Текст книги "Победителю достанется все"
Автор книги: Дитер Веллерсхоф
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц)
Тут он, конечно, немного покривил душой. Ничуть он не был рад, просто решил на сей раз устроить себе отпуск, но твердость этого намерения подтачивалась страхом, который по мере приближения отъезда давал о себе знать все чаще. Правда, на него в это время со всех сторон навалилось множество самых разных дел. В службе сбыта нужно было пересмотреть калькуляцию ассортимента. Цены на лимонад и молочные продукты они оставили без изменений. Зато конъюнктура позволяла поднять цену на некоторые овощные консервы. В промежутках между деловыми визитами в суд и в банк нужно было обзвонить задолжавших клиентов. А тут еще инженер, руководивший строительством новой котельной, просил о встрече, потому что возникли осложнения с прокладкой труб. Из котельной его вызвали на склад, куда поступила слишком большая партия грузов. В тот же день ему пришлось уволить одного рабочего, уличенного в краже, а назавтра нанять двух новых. Он посещал и принимал клиентов, кое-как управлялся с текущей корреспонденцией, но вот до папки новых рекламных проспектов, разработанных его агентством, руки не доходили. Он взял эти проспекты домой, в досаде все исчеркал: много слов и мало выдумки. На следующий вечер надо было обязательно поужинать в коммерческом клубе, где он давно не показывался. В другие вечера, когда бывал слишком измотан, он оставался дома у телевизора. И все эти дни, стоило ему на секунду отвлечься от дел, особенно перед сном, когда он один ложился в огромную кровать, в глубине души вдруг шевелилось смутное, подспудное беспокойство: у них с Элизабет не все ладно. Уже несколько месяцев – подумать только, месяцев! – они не спали друг с другом.
Это охлаждение, отдаление – если его можно так назвать – произошло почти незаметно, и, даже осознав это, он не решился посмотреть правде в глаза, мысленно сославшись на множество вполне уважительных причин: в это время он часто бывал в отъезде, да и работы было действительно невпроворот, кроме того, Элизабет долго мучилась сильной простудой и, чтобы не заразить его – ведь он-то не мог позволить себе ни дня болезни, – ночевала в другой комнате. Были и другие дни, когда от него ничего не зависело, да и не молодожены они, в конце концов, – после восемнадцати лет брака.
Но именно сейчас, когда он вывел фирму на рискованный курс, ему, как никогда, нужно полное согласие с женой. Нужен надежный тыл, а это значит – ни в чем не оставаться должником и оправдывать все ожидания, которые на него возлагаются. Он хотел чувствовать под ногами твердую почву и именно поэтому согласился приехать в Данию, уповая на то, что там, на отдыхе, его отношения с Элизабет наладятся.
Приняв решение, он рассчитывал хотя бы на время забыть об этой тревоге, как забываешь о мелком деле, для улаживания которого уже установлен день и час, намечено время и место. Но чем ближе был день отъезда, тем настоятельней и неотвратимее надвигалось на него и смутное беспокойство, и когда наконец этот день настал и он, по-летнему, или, как ему теперь казалось, скорее по-отпускному одетый, сел за руль и тронулся в путь, ему вдруг стало ясно, что тревога эта не где-то вовне, а в нем самом.
И тут на него внезапно нахлынуло чувство тщетности всех устремлений, нередко посещавшее его и раньше. К чему все эти усилия? Разве ему это нужно? Он увяз в поддельной жизни. Вся его жизнь – подделка, и чем больше он утверждается в ней, тем больше подделывается сам. Но разве этого он хочет? Он ищет настоящего, а находит одну фальшь. И стараясь уверить себя, что подделка и есть подлинность, становится фальсификатором. Впрочем, хороших фальсификаторов, мастеров своего дела, не изобличают, даже если они подделывают собственную супружескую жизнь. Ну а он и тут всего лишь посредственность, долгие годы он неумело подделывал собственный брак и сам себе боялся в этом признаться. А теперь ему захотелось большего правдоподобия. Ему и ей захотелось правдоподобия. Чтобы фальшивка выглядела поубедительней. Неужто он не понимал этого раньше? Тогда зачем же он как безумный несется по автостраде, будто впервые это осознал? Иногда весь мир кажется ему гулким туннелем, по которому он мчится сквозь пеструю, свистящую пустоту.
Вечером у него вышла ссора с Патбергом, внезапность которой всех неприятно поразила. Они ужинали, и Элизабет, только что веселым отпускным голосом позвавшая всех к столу, вскользь упомянула о Рудольфе, который, мол, наверное, скучает ва вилле один-одинешенек, если не считать двух его охотничьих собак. Без всякого перехода и с резкостью, его самого удивившей, Ульрих в ответ заметил, что если бы у семьи была хоть капля здравого смысла, то Рудольф и Патберг давно бы освободили виллу, которую следует поскорее отремонтировать и сдать внаем.
– Это неслыханно, – проговорил Патберг, – просто неслыханно.
Он выпрямился на стуле и отложил ложку. В глазах его мелькнул испуг. И они тут же вступили в перепалку об «этой священной корове нашей семьи», как Фогтман издевательски именовал виллу и парк, поскольку денег они съедали прорву, а не приносили ни гроша. Он бросил в лицо старику, что тот рассуждает как крестьянин, а не как деловой человек и серьезный предприниматель и подрывает этим их фабрику. Патберг, не находя более весомых доводов, отбивался общими фразами: уж это, мол, его дело, вилла – его наследство, вверенное ему отцом, и он никому не позволит к ней прикасаться, а уж зятю и подавно; но внезапно он как-то странно обмяк, словно ему нехорошо. Он стал заикаться, рука его судорожно скомкала салфетку.
– Что с тобой, папа? Тебе плохо? – всполошилась Элизабет, но он только сердито отмахнулся, снова ища свою ложку.
– Не оставить ли нам эту тему? – предложила Элизабет, взглядом давая понять, что Патберг очень взволнован и ему не но себе.
– Да ради бога, – согласился Фогтман с усмешкой. – Это все равно без толку.
– Мы же приехали отдыхать, – увещевала Элизабет. – Вот и давайте отдыхать, и не будем ссориться.
Ужин завершился в молчании. Напротив него сидел Кристоф с бездумным, отсутствующим лицом и прятал глаза.
Как только они покончили с едой, он встал и отправился в соседний домик, к Ютте и Андреасу – сыграть с Андреасом в шахматы. Его встретили радостно, Ютта по привычке чмокнула его в щеку, и ему сразу полегчало. Андреас за эти годы отнюдь не стал гениальным архитектором, как все ожидали, а превратился в добродушного, почти совсем лысого толстяка. Но зарабатывал он, судя по всему, прилично и всей своей осанкой, каждым движением излучал довольство, которое распространялось и на окружающих. А Ютта была по-прежнему стройна, сохраняла спортивный стиль и милую угловатость движений, которая так нравилась Ульриху.
– Ну, как дела? – спросил Андреас, расставляя фигуры.
– На твердую троечку, – ответил он как обычно. Взгляд его упал на раскрытый иллюстрированный журнал, где во весь разворот была помещена цветная фотография алкоголика-негра в Гарлеме, и он добавил: – Особенно по сравнению вот с этим.
– Еще бы, – хмыкнул Андреас, мельком взглянув на фото. – Потрясающий кадр, верно?
Да, кадр был потрясающий, иначе и не скажешь. Он бил наповал, от него невозможно было оторваться.
Негр, бородатый мужчина между тридцатью и сорока, скорчившись, лежал на полуистлевшем матраце, вперив в пространство тусклый взгляд из-под оплывших, воспаленных век. Это был не отсутствующий, а именно погасший горестный взгляд, тщетно пытавшийся отыскать в смутных глубинах души хоть что-то менее безотрадное, чем эта трущобная конура с замызганным полом, усеянным засохшими спагетти, окурками и пустыми бутылками, чем эти грязные лохмотья или этот сломанный стул с лопнувшей обивкой из красного пластика. Этот человек воплощал тупую покорность судьбе, он знал – или чувствовал, – что у него уже нет сил отсюда выбраться. Он смирился со своим поражением, погряз в нем окончательно и бесповоротно. Но была в его безнадежной сломанности какая-то детская нежность, выразившаяся в странном и трогательном жесте: пальцами одной руки он сжимал указательный палец другой, словно последнюю частицу своего распадающегося «я».
– Кадр и вправду потрясающий. – Больше Фогтман ничего не смог сказать, глядя на этот снимок, завораживающий и отталкивающий одновременно. Картина словно засасывала его, тянула в свои темные глубины, и он всеми силами сопротивлялся этому чувству.
– Сейчас решится, кто выиграет, – сказал Андреас, протягивая ему кулаки с зажатыми в них черной и белой пешками.
– Это почему же сейчас? – поинтересовался он.
– Черные проигрывают, – Андреас кивнул на фотографию.
– Я выигрываю любым цветом, – ответил Фогтман.
Ему достались черные, и он действительно выиграл.
Немного погодя к ним зашла и Элизабет, они с Юттой устроились за столом, пока он и Андреас в другом углу за журнальным столиком доигрывали партию, потягивая светлое датское пиво. И потом, когда они вчетвером сидели за бутылкой вины, которую как проигравший выставил Андреас, было гоже очень уютно. Им было хорошо друг с другом, хорошо и привычно, никто никого не стеснял. Когда так долго друг друга знаешь, общение только в радость. Сноп света от лампы, вобравший в себя их тесный кружок, их загорелые лица, был как бы зримым воплощением этой общности, которую, по-видимому, ощущал каждый, отчего всем было весело и легко.
Но все это мгновенно улетучилось, едва он и Элизабет, попрощавшись с Юттой и Андреасом, двинулись к своему домику в мглистом полусвете северной летней ночи.
– Счастливо добраться! – крикнул нм вслед Андреас, словно им предстояло одолеть долгий путь, а не каких-то пятьдесят метров.
Но двум упрямо замкнувшимся в молчании людям и такое расстояние может показаться бесконечным. Внезапно, будто надеясь что-то от него услышать, Элизабет остановилась.
– Я больше этого не выдержу, – выдохнула она наконец.
– Чего? – изумился он.
– Твоей ненависти – ко мне, к Кристофу, к отцу.
– С чего ты взяла? Нет у меня к тебе никакой ненависти.
– Нет, есть, и ко мне больше, чем к другим. Ты, верно, просто не замечаешь.
– Ерунда, – пробормотал он. – Глупости.
Но это была скорее защитная реакция, на самом же деле он был изумлен я ждал, что еще она скажет, хотел убедиться, что она действительно все понимает – про него, про себя, про них обоих. Пусть она раскроется, вдруг им удастся наконец поговорить по душам? Вдруг она совсем не такая, как он думал раньше, вдруг он только сейчас и узнает ее по-настоящему?
– Ну хорошо, – попробовал начать он. – Между мужем и женой всякое бывает, ссоры и разлад тут в порядке вещей, как и наоборот.
У него чуть было не вырвалось «как и любовь», но в последнюю секунду он успел проглотить это слово, в котором ему виделась ловушка, жадно подстерегающая его всю жизнь. Он срочно заслонил это слово другим: «наоборот», так-то лучше.
– Но не ненависть, – проговорила она.
– Какая ненависть? – удивился он. – Ничего подобного, поверь.
Неужели она действительно не понимает, что он не может не лгать и что именно она вынуждает его к этому чаще других?
– С какой стати мне тебе лгать? – спросил он.
– Тогда обещай, что никогда этого не сделаешь.
– Но как? Не клясться же?
– Поцелуй меня.
Он наклонился к ней, и их губы соприкоснулись мягко и нежно, но робко и как-то уж слишком торжественно, и казалось, нет силы, способной хоть что-то в этом изменить. Она закрыла глаза, и уже одно это было ошибкой.
Немного погодя они, скользя, спустились по песчаному откосу и направились к дому. В туфли набился песок. Окно их спальни было распахнуто настежь. В комнате, наверное, опять полно мошкары.
– Завтра мы целый день будем одни, – сказала она. – Кристоф собирается взять напрокат велосипед, а Ютта и Андреас поедут во фьорд и берут отца с собой.
– Постой, ведь завтра солнцеворот?
– А как же. Вечером все поедем на пляж. На закате устроим большой костер. Я уже сказала Ютте, чтобы потом они приходили к нам.
С большей охотой он бы пошел праздновать к Ютте и Андреасу, но Элизабет, видимо, все уже продумала и организовала. Наверное, ей не хотелось снова оставлять Кристофа и Патберга одних. На подходе к дому она взяла его под руку и на секунду заставила остановиться.
– Что мы с тобой завтра будем делать?
– Бездельничать. Читать. Я два детектива купил.
– А после обеда поедем на море?
– Там видно будет.
Когда они вошли в темный дом, навстречу выбежала Бесси, виляя хвостом и требуя от Элизабет ласки. Та склонилась над собакой, обхватила ее голову, принялась гладить по спине и бокам. Стоя над ними, он бездумным взглядом взирал на эту сцену.
– Иди первый в ванную, – шепнула Элизабет.
Он кивнул и молча направился в ванную, слыша, как у него за спиной Элизабет говорит собаке что-то ласковое. Вымылся он наспех, стараясь не шуметь, тщательно обмыл только потные ноги. Здесь, на отдыхе, снова дала о себе знать его давняя неприязнь к своим скрюченным пальцам. На пляже, где все бегали босиком, он неизменно появлялся в кедах, хотя в них прели ноги и он натирал водяные мозоли.
– Зачем ты их носишь? – спросила однажды Элизабет. – Это же такая ерунда. Никто не смотрит на твои пальцы. А мне это вообще ничуть не мешает.
Тебе – нет, подумал он. Но когда он бывал с другими женщинами, то всячески старался скрыть этот свой изъян. Быть может, Элизабет даже хочет, чтобы у него было увечье пострашней, тогда бы она окончательно прибрала его к рукам. Сама того не сознавая, она, возможно, желает ему бед и неудач.
Он прислушался. За стенкой, в гостиной, Элизабет о чем-то говорила с Патбергом, – тот, видимо, спросонок был немного не в себе. Он бормотал что-то невнятное и, похоже, не вполне понимал свою дочь, потому что теперь она говорила, отчетливо выделяя каждое слово.
– Во фьорд, – повторяла она, – вы поедете во фьорд. После завтрака они за тобой заедут.
Патберг в ответ что-то пробормотал – то ли не понял, то ли не соглашался.
– Во фьорд. Там, говорят, очень красиво.
Снова послышалось ворчливое брюзжание.
– Нет, – ответила она, – устроите пикник. Где-нибудь на берегу.
Она говорила уже довольно громко. Видимо, Кристоф тоже проснулся, Спать в одной комнате со стариком – непонятно, как он вообще это выдерживает.
– Нет, – снова увещевала Элизабет, – тебе это вредно. Тебе нельзя так волноваться.
И вдруг с удивительной отчетливостью Фогтман услышал, как Патберг сказал:
– Возмутительная наглость, – а потом повторил еще громче: – Возмутительная наглость!
Он знал, что Патберг имеет в виду его и нарочно говорит громко, чтобы он услышал.
– Возмутительная наглость! – выкрикнул старик в третий раз.
Элизабет теперь отвечала тише, вынуждая, видимо, и отца понизить голос. А может, не хотела, чтобы муж из ванной расслышал ее слова. Вот черт! – думал Фогтман. Как же я теперь выберусь? Меньше всего ему хотелось встревать в семейную сцену.
Теперь он слышал, как Элизабет успокаивает старика, оттесняя его обратно в спальню. Голоса доносились уже с другой стороны, к ним примешивался и голос Кристофа. Но разобрать ничего было нельзя. Видимо, они говорили тише, придвинувшись друг к другу. Наконец-то, никем не замеченный, он смог пройти через гостиную в спальню и лечь. Отсюда их голоса слышались разборчивей. Речь шла о таблетке снотворного, которую в порядке исключения собирались дать старику. Мне тоже таблетка не помешала бы, подумал он, натягивая на голову одеяло. И ему захотелось уехать далеко-далеко, прочь из этой жизни, прочь отсюда.
Утром, когда он проснулся, желание исчезнуть все еще не прошло, будто он пронес его через все свои беспокойные сны. Но едва он осознал это желание, как оно тут же втиснулось в пределы достижимого и разумного: он поедет на пляж. В красноватом свете, струившемся на деревянную стену сквозь оранжевые занавески, он увидел рядом спящую Элизабет. Во сне она отвернула разомлевшее лицо от света и, словно ища защиты, зарылась в подушку. Невозможно было понять, как она умудрялась дышать в такой позе, но ее плечи ровно и едва заметно вздымались и опускались. Он тихо встал и прошел в ванную. А когда вернулся в гостиную, Элизабет в купальном халате уже выходила из спальни, на ходу отводя с лица пряди растрепавшихся волос.
– Что с тобой? – спросила она. – Зачем ты поднялся в такую рань?
Испытывая необъяснимое желание причинить ей боль, он ответил:
– Просто неохота созерцать за завтраком глупую обиженную физиономию твоего отца. Лучше уж поеду на пляж.
– Ульрих, – в голосе ее был тихий укор, – ты же сам вчера затеял эту ссору. Надо быть великодушнее.
– А с какой стати я должен портить себе утро? – спросил он, ожидая новых возражений, но она промолчала. Почти раздосадованный столь легкой победой, он сказал, что ему все равно надо купить газеты и позвонить. Потом взглянул на часы и спросил:
– Не знаешь, в котором часу они уезжают?
– Не раньше половины десятого. Он еще спит. Я ведь дала ему снотворное.
– Тогда я к половине одиннадцатого вернусь. А ты поторопи Андреаса, чтобы он долго не возился. Скажи ему, что мне не хотелось видеть старика.
Она не ответила. Только судорожно сцепленные пальцы выдавали ее гнев. Его так и подмывало еще что-нибудь сказать, чтобы проверить меру ее самообладания, но он взял себя в руки. Он был уже в дверях, когда она сказала:
– Может, возьмешь с собой Кристофа? Он тоже хотел на пляж. Заодно и поговорите, ты ведь собирался.
– Хорошо. Скажи ему, пусть поторапливается. Я жду.
И отвернулся, чтобы положить конец дальнейшим разговорам. На террасе уже пригревало. Он потянулся и глубоко вздохнул. Прислоненные к стене, возле дома стояли складные стулья. Он разложил один, пощупал сиденье – просохло ли? – и сел.
О чем говорить с Кристофом? Как начать? Он давно уже не был с сыном наедине, оба инстинктивно этого избегали, и теперь трудно наверстать упущенное. Былой компанейский тон, принятый между ними несколько лет назад, когда они еще играли в футбол и когда он, правда без особого успеха, обучал мальчишку боксу, чтобы тот умел постоять за себя, – теперь это безвозвратно утрачено.
Он ждал. Закурил сигарету. Вообще-то приятно тут посидеть, созерцая приветливый пустынный ландшафт. Только ведь и после пляжа будет достаточно времени, чтобы вдоволь насладиться этой картиной. Теперь же надо поскорей убираться отсюда. А Кристоф все не показывается. Ничего, он подождет, пусть это и потребует выдержки. Он будет терпелив и ничем не выкажет своего раздражения. Ведь если он не сдержится – значит, сам будет во всем виноват. А ему нужно поговорить с Кристофом спокойно, легко, нужно доказать сыну, что он умеет так разговаривать и что причина их разлада вовсе не в нем. Честное слово, он попытается. Фогтман положил ногу на ногу; сигарета догорала, он ждал. Бросил окурок на каменные плиты и растер каблуком. На террасу вышла Элизабет, лицо у нее было испуганное. Он сразу понял, что она сейчас будет его успокаивать.
– Ну, где же он?
– Не сердись, пожалуйста, – сказала она. – Он не хочет вставать. – Поскольку он не отвечал и в первый момент даже не знал, что ответить, она поспешно добавила:– Говорит, не выспался, устал. Я не могла долго его уговаривать, боялась папу разбудить.
Он молча встал и направился к машине, решив как можно скорее уехать. Но столь же непроизвольно, как поднялся со стула, остановился и сказал:
– Так я и думал. – И лишь после этого, словно в ответ на пощечину, с язвительной улыбкой отчеканил: – И ты, конечно же, обещала, что потом сама отвезешь его на пляж.
Она не стала этого отрицать.
По дороге на пляж он долго не мог успокоиться. Но потом, сидя в гостиничном ресторане за завтраком, вдруг понял, что ему хорошо одному. Им овладело необъяснимое веселье, будто он, сам того не ведая, совершил какой-то важный шаг. Он не мог бы точно сказать, в каком направлении сделан этот шаг, но ему сразу стало легче, ибо гнет скованности, гнет ожиданий, который он ощущал на себе все эти дни в окружении своих близких, больше не тяготил его. На несколько часов он предоставлен самому себе, и никто ему не помешает. Вот этот завтрак – яйца всмятку, ветчина, гренки с маслом, кофе, мед – все это только для него. И он насладится этой трапезой в полном одиночестве. Как хорошо, что ни с кем не надо говорить, никого не надо слушать! Да и не вышло бы ничего из этой затеи, кроме смущенных недомолвок. Куда лучше вгрызаться в хрустящий хлеб и глотать горький, обжигающий кофе. Чувствовать, как все внутри наполняется сытым теплом, и никого, никого к себе не подпускать.
О Кристофе он думал теперь спокойно и словно издалека, как о постороннем. Он последний раз предложит Элизабет отдать парня в интернат, это, судя по всему, единственная возможность сделать из него человека. Если же она опять будет возражать, он махнет на все рукой. Со временем сама увидит, куда все катится. А ему надоело слушать, что он, мол, сам рос в интернате и должен помнить, как он там страдал. Так это когда было, бог ты мой! Смешно сравнивать ту богадельню, тот голодный зверинец, куда тетка сбагрила его после смерти матери – да еще во время войны, когда ему только-только десять исполнилось, – с нынешними превосходными, привилегированными заведениями, любое из которых они могут выбрать для Кристофа, препоручив его заботам опытнейших педагогов! Да что объяснять – только слова попусту тратить. Ее это и не интересует вовсе. Она и знать не хочет о том, как ему там жилось, ей лишь бы подыскать еще один довод, чтобы удержать Кристофа дома, под своим крылышком.
По мне – так ради бога. Ведь он не я, подумал Фогтман. Вот и не надо об этом забывать, так куда спокойней.
После завтрака он рассеянно брел по пляжу; группа рабочих подбирала и складывала в огромную кучу все, что способно гореть, – для сегодняшнего костра по случаю солнцеворота. Некоторое время он наблюдал за ними, вслушиваясь в их датский говор. Потом, дав одному из них прикурить, бесцельно двинулся дальше. Минут через десять, когда пляж остался позади, он разулся, снял носки и, засучив брюки, побрел дальше вдоль кромки прибоя. Здесь никто не убирал, и весь берег был усеян намытыми приливом ракушками с темно-бурыми клочьями водорослей, с застрявшими в них красноватыми скорлупками и клешнями дохлых крабов. Тучки мелких мух поднимались в воздух, когда он ворошил палкой водоросли или пытался откопать торчащую из песка капроновую веревку. Тут и там в крохотных заливах и озерцах, распустив свои прозрачные мантии, плавали маленькие голубые медузы, другие пятнами клейкой слизи высыхали на песке. Стаи вспугнутых чаек с недовольным криком поднимались в воздух и, дав ему пройти, снова садились на песок. Потом вдруг откуда-то из дюн появился голый мужчина и зашагал к морю. Пути их пересеклись, и они обменялись церемонным «God dag»[1] .
Было почти безветренно. Отогнанное отливом море искристо мерцало на солнце, мерно и ласково обдавая его ноги тихими пенистыми всплесками. Он долго смотрел на бескрайнюю водную гладь, и у него даже слегка закружилась голова. Он все брел и брел вперед, завороженный тихим шелестом волн, купаясь в потоках тепла, струившихся с безоблачного неба.
– Я же хотел позвонить, – пробормотал он вслух.
Да, давно пора. Утренняя почта в бюро уже просмотрена и разобрана. Все бумаги, которые могли представлять интерес, уже разложены у него на столе. Но он и не думал поворачивать, все шел и шел вперед, словно убегая от кого-то. Сперва он побудет наедине с собой. Постепенно на эту мысль наползла другая, все более отчетливая: пусть это дело как следует дозреет.
То есть как? Какое дело? Почему дозреет? Что за чушь в голову лезет?
Он остановился как вкопанный и оглянулся. Вокруг не было ни души, только пустынные километры песчаного побережья, и в тот же миг в нем вспыхнуло и тут же погасло предчувствие: что-то случилось.
Что-то случилось, подумала Элизабет. Она отложила книгу, в которую вот уже минут пять смотрела по инерции, не понимая прочитанного, и встала – сколько можно сидеть без дела. Было четверть первого, солнце на террасе палило вовсю. Ульриха уже часа четыре нет, хотя он прекрасно знает, что она тут одна и ждет его.
Неужели он все еще злится из-за Кристофа? Или что-то случилось в фирме и он до сих пор висит на телефоне, улаживая неприятности? А вдруг они требуют, чтобы он приехал? Или он сам срочно решил ехать? Что бы она ни предположила – все было против нее. Ничего хорошего его отсутствие не предвещало. Оно таило в себе угрозу. Еще час назад она сама была в ярости. Теперь ярость обернулась страхом. Страх комком сжался где-то в желудке и почти парализовал ее. Ей было нехорошо.
Надо мне самой уйти, думала она. Можно подняться в дюны или посидеть в теньке где-нибудь в сосновой роще. Пусть поищет ее, когда вернется. Может, тогда и поймет, каково ей сейчас.
Но нет, слишком жарко, и совсем нет сил. Да и не станет он ее искать. Лучше бы пойти в дом и выпить чего-нибудь прохладительного. Нельзя все время торчать на террасе и глазеть на дорогу. Этого он ни в коем случае не должен увидеть.
Вот уже два часа она одна. Отец, все еще разобиженный и чужой, как и было условлено, уехал с Юттой и Андреасом во фьорд, а Кристоф куда-то убежал с собакой, и она не знает куда. Она его упрекнула, что он не захотел утром вставать, и он тут же замкнулся. Вообще-то она не хотела ничего говорить, но, увидев, как он с заспанным лицом хлебает овсянку, запивая каждую ложку глотком какао, почему-то не сдержалась. Она с испугом поняла, что он ей противен, и, вдруг повысив голос, с нескрываемым и горьким раздражением стала его распекать: только из-за своей расхлябанности и лени он не поехал с отцом на пляж, хотя отец специально его ждал.
– Даже этого ты не можешь, – сказала она. – Того, что должен уметь всякий школьник. Встать вовремя.
В ответ он только скривился в ухмылке, отчего все лицо сразу приобрело полоумное выражение.
– Прекрати кривляться! – прикрикнула она, хотя и знала, что он тут ни при чем. За ухмылкой он пытался спрятать собственную беспомощность, а она сорвала эту маску. Теперь на нее смотрело совершенно опустошенное лицо с тупым, почти идиотским, незрячим взглядом. Рот приоткрыт, спина сгорблена. С неожиданной и какой-то младенческой жадностью, громко сглатывая, он допил какао и вытер рот тыльной стороной руки. Она отвернулась, стараясь не обращать внимания на его громкое сопенье. Хоть бы не заревел, с отвращением подумала она. Но он по-прежнему неподвижно сидел, сонный, понурый и безучастный. Казалось, ничто его не трогает, ничто не доходит до его сознания. Потом он встал, уже на крыльце тихо позвал Бесси и направился вместе с ней куда-то в дюны.
Поначалу она была рада, что от него отделалась, что хоть немного отдохнет от его вялой разболтанности, от его невыносимых привычек. Но потом ярость сменилась страхом. Она допускает непоправимые ошибки. Вечно она кругом виновата. Потому что ее бросают одну, потому что у них с Ульрихом все так нескладно. Ведь почти все ее ошибки неизбежны – не может она угодить всем сразу. Вечно ей приходится лавировать между домочадцами, примирять, исправлять, улаживать, и иногда она чувствует, как под воздействием этих центробежных сил распадается ее индивидуальность, хотя внешне она почти всегда невозмутима, словно она и впрямь хранительница семейного очага, как привыкли считать остальные.
Разве такой хотела она быть? Но у нее нет другой роли, значит, надо играть эту.
Она чувствует, как напряглось и сжалось все внутри. Почему Ульриха никогда нет рядом, когда он ей нужен? Вот сейчас – почему он оставил ее одну? Или он хочет ее наказать? Она все больше склоняется к мысли, что так оно и есть. Впрочем, приговор ей вынесен еще с рождения. Она знает, что некрасива, непривлекательна, что ей недостает изюминки и от этого она всегда заранее в проигрыше и потому скованна. Иногда, поймав на себе неприязненный взгляд Ульриха, она чувствует, как он напрягается всем телом при одном только ее приближении, ей кажется, будто вся она стянута путами стыда и не смеет к нему прикоснуться. Кончиками пальцев она ощущает напряжение его мышц, словно он закован в незримый панцирь. Это оцепенение не всегда ее преследует, но зачастую именно в те минуты, когда ее сильнее всего к нему влечет. Ее чувства замерзают на лету, встретив его холодную неприязнь. Он ускользает от нее – и не замечает, как не замечает и самого себя. И ей остается только уверять его, что она всегда будет с ним, что он может на нее положиться. Для него, наверное, это пустые слова. Она прямо видит, как в мыслях он ставит ее в один ряд с нелюбимым сыном и надоедливым тестем, выстраивает в шеренгу своих разочарований.
А ведь он совершенно ее не знает. Не знает, как сильно она его любит, какое пламя способен в ней зажечь, даже сейчас, да что там – сейчас, пожалуй, как никогда раньше.
Господи, как же ей нехорошо, и опять эта жажда. Ей не нравится эта минеральная вода. У нее затхлый привкус, но ничего другого все равно нет. Как же здесь душно, сил нет. И мухи за занавесками жужжат как безумные. В голове пусто, и кровь стучит, и кажется, будто затылок у нее тонкий и хрупкий, а она вот-вот упадет и ударится головой об угол стола.
Она снова вышла на улицу, на яркий солнечный свет, и почти бегом устремилась к дороге за перелеском, откуда должна появиться его машина. Дойдя до опушки, она остановилась, оглянулась на дом. Не хотелось идти до самой дороги, а потом, так никого и не встретив, плестись обратно. Но если нужно, она дойдет и до пляжа и будет искать его там.
Да, она будет искать его. Чутье подсказывало ей, что, идя ему навстречу, она заставляет его вернуться.
Она опять остановилась. Вдали послышался шум мотора. Но это было далеко, на шоссе, и шум удалялся. Однако сквозь этот затихающий гул прорезался другой, все более отчетливый. У нее застучало сердце. Она круто повернулась, словно застигнутая на месте преступления. Рокот мотора, который теперь казался ей знакомым, явственно приближался, сейчас он был где-то возле загона для лошадей, а вот умолк, нырнув за холм, начинавшийся сразу за перелеском. Она ускорила шаг. Почему-то ее потянуло к дому, будто там, возле дома, она будет в безопасности. Но она не побежит. Нет, она должна быть совершенно спокойной, когда он ее увидит. Вот он уже въехал в лесок, сейчас он ее заметит. Он, конечно, знает, что она его услышала. Только не оборачиваться. Он не должен видеть ее лица. Он ведь запросто может меня сбить, мелькнуло у нее в голове, нажал на газ, и все. Теперь он уже совсем близко, сигналит. Она сошла на обочину, он медленно поехал рядом, на ходу открывая окно. Это его улыбающееся лицо, его голос:
– Эй, ты что, гуляешь?
– Как видишь.
– Тебя подвезти?