Текст книги "Прусская нить (СИ)"
Автор книги: Денис Нивакшонов
Жанр:
Попаданцы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 34 страниц)
Глава 14. Дорога в никуда
У стога сидел ещё долго после того, как старуха исчезла в лесной чащобе, словно призрак, порождённый самим утром. Каждый крошечный кусочек хлеба рассасывался во рту, превращаясь в сладковатую, кислую пасту, растягивая это ни с чем не сравнимое удовольствие, этот акт возвращения к жизни. Грубая корка царапала нёбо, но эта боль была приятной, почти сладостной – доказательством реальности происходящего. Хлеб, простой чёрный хлеб, стал и пищей, и лекарством, и священным текстом, в котором путник пытался прочесть хоть крупицу смысла этого нового мира.
Когда последняя крошка была съедена, а на ладони остались лишь следы мучной пыли, тщательно слизанные языком, внутри что-то переключилось. Первобытный ужас и отчаяние ночи отступили, уступая место новому, не менее древнему чувству – необходимости движения. Сидеть здесь, у этого стога, значило смириться с участью того самого «Narr» – дурачка, которого он, по сути, и олицетворял сейчас для этого мира. Нужно было идти. Куда? Не имело значения. Дорога, эта глубокая, наезженная колея, была единственным указателем, единственным вектором в хаосе его существования.
Сполоснув лицо и руки в придорожной луже, мутная вода которой показалась нектаром, Николай снова ступил на твёрдую, утоптанную землю пути. Дорога сейчас была не просто дорогой. Она была жизненной артерией, медленно пульсирующим нервом, связывающим воедино разрозненные части этого незнакомого ландшафта. И по этому нерву, как кровяные тельца, двигались люди.
Сначала это была лишь одинокая фигура вдалеке, но по мере того как солнце поднималось выше, выжигая ночную сырость и наполняя воздух густым запахом нагретой пыли и полыни, их становилось всё больше. Вот медленно, скрипя несмазанными осями, проползла тяжёлая крестьянская телега, гружённая мешками. Сидевший на облучке мужик в остроконечном суконном колпаке лениво помахивал кнутом, не глядя на своего тощего, покрытого язвами битюга. Его спина, огромная, как скала, была повёрнута к Николаю стеной безразличия.
Вот, обогнав его, прошла группа пеших людей – двое мужчин и женщина. Их одежда, такая же грубая и практичная, как у тех, кого видел в деревне, была покрыта слоем дорожной пыли, превратившей её в единый, серо-коричневый фон. На их плечах висели котомки, а в глазах читалась усталая, привычная покорность долгому пути. Они бросили на незнакомца короткий, оценивающий взгляд – молод, крепок, один – и, не обнаружив ничего интересного или опасного, продолжили лениво переговариваться между собой.
А вот, позвякивая металлом и отбивая чёткий, неумолимый ритм, промаршировали солдаты. Нестройная на первый взгляд, но пронизанная внутренней дисциплиной колонна. Синие мундиры, потрёпанные и выцветшие на плечах от ремней мушкетов, чёрные гетры, лихо закрученные усы. Шли, не глядя по сторонам, их лица были отрешёнными и суровыми. От них пахло потом, порохом и железом. Этот запах, знакомый и чуждый одновременно, вызвал в желудке странный спазм – не страх, а некое смутное узнавание, отголосок той жизни, которую ещё не прожил, но которая, как чувствовал, ждала где-то впереди.
И он шёл среди них. Влился в этот медленный, непрерывный поток. Стал каплей в этой реке, пылинкой в этом вихре. И в этом была своя, особая свобода. Пока он двигался, мог наблюдать. И наблюдал с жадностью утопающего, хватающегося за соломинку.
Первым делом начал копировать. Заметил, как один из путников, чтобы дать отдых уставшим ногам, переобулся в грубые, но мягкие туфли, висевшие у него на плече, а свои сапоги заткнул за пояс. Через полчаса, когда собственные ноги начали гореть огнём, нашёл подходящую палку, сел на обочине и, сделав вид, что поправляет несуществующую занозу, тоже снял свою неудобную обувь, дав стопам передышку.
Следил за тем, как люди пьют из своих кожаных фляг или прямо из ручья, припав на корточки, – и повторял их движения, стараясь, чтобы это выглядело естественно. Наблюдал, как едят на привале – не спеша, почти ритуально, разламывая тот же чёрный хлеб и заедая его луком или куском сала. У него не было ни лука, ни сала, но, отойдя в сторонку, тоже присел и сделал вид, что ест, чтобы не привлекать внимания своим голодным, волчьим взглядом.
Но главным занятием, настоящей работой, стало слушание. Сначала это был просто шум, какофония гортанных, грубых звуков, перемешанных со скрипом телег, ржанием лошадей и криками возниц. Но постепенно, словно сквозь помехи, слух начал выхватывать отдельные слова, обрывки фраз. Мозг, отчаянно цепляясь за обрывки немецкого, услышанного в детстве, начал производить титаническую работу по декодированию.
Речь вокруг была густой, налитой соками земли, как неочищенный самогон. Звуки «р» произносились картаво, почти по-французски, гласные растягивались, многие слова были незнакомы. Но сквозь эту пелену начали проступать знакомые очертания.
«…zu langsam…» (…слишком медленно…) – буркнул один из солдат, сплёвывая пыльную дорожную слюну.
«…der Wirt…das Bier…» (…хозяин… пиво…) – мечтательно сказал другой, и Николай почувствовал, как его собственное пересохшее горло сжалось в ответ.
«…in Königsberg…» – донеслось из разговора двух торгового вида мужчин, и это слово, «Кёнигсберг», прозвучало как удар грома в тишине его собственного смятения.
Оно зацепилось в сознании, будто крючком. Не потому, что было родным, а потому, что было понятным. Единственным географическим названием за все эти безумные дни, которое можно было поместить на карту в своей голове. Карту, нарисованную школьными уроками истории и чтением различных энциклопедий.
Но облегчения не было. Была новая волна ледяного ужаса, потому что название было неправильным. Нет, не неправильным – устаревшим. Оно было как запах из глубокого подвала: знакомый, но несущий память о чём-то давно минувшем, законченном. Кёнигсберг. Город-крепость. Логово немецкого милитаризма. Тот самый, который в 1945 году пал под ударами Красной Армии и стал советским Калининградом.
И этот факт, вбитый в сознание, вступил в чудовищное противоречие с тем, что он видел вокруг.
Николай окинул взглядом свою «спутницу» – колонну солдат.
Улика первая: униформа.
Это были мушкетёры или гренадёры в синих, до черноты, кафтанах с алыми обшлагами. На головах – треуголки или те самые уродливо-высокие медвежьи шапки, которые он видел только на гравюрах в книгах про «войны прошлого». Эти мундиры кричали о другом столетии. О восемнадцатом.
Улика вторая: вооружение.
Длинные, неуклюжие ружья с кремнёвыми замками. Те самые «фузеи», из которых стреляли, поднимая целый лес штыков.
Улика третья: атмосфера.
Николай слышал обрывки разговоров. И теперь, с новым знанием – «Кёнигсберг» – они обрели адрес и смысл. «…король торопит…», «…силезские дела не ждут…», «…австрийцы спят…». Король. Силезия. Австрия.
В памяти, в тех самых «задворках сознания пенсионера-историка-любителя», начался срочный розыск. Кёнигсберг. XVIII век. Прусская армия. Король. Силезия.
Обрывки всплывали, как обломки корабля: «…дерзкий захват…», «…Фридрих II…», «…самое начало правления…», «…Война за австрийское наследство…».
Это не было точным воспоминанием даты. Это была реконструкция по косвенным признакам. Как если бы археолог, найдя черепок римской амфоры и монету с профилем императора, сказал: «Это ранняя Империя, период Августа».
И внутренний голос, холодный и чёткий, поставил диагноз: Я нахожусь в Восточной Пруссии. В Кёнигсберге или около него. Идут 1740-е года. Молодой король Фридрих только что вступил на престол и готовится к вероломному вторжению в Силезию. Начинается та самая война.
Он понял это не потому, что «вспомнил Калининград». А потому, что был советским человеком, для которого Кёнигсберг был символом поверженного врага, и это клише столкнулось с неопровержимыми вещественными доказательствами другой, гораздо более старой эпохи. Книжные знания, наложенные на эти доказательства, дали единственно логичный ответ.
Год? Это было неважно. Важно было то, что теперь ужас обрёл конкретные очертания. Николай был на самой стартовой линии одной из самых циничных и блестящих военных авантюр в истории.
И с этим осознанием в нём родилось нечто новое. Обострённое, почти сверхъестественное внимание. Уже не просто слушал – впитывал. Ловил интонации, пытался уловить смысл незнакомых слов из контекста. Заметил, что солдаты говорят более отрывисто, с командным тоном, а крестьяне – более протяжно, в их речи было больше диалектных, искажённых слов. Услышал, как один из возниц назвал другого «du», а того, что был побогаче, – «Ihr». Местоимения. Обращения. Это была не просто грамматика, это была карта социальных отношений, и он отчаянно пытался её прочесть.
Стал замечать мельчайшие детали, которые раньше ускользали от взгляда, замутнённого паникой. Как именно завязан шнур на гетрах у солдата. Как торговец поправляет свой парик, сбитый ветром, особым, щеголеватым жестом. Как возница особым узлом перевязывает развязавшуюся верёвку на поклаже. Как женщина, не прерывая шага, ловко подбирает подол юбки, переходя через лужу. Каждая такая деталь была кирпичиком в стене его новой личности. Чтобы выжить, предстояло не просто выучить язык. Предстояло стать своим. Слиться с этой толпой. Превратиться из пылинки в часть самого потока.
К вечеру снова начал мучить голод. Хлеб, подаренный старухой, давно превратился в энергию, растраченную на долгую дорогу. Но теперь голод был не всепоглощающим животным ужасом, а стратегической задачей. Видел, как другие путники доставали припасы, и знал, что нужно найти способ добыть еду. Не подаянием, а трудом. Обменом. Или хитростью.
Впереди, на развилке дорог, увидел то, что видели, наверное, все усталые путники – дымок, но на этот раз не деревенский, а более концентрированный, и вывеску, качающуюся на покосившемся столбе. На грубо сколоченной, облупившейся доске был нарисован неумелой рукой золотистый лев, отдалённо напоминающий истощённую собаку. Не смог прочитать потрескавшуюся готическую вязь под рисунком, но догадался: корчма. Постоялый двор. Место, где можно было найти не только кров, но и работу, и слухи, и, возможно, следующий шаг в этой чудовищной игре под названием «новая жизнь».
Остановился на краю дороги, давая пройти группе солдат. Был всё так же грязен, голоден и одинок. Но что-то внутри изменилось за этот день. Взгляд, прежде безумный и растерянный, теперь стал внимательным и собранным. В позе исчезла паническая скованность, появилась осторожная, но твёрдая готовность. Николай больше не был просто жертвой обстоятельств. Став разведчиком на вражеской территории. Учеником, попавшим в суровую, но настоящую школу жизни.
Сделав глубокий вдох, пропахший пылью, навозом и дымом из трубы корчмы, Николай твёрдо ступил на ту дорогу, что вела к «Золотому льву». Не зная, что ждёт его за порогом. Но понимая, что назад пути нет. Впереди была только эта дорога, уходящая в туманное, пугающее будущее, которое когда-то было далёким прошлым.
Глава 15. Легенда для чужака
К корчме решил сразу не идти. Инстинкт, отточенный за день наблюдений, шептал, что входить в логово, полное чужих глаз и ушей, в состоянии полной внутренней разбалансировки – чистое самоубийство. Вместо этого молодой человек, сделав вид, что поправляет портянку, свернул с дороги и углубился в заросли ивняка, скрывающие его от любопытных взглядов. Ручей, что весело журчал неподалёку от «Золотого льва», стал временным убежищем.
Спустившись по крутому глинистому откосу, беженец оказался в небольшом зелёном гроте, образованном сплетёнными ветвями ивы и клонящимися к воде осоками. Звуки с дороги доносились сюда приглушёнными, почти призрачными: отдалённый скрип телеги, обрывок чьего-то смеха, приглушённое ржание лошади. Здесь, в этом маленьком природном святилище, пахло влажной землёй, мятой и проточной водой. Путник рухнул на колени у самой кромки и, зачерпнув ладонями холодную, почти ледяную воду, стал жадно пить, зажмурившись от наслаждения. Вода была живой, она смывала с горла пыль и жар, по капле возвращая ясность мыслям.
Утолив жажду, он отполз под сень ивы и, наконец, позволил себе расслабиться. Всё тело ныло от усталости, ступни горели огнём, но сейчас это была приятная, заслуженная усталость. Он был жив. Напился воды. Нашёл место, где можно было купить еду и, возможно, ночлег. Это были не просто маленькие победы. Это были первые кирпичики, из которых можно было начать строить новое существование.
Но одного существования было мало. Нельзя было вечно оставаться безмолвным призраком на обочине, странным парнем, который пьёт из ручья и смотрит голодными глазами. История с мужиком у телеги ясно дала понять: его речь, акцент, сама суть – всё кричало о чужаке. А чужаков нигде не любили. Боялись. Могли побить, сдать властям или просто оставить умирать в канаве. Ему нужна была легенда. Простая, как гвоздь, и правдоподобная, как этот ручей. Убедительная биография, которая объяснила бы странности и давала право на место под солнцем.
Сидя, прислонившись спиной к шершавому стволу, он смотрел, как вода бежит по камням, унося с собой пузырьки воздуха и листья. Его прошлое, настоящая жизнь, была таким же пузырьком – лопнула, исчезла, и от неё не осталось и следа. Теперь предстояло создать новую. С нуля. Из ничего.
Начал с имени. «Николай» звучало слишком славянским, слишком чуждым для этого германоязычного пространства. В уме перебирались имена, услышанные от родителей, мелькавшие в старых документах. «Николаус». Да. Николаус. Оно было близко к собственному, но уже не резало слух. Николаус. Несколько раз произнёс шёпотом, привыкая к звучанию. Теперь нужно придумать происхождение.
Нельзя было назвать соседнюю деревню – тут же раскусили бы. Нельзя было сказать, что местный – акцент и незнание элементарных вещей выдавали с потрохами. Нужно быть откуда-то издалека. Очень издалека. Чтобы никто не мог проверить. Католические земли… Юг… Бавария? Австеррайх? Знания по географии Европы XVIII века были смутными, но он помнил о множестве мелких княжеств, епископств, где говорили на своих диалектах. Идеально. Он будет Николаусом. Сиротой. Из далёких католических земель. Семья… семья погибла. От чего? Чума? Оспа? Пожары были частым гостем. Да, пожар. Просто и трагично. «Meine Familie… das Feuer…» (Моя семья… огонь…). Мысленно произнёс фразу, стараясь вложить в неё дрожь голода и отчаяния, которые и так уже были в голосе.
Но одного горя мало. Нужна была причина, почему у него нет бумаг – а их наверняка требовали в этом жестком, милитаризованном государстве. Пожар – идеальное оправдание. Все документы сгорели. Он не бродяга, а жертва. Возможно, это сработает и защитит от немедленной высылки или ареста за бродяжничество.
Но и этого казалось недостаточно. Требовались детали. Почему он здесь, в Пруссии? Беженец. Бегущий от войны или её предвестия. Ищущий работы. Молодой, сильный парень, готовый на любую работу. Такая легенда делала его не подозрительным бродягой, а жертвой обстоятельств, достойной жалости. Жалость была инструментом, возможно, единственным, что у него оставался.
И тогда началась репетиция. Тихо, шёпотом, обращаясь к стрекозе, застывшей на тростинке, к собственному отражению в воде.
– Ich heiße Nikolaus. (Меня зовут Николаус.)
Старался говорить медленнее, грубее, коверкая звуки, подражая той гортанной речи, что слышал на дороге. Собственный немецкий, доставшийся от отца с дедом, был слишком «книжным», чистым.
– Meine Familie ist tot. Das Feuer. (Моя семья мертва. Огонь.)
Замолкал, вглядываясь в своё отражение. Глаза, слишком старые для этого молодого лица, смотрели на него с немым вопросом. Он представлял себе тот самый пожар. Языки пламени, пожирающие бревенчатую хату, крики, запах гари. Должен был поверить в эту историю сам, чтобы в неё поверили другие.
– Ich bin allein. Ich suche Arbeit. Für Essen. (Я один. Я ищу работу. За еду.)
Это было ключевое предложение. Оно должно было звучать не как просьба, а как констатация факта. Как предложение выгодной сделки. Он сильный, голоден, будет работать за миску супа. В этом мире, полном тяжёлого труда, такое предложение могли принять.
Вспомнил вдруг не отца, а деда – старого, сурового немца-колониста, чья речь была густой, как кисель, и усыпана странными, не книжными словечками. «Häuschen» вместо «Haus» (домишко), «Fräulein» в старом значении «барышня», «Gott bewahre!» (Боже упаси!). Вплетал их в свою речь, стараясь сделать её аутентичной, деревенской. В каждом предложении произносил снова и снова, меняя интонацию, пока оно не начинало звучать естественно, пока действительно не начинал чувствовать себя этим Николаусом – несчастным сиротой, занесенным судьбой в прусские земли.
Это был странный, почти шизофренический акт саморазрушения и созидания. Он стирал себя, Николая Гептинга, семидесятилетнего пенсионера из Розовки, и по кирпичику строил на его месте нового человека. Николауса. Без прошлого, без корней, с единственным багажом – трагедией и голодом.
Солнце уже клонилось к закату, окрашивая воду в ручье в золотисто-багряные тона. Тени становились длинными и зловещими. Пора было действовать. Сидя здесь, в безопасности, ничего бы он не добился. Впереди ждала корчма. Ждало первое настоящее испытание его легенды.
Поднялся, отряхивая с колен прилипшие травинки. Его лицо, ещё недавно помятое и потерянное, теперь выражало сосредоточенную решимость. Выйдя из своего укрытия, снова ступил на дорогу. Теперь он был не просто безымянным путником. Он – Николаус. У него была история. Трагическая и простая. И он был готов её рассказать.
Идя к «Золотому льву», с каждым шагом походка становилась увереннее. Он уже не боялся встречных взглядов. Смотрел на мир глазами своей новой личности – глазами человека, у которого ничего нет, кроме силы в руках и воли к жизни. Голод, терзавший его, был теперь не врагом, а союзником – он придавал правдоподобия легенде.
Деревянный лев на вывеске в лучах заходящего солнца казался теперь не уродливым, а почти героическим символом. За этой дверью ждал суд. Суд языка, обычаев, человеческой подозрительности. Но теперь у него было оружие. Хлипкое, самодельное, но оружие.
Сделав последний, самый глубокий вдох, он натянул на лицо маску смиренной усталости и толкнул тяжёлую, окованную железом дверь, переступив порог. Его встретила волна густого, горячего воздуха, пахнущего кислым пивом, луком, дымом и потом. И десятки глаз, повернувшихся к новой добыче, новому зрелищу, новому подозрительному типу в дверях.
Игру начинал Николаус.
Глава 16. Цена миски супа
Дверь захлопнулась за его спиной с глухим, окончательным стуком, отсекая от последних призраков уходящего дня, от свободы, пусть и убогой, но всё же свободы дороги. Теперь молодой человек был в ловушке, которая называлась «У Золотого льва».
Воздух внутри был густым, почти осязаемым. Он состоял из слоев: нижний, самый тяжёлый – запах прокисшего пива, лукового супа и влажной, пропитанной десятилетиями щёлочи древесины пола; средний – едкий дух дешёвого табака, выкуриваемого из глиняных трубок; и верхний, плавающий под закопченными потолочными балками, – звонкий аромат жареного сала и человеческого пота. Этот воздух не вдыхали – его ели, им давились, он лип к коже, въедался в одежду, становился частью тебя.
Николаус замер на пороге, давая глазам привыкнуть к полумраку, разрываемому лишь трепетным светом очага да парой сальных свечей, вкопанных в грубые деревянные столы. Корчма была полна. У стены, под развешанными сковородами и пучками сушеных трав, грелась компания солдат, их мундиры казались в сумраке пятнами запёкшейся крови. Вояки играли в кости, и металлический стук кубиков о столешницу был похож на стук казематных дверей. Ближе к центру сидели крестьяне, их сгорбленные спины рассказывали целые саги о тяжести труда. В углу, отрешённо попивая из глиняных кружек, сидели двое путников, завёрнутые в плащи, их лица были скрыты тенью.
И все они, как по команде, на секунду прервали свои занятия и уставились на вошедшего. Десятки взглядов, блестящих в полутьме, как глаза ночных зверей, выхватывали его фигуру из мрака. Парень чувствовал их на своей грязной рубахе, спутанных волосах, пыльных башмаках. Новоприбывший был чужим, нарушившим устоявшийся, пропахший пивом и потом мирок.
За стойкой, представляющей собой просто толстый дубовый пласт, брошенный на две бочки, стоял тот, кто, без сомнения, был хозяином этого заведения. Человек-глыба, человек-утёс. Его плечи были столь же массивны, как кряжистые стволы, из которых был срублен сам постоялый двор. Лицо, обветренное и красное, с сетью лопнувших капилляров на щеках и носу, напоминало старую, потрескавшуюся от непогоды кожаную сумку. Из-под нависших, седых бровей на Николауса смотрели два крошечных, свиных, недоверчивых глаза. Этот человек был не просто хозяином – он был богом-олимпийцем в своём маленьком, душном царстве, и без слов давал понять, что новоприбывший должен либо доказать своё право находиться здесь, либо быть изгнанным.
Сердце забилось где-то в горле, сухо и часто. Это был момент истины. Легенда, так тщательно выстроенная у ручья, сейчас должна была пройти проверку огнём, пивом и человеческой подозрительностью. Беженец сделал шаг вперёд, и башмаки зашлёпали по липкому, пропитанному годами пролитых напитков полу. Он почувствовал, как все взгляды следуют за ним, словно привязанные на невидимой нити.
Подойдя к стойке, Николаус старался держать спину прямо, но не вызывающе. Хозяин молча наблюдал за ним, вытирая кружку грязной тряпкой. Его молчание было страшнее любых слов.
Николаус сделал глубокий вдох, набрав в лёгкие тот самый густой, многослойный воздух, и начал. Говорил медленно, с усилием, вставляя те архаичные обороты, которые репетировал, и стараясь придать голосу дрожь истощения и покорности судьбе.
– Entschuldigung… der Herr… (Извините… господин…), – начал он, и его голос прозвучал хрипло и чуждо в этом пространстве.
Хозяин не шелохнулся, лишь его глазки сузились ещё больше.
– Ich heiße Nikolaus… (Меня зовут Николаус…), – продолжил путник, чувствуя, как капли пота выступают у него на лбу. – Meine Familie… das Feuer… alles tot… (Моя семья… огонь… все мертвы…). – Он не пытался изображать истерику, просто констатировал, глядя куда-то мимо плеча хозяина, в тёмный угол. – Ich bin allein. Ich suche Arbeit. Für eine Schüssel Suppe. Für eine Nacht im Stall. (Я один. Я ищу работу. За миску супа. За ночь в сарае).
Он замолчал, опустив голову, как бы ожидая приговора. Ладони были влажными. Чувствовалось, как напряжены мышцы спины, готовые в любой момент получить удар. Тишина, повисшая между ними, была оглушительной. Даже солдаты на мгновение замолчали, прислушиваясь.
Хозяин, не отрывая от посетителя своего свиного взгляда, медленно, с театральной паузой, поставил кружку на стойку. Звук гулко отозвался в тишине. Его губы шевельнулись, и он изрёк что-то низкое, хриплое, как скрип несмазанной телеги. Речь была грубой, густой, многие слова сливались воедино. Николаус напрягся, ловя знакомые звуки.
– Woher… kommst… Junge? (Откуда… ты… парень?). – Понял не всё, но суть вопроса – происхождение – была ясна.
Это был ключевой вопрос. Николаус поднял на хозяина взгляд. Мысленно перебирая заученные фразы, выдохнул:
– Aus dem Süden… Katholische Lande… (С юга… Католические земли…). – И, помня о своей легенде про дальние края, добавил, растягивая гласные, как это делали крестьяне на дороге. – Weit. Sehr weit. (Далеко. Очень далеко).
Хозяин фыркнул, и из его ноздрей вырвалось два облачка пара.
– Hört sich an. (Так и слышится), – буркнул тот, явно намекая на акцент. Вышел из-за стойки, и его тень накрыла юношу, как погребальный саван. Трактирщик был ещё массивнее вблизи. Не спеша обойдя парня кругом, оценивающе оглядывая с ног до головы, как барышник осматривает лошадь на ярмарке.
– Kräftig… (Крепкий…), – проворчал он про себя, хлопнув ладонью по плечу парня так, что тот едва устоял. Затем внезапно ткнул толстым, как сосиска, пальцем в грудь Николауса и выпалил следующее. Речь хозяина была быстрой, усыпанной непонятными словами, но ядро фразы уловить удалось:
– …sprichst wie Schulmeister? Hast gelernt? (…говоришь как школьный учитель? Учился?).
Молодой человек внутренне сжался. Это была опасность. Его речь, несмотря на все усилия, выдавала человека если не образованного, то явно не простого крестьянина. Мозг лихорадочно искал простой ответ из репертуара его легенды. Он пробормотал, намеренно коверкая звуки, будто с трудом подбирая слова:
– Mein Vater… konnte lesen… hat beigebracht… ein bisschen… (Мой отец… умел читать… научил… немного…). Вложил в слова покорную грусть и тут же опустил взгляд, как бы стыдясь этого крохотного знания.
Хозяин, кажется, купился. Хмыкнул и, повернувшись к нему лицом, скрестил на огромной груде руки.
– Also gut. Arbeit, (Ну ладно. Работа), – изрёк он, и затем обрушил на Николауса поток быстрых, отрывистых указаний, щедро сдобренных местными словечками. Тот ловил знакомые существительные, из которых складывалась чудовищная картина: – Abort… verstopft… Kübel… (Отхожее место… засорено… вёдра…), – а потом: – Steinboden… schrubbst… (Каменный пол… отдраишь…). – Общий смысл был ясен, даже если половина сказанного пролетела мимо ушей.
Николаус лишь кивнул, чувствуя, как волна облегчения смешивается с приступом тошноты от поставленной задачи. Отхожее место. Думал ли он когда-нибудь, что его первая работа в новом мире будет заключаться в этом?
– Suppe und Stall… danach, (Суп и сарай… после), – жестко добавил хозяин, тыча пальцем ему в лицо, чтобы убедиться, что понято самое главное. – Nur wenn ich zufrieden bin. Verstanden? (Только если я буду доволен. Понял?). Это «понял?» прозвучало как последнее предупреждение.
И он, развернувшись, грузно направился обратно за стойку, к своим кружкам. Аудитория, состоявшая из солдат и крестьян, потеряла к пришельцу интерес. Представление закончилось. Чужака приняли на испытательный срок. Теперь он был частью интерьера, пока не докажет обратного.
Работа в отхожем месте стала для молодого человека настоящим чистилищем. Запах, стоявший там, был на несколько порядков выше того, что царил в корчме, и бил в нос едкой, физической волной. Работал, стиснув зубы, подавляя рвотные спазмы, с головой окунаясь в самые низменные, телесные аспекты этого бытия. Вычёрпывал нечистоты деревянными вёдрами, относил их в выгребную яму, засыпал известью. Это было унизительно, отвратительно, но это была плата. Плата за существование.
Затем, уже в сумерках, взял щётку, песок и воду и принялся за пол в самой корчме. Стоя на коленях, он скрёб, слой за слоем снимая застарелую грязь. Этот монотонный, почти медитативный труд парадоксальным образом успокаивал. С каждым движением щётки стирался не только грязный камень, но и последние следы паники, остатки растерянности и жалости к себе. Боль в мышцах была ясной и честной. Тут не было места сомнениям о XVIII веке – был скользкий пол, песок под ногтями и простая, животная цель: выжить, заработав миску супа.
Мускулы на руках и спине заныли от напряжения, а в глазах зарябило от однообразного движения. Чувствовал на себе взгляды, слышал смешки и откровенные комментарии, доносившиеся со стола солдат. Слова были не все понятны, но ядовитый тон, насмешливый хохот и обращение «Schulmeister!» долетали чётко. Николаус лишь прижался щёткой к указанному кем-то месту, не поднимая головы. Теперь он был не просто чужим. А был низшим, и это давало всем остальным чувство превосходства и право на насмешку. В этой жестокости была своя, уродливая стабильность.
Когда он закончил, было уже глубоко за полночь. Последние посетители разошлись, и в корчме остались лишь он, хозяин и догорающий очаг. Николаус стоял, опёршись на щётку, весь в мыле и грязи, дрожа от усталости.
Хозяин, молча наблюдавший за ним последний час, медленно подошёл, окинул взглядом отдраенный до бледного песчаного оттенка камень пола и… кивнул. Всего один раз. Сухо.
– Komm, (Иди), – сказал он и повёл его в подсобку.
Там, на грубом столе, стояла миска. Большая, глиняная миска, из которой поднимался слабый пар. Внутри плескалась густая, мутная жидкость с плавающими в ней кусками репы, лука и несколькими кружками жирной колбасы. Это была похлёбка. Простая, бедная, но самая прекрасная еда, которую он когда-либо видел в своей жизни.
Ел её, сидя на полу у потухшей печи, загребая гущу деревянной ложкой, не чувствуя вкуса, лишь ощущая, как тепло и сытость растекаются по измождённому телу. Каждый глоток был победой. Каждый кусок – триумфом.
После еды хозяин молча указал на дверь, ведущую во двор. В сарае, пахнущем сеном и навозом, он свалился в углу на груду старых мешков и почти мгновенно провалился в сон, тяжёлый, как каменная глыба, но без кошмаров. Был сыт. Над головой была крыша.
Заплатил за это своим трудом, своим унижением, своей старой идентичностью. Но это была справедливая цена. Первая из многих. Лежа в темноте, под храп какой-то скотины, последней мыслью мелькнуло, что Николаус – не такая уж и плохая роль. У этого нового человека было будущее. Следующий день. И это было всё, что теперь имело значение.








