперь назвался Вальтером Бройером. Сейчас, когда этот неожиданно маленький и полный человек подошел к их столику и представился, Фогтман усомнился, что это его настоящее имя. Как и было условлено, они с Йованкой ждали его здесь в кафе, положив на стол опознавательный знак – маленький зеленый сверток, в котором был задаток, сто марок. Правда, о том, что в свертке деньги, Йованка не знала. Для нее это был всего лишь предварительный разговор, на который она согласилась после долгих просьб и увещеваний, и сейчас, увидев этого человечка, его покатые округлые плечи, жабье лицо, маленькие ручки, он подумал, что все сорвется. Однако Йованка сразу прониклась к нему доверием, и вскоре Фогтман с удивлением обнаружил, что этот Вальтер Бройер ей даже нравится.
– Он такой веселый, – сказала она, когда они остались наедине. Она и вправду поминутно смеялась его остротам. А шутки были глупые, Бройер потешался над своей фигурой и своей страстью к пирожным, наглядно продемонстрировав ее на изрядном куске сливочного торта. Но если Фогтман сумел отреагировать на эти потуги остроумия лишь вымученной, вежливой улыбкой, то Йованка, похоже, веселилась от души. Быть может, она потому так радовалась всем этим кривляниям, что за последние недели слишком устала от тягостно-серьезных разговоров. А может, что-то в этих грубоватых шутках отвечало ее крестьянской натуре? Как бы там ни было, он ей приглянулся. В обществе Бройера она показалась ему гораздо примитивней, чем он привык думать, и хотя он испытывал облегчение от того, что дело идет на лад, внутренне он от нее отстранился. Что-то смешное и отрезвляюще-бесхитростное открылось вдруг в этой истории.
Дальше все покатилось само собой. Йованка, дав согласие, ждала утешения. Он сорвал листок календаря – и Элизабет Патберг сошла с поезда. Господи, успел подумать он, это и вправду она! На руке у нее был светлый легкий плащ, в другой – небольшой чемоданчик. Она выискивала его глазами, стоя на площадке вагона, а когда увидела – улыбнулась.
Да – для нее он был здесь! Но не для Йованки – та считала, что он вместе со своей группой на экскурсии в Людвигсхафене и вернется только к ночи.
Элизабет даже не подозревала об этих его уловках. Радостная и слегка взволнованная, она, видимо, была несколько удивлена решительностью, с какой он тут же взял такси и повез ее в свою конуру. Пока они ехали по городу, он старательно отворачивался от окна, опасаясь случайной встречи с Йованкой, и это маленькое опасение побудило его с нежной улыбкой сообщника взять Элизабет за руку. Но что все-таки переменилось в ней? Откуда это немое согласие, которое он ощутил в ответном пожатии ее руки и позже, когда она, не задавая вопросов, поднималась с ним наверх?
Видимо, чувство нереальности и автоматической предрешенности происходящего как-то передалось и ей. Не говоря ни слова, она прошла следом за ним через завешанный бельем чердак и теперь, ошеломленная, стояла у двери его каморки под скосом черепичной крыши.
– Здесь? Вы здесь живете? Бог мой!
– Для приема гостей не слишком оборудовано, – улыбнулся оп.
Она осмотрелась. Вот его матрац без ножек со скатанной постелью, небольшой стол, два не слишком удобных стула, полка с книгами, две кастрюли, хлебница, стопка тарелок. Из угла бугром выпирает занавеска, под которой висит его одежда; на полу – доска с двухконфорочной электроплиткой и обшарпанный красный половик, доставшийся ему от предшественника вместе с другим хламом.
– Как в палатке, – проговорила она.
Ну да, а в палатке полагается сидеть на полу. Матрац для этой цели вполне сгодится. Он наблюдал, как она с готовностью, хотя и чуть боязливо садится на матрац.
– Я сейчас, только за водой сбегаю, – сказал он, хватая чайник.
Когда он вернулся, она уже сняла туфли и забралась на матрац с ногами, и эта незначительная, но сразу бросившаяся в глаза перемена странно его взбудоражила. В синем костюме и шелковой блузке, в вырезе которой поблескивала камея в золотой оправе, с пышной прической – вероятно, перед самым отъездом она побывала у парикмахера, – здесь, среди этого убожества, она казалась диковинной добычей, неведомо как попавшей в его сети. Дорогие наряды пока что защищали ее. Но подтянутые к груди коленки, сброшенные возле матраца туфли уже нарушили целостность картины и сулили довершение распада.
Он поставил чайник на доску, сунул в него кипятильник и, усевшись в изножье матраца, обхватал ее лодыжки.
– Я так рад, что вы здесь.
– Я тоже, – выдохнула она почти беззвучно.
Не переставая улыбаться, он начал гладить ее ноги. Ее неподвижный взгляд был затуманен, в слабой ответной улыбке дрожал страх. На бледном лице накрашенные губы выделялись темным, кричащим пятном, словно исторгнутое признание. Надо только гладить ее и не молчать, мелькнуло у него в голове. Только не останавливаться – и она сама впадет в забытье, она уже почти в забытьи.
– Я всегда этого ждал, – говорил он, – с тех самых пор, как вы сказали, что хотите меня навестить. С того дня, как мы попрощались. Мне вас так недоставало. Я потом места себе не находил от тоски. Столько осталось недосказано. Даже попробовал обо всем этом написать, но все порвал и выбросил. Не знаю почему. От неуверенности, наверное, и от сомнений. Но это уж моя беда. К тому же мы были так нерешительны.
Наклонившись к ней, он стал целовать ее колени и сразу понял, почувствовал, что она сейчас испытывает: удушливый жар, тяжесть, сковавшую ее по рукам и ногам, и полную беззащитность. Ее покорное тело с трудом сдерживало дрожь. Ее рука зарылась в его волосах, Элизабет мягко прижимала его голову к себе, к своим ногам.
– Даже не верится, – прошептала она.
– А ты поверь, прильни ко мне. Ведь вот я, здесь, рядом. Мы же вместе.
Он приподнялся и подтянул ее к себе. Теперь они лежали, обнявшись, юбка ее задралась, глаза были закрыты, она прижималась к нему в слепом и страстном самоотречении, у него же от прилива вожделения мутилось в голове. Сейчас он возьмет ее, ее и все остальное. Возьмет всю. С миллионами, которые не в каждой постели сыщешь. С правдой и ложью, со всем, что причитается. Нет, он не будет ее раздевать. Он возьмет ее здесь, на матраце, во всех ее дорогих нарядах.
– Послушай, – прошептала она, – у меня до тебя никого не было.
– Не страшно, – процедил он, стягивая с нее юбку, которую не глядя отшвырнул в угол. Ноги у нее не бог весть что, ну да плевать. Это все туфта, видимость, дешевка. Ему от нее нужно другое, нужно оправдание всей его жизни, исцеление от всех бед, и она ему это даст, эта женщина, такая чужая и такая близкая, столь желанная и столь же безразличная и, между прочим, с таким же, как у всех, телом, которое трепетно отзывается на его объятия, доказывая ему, что все это не сон.
Вода в чайнике бурлила и выплескивалась на пол.
– Не делай мне больно, – лепетала она, – только не делай мне больно.
Нет-нет, ей нечего бояться. Он знает, как это делается. Он ведь ко всему пригоден. Он ей это докажет. Все будет хорошо.
На следующий день он сидел у Йованки, дожидаясь вместе с ней Вальтера Бройера и его жену, которые должны были прийти с минуты на минуту. Они сыграли в дурака, каждый по разу выиграл, но игра не шла, и они отложили карты.
Только бы Бройер не подвел, только бы пришел вовремя. Фогтман все еще боялся, что в последний миг Йованка передумает и просто не откроет дверь. Как быть, если она вдруг скажет «нет»?
Вон она какая тихая, откуда ему знать, что у нее на уме? Неужели чувствует, что он ее предал?
– Все будет хорошо, – утешил он ее.
Она не ответила. Казалось, она думает о чем-то своем, да и его мысли были поглощены другим. Он перебирал в уме вчерашним день, снова и снова возвращаясь к событию, в реальность которого ему до сих пор не верилось: они с Элизабет решили пожениться. Они стояли на почти безлюдном перроне, когда по радио объявили, что поезд на Базель опаздывает на пятнадцать минут. Оба, наверное, подумали об одном и том же: как трудно будет перенести это затянувшееся ожидание. Надо было что-то сказать.
Но что? О чем они до сих пор умолчали? О чем думали?
– Что теперь с нами будет? – спросила она.
Он не знал. Он был слишком подавлен чувством полной безысходности и потому вдруг задал ей вопрос: уж не думает ли она, что они могут пожениться?
Он произнес эти слова через силу, через стыд, заранее зная, что говорит не то, – и встретил ее изумленный, вопрошающий взгляд.
– Да, а разве ты этого хочешь?
И он вдруг со всей отчетливостью понял: да, да, он хочет только этого, и ему все равно, правильно это или нет, хорошо или плохо. С этого мгновения в его бесцельной, понурой жизни наконец-то забрезжит спасительный просвет.
В ту же минуту все было обговорено: они поженятся, и как можно скорей, а когда показался поезд, Элизабет попросила завязать ей узелок на носовом платке, она будет его трогать, чтобы убедиться, что все это не сон.
– Только не передумай! Пожалуйста, это очень серьезно! – кричала она ему из медленно уплывающего вагонного окна. А потом взмахи ее руки растаяли вдали вместе с поездом.
Что теперь? – думал он. Он вспомнил Йованку и ребенка, это было препятствие, которое нужно устранить, и сознание собственного предательства легко вытеснилось каким-то новым чувством ясности, неизведанным и абсолютно непоколебимым. Он просто должен поступить так, а не иначе, такая возможность второй раз не представится. Там, вдали, маячит исполнение всех его желаний, оно, правда, видится смутно, подернуто дрожью нетерпения, но отвести взгляд уже нет сил; там все – новизна, жизнь. Там все начинается.
А здесь – здесь все кончено, только Йованка об этом не знает.
Йованка не встала, когда раздался звонок. Он чмокнул ее в затылок и побежал открывать. Вошел Бройер с небольшим черным саквояжем, за ним жена, блондинка чуть выше его ростом, с красивым, но замкнутым лицом, – она сухо обронила: «Добрый день». Бройер поздоровался с Йованкой, бодро ей улыбнулся и первым делом напомнил о гонораре. Фогтман протянул ему конверт, Бройер быстро пересчитал деньги, кивнул и сунул конверт в карман.
Потирая руки, а вернее разминая и как бы проверяя их гибкость, он осмотрелся и начал давать распоряжения. Входную дверь надо запереть, окна зашторить. Пусть Фогтман поможет ему перенести стол в центр комнаты, под лампу. Еще нужен стул пли табуретка, чтобы разложить инструменты. Его жена, по-прежнему почти бессловесная, тем временем поставила кипятить воду для инструментов и теперь с явным неодобрением изучала кухонный уголок Йованки, пустые бутылки и кастрюли прямо на полу. Она, конечно, образцовая хозяйка, у которой кухня так и сверкает, а здесь все казалось ей отвратительным.
– А вы уже можете раздеваться, – сказал Бройер Йованке, наполняя шприц, – и, пожалуйста, совсем. Тут все свои.
Кого он хочет унизить – меня или ее? – спрашивал себя Фогтман, глядя, как Йованка, не говоря ни слова, встает и, даже не взглянув в его сторону, уходит в прихожую. Вскоре она вернулась – во всей наготе, какой знал ее только он, – и сказала ему:
– Не хочу, чтобы ты смотрел.
– Да, побудьте лучше там, – сказал Бройер, но сам последовал за ним и у двери шепнул: – Когда я свистну, войдете. Вы мне понадобитесь.
Его маленькие ручки уже были в розовых резиновых перчатках, и прежде чем удалиться в комнату, он компанейски подмигнул. И тут же стал объяснять Йованке, как лечь на стол. Дверь он оставил чуть приоткрытой, видимо, чтобы Фогтман не пропустил условленного свиста. Действительно ли Фогтман ему нужен? Или это только способ дать ему понять, что он тоже соучастник? Или – возможно ли это? – Бройер угадал его потаенное желание: ведь он хочет видеть все это, чтобы еще больше укрепить в себе чувство необратимой ясности, которое владеет им со вчерашнего дня? Ему казалось, что кто-то рядом все время шепчет ему «сейчас, сейчас» и все вокруг слабым эхом отзывается на этот шепот. Сейчас, сейчас. Сейчас начнется жизнь, Холодное воодушевление, лихорадочное и в то же время бесстрастное, рвалось из пределов сиюминутного мгновения, и все, что происходило там, за стеной, уже становилось для него прошлым.
За стеной было тихо. Что там делается? Он уставился себе под ноги, туда, где только что исчезла под половицей золотая рыбка. Элизабет, высунувшись из окна, кричала ему: «Пожалуйста, только не передумай! Не передумай!» Да, когда-нибудь; когда она уже будет его женой, он все ей расскажет. Он все ей выложит, объяснит, что сделал это ради нее, и она – вопреки своим высоконравственным устоям – его одобрит, она бы и сейчас его поддержала. Он помнит ее истомленное лицо и прямо воочию видит, как она стала бы умолять его: сделай, пожалуйста, сделай это. Через три дня он поедет в Базель и обсудит с ней все практические детали.
Раздался свист, тихий, в расчете на его чутко настороженный слух, но вместе с тем и мелодично веселый, ободряющий, – все, мол, в порядке. Йованка лежала на столе посреди комнаты, глаза открыты, но закатились, зрачков почти не видно, одни незрячие белки, отчего все лицо приобрело какое-то дикое, полоумное выражение.
Вот и все, подумал Фогтман. Перед ним лежало обкраденное тело Йованки, он видел его в последний раз. Не ноги распластались по поверхности стола и, переламываясь в коленях, безжизненно свешивались вниз. Маленькие крепкие груди упруго смотрели вверх, лицо откинулось набок и, казалось, навсегда погребено под густыми черными волосами.
– Так, – произнес Бройер, сняв перчатки и сделав Йованке еще один укол, – все идет по программе.
Он пощупал ее пульс, приподнял веко. Потом вдруг стал хлестать ее по щекам, приговаривая:
– Просыпайтесь! Ну, живо, просыпайтесь!
Выражением оторопелого испуга в лицо Йованки возвращалась жизнь.
4. На качелях
И все это – мое. Мыслимо ли поверить? Все качается, хотя и прочно стоит на своих местах. Все невероятно и все взаправду. Невозможно понять.
Да и нужно ли понимать, чтобы быть счастливой? А можно ли быть счастливой и не бояться? Или счастье и страх неразлучны? Разве счастье не это взмывание ввысь, потом остановка, потом падение, от которого захватывает дух, и снова взлет?
Да, так оно и есть, так она это чувствует. Все взаправду. Все перед ней как на ладони и не требует доказательств. Все это просто есть.
Взмывая вверх, уже на излете, она выпрямила ноги и посмотрела на мыски туфель; на какое-то едва заметное мгновение они, словно в невесомости, замерли в воздухе, а потом, подхваченные нарастающим движением, круто, почти отвесно начали падать вниз, навстречу приближающейся траве, но одновременно – она это уже только почувствовала, потому что откинулась, – устремились вперед, описали широкую дугу над землей и в один миг, так что дух захватило, оказались выше головы, ибо падение и пикирование превратилось в вознесение и взлет, и по мере того, как взлет замедлялся, ее тело все нетерпеливей рвалось вверх, туда, к наивысшей точке, где она, почти распрямившись между канатами качелей и согнув ноги в коленях, снова будет готова рухнуть в воздушную яму, чтобы потом снова взмыть ввысь.
И тут она увидела дом, зимний сад, террасу и людей, которые ей так дороги, своих родных и друзей, своего маленького сына, своего мужа, и она вбирала в себя эту картину, пока качели несли ее вверх и назад, и только там, в высшей точке взлета, все это утвердилось в ее сознании неоспоримой явью, и она со счастливым облегчением отдалась падению и новому взлету, когда картина на миг потеряется из виду. Тут уже ничего нет – только перекладина над маятниками канатов и кусок голубого неба над запрокинутой головой. Платье раздувалось, обнажая ноги выше колеи. Но ведь она здесь одна, она одна проваливается в воздушную яму, и вот уже опять ее тело рвется куда-то вверх. А вот и снова они, как прежде, лишь в слегка изменившихся позах. Они все и вправду есть, она видит их – вот сейчас, когда летит вверх и назад, удаляется, отлетает.
Она – колокол, что звучит на два голоса, светло, нежно и гулко, тяжело, сливая свои удары в один раскатистый перезвон: «Я счастлива. Мне страшно. Я счастлива». Она парит над бездной, то падая, то возносясь, и, выныривая из провалов, на миг достигая высшей точки, знает, что в очередной раз уцелела, спаслась, хоть и ненадолго, лишь на миг. Но она и не хочет спасения, не хочет остановки. Она будет падать и взлетать, проваливаться, взмывать ввысь и снова падать, чувствуя, как упругий воздух лениво раздувает платье и сладкий сквознячок страха пробирает все тело.
Да, они здесь! Вот Ульрих, стоит рядом с Лотаром. Видимо, обсуждают дела. Остальные – отец, Ютта, Андреас и кузина Лотара, милая, приветливая девушка, – играют на лужайке в шары. Рудольф тоже бросил разок, но потом сел в сторонке. К нему пришел Дикки, старый школьный товарищ, они, конечно, уже выпили пива, вволю позубоскалили и скоро уйдут. На террасу вышла служанка и принялась накрывать стол для кофе. А вот из дома выходит Кристоф, ее кровинка, ее мальчик, сын Ульриха. В руках у него что-то коричневое – боксерские перчатки, подарок Ульриха. Он подходят к Ульриху и Лотару, на миг они его заслонили. С лужайки доносится ликующий вопль Ютты – видимо, она сделала удачный бросок. Все покойно, мирно, весело – и невероятно, как сбывшийся сон.