Текст книги "Прусская нить (СИ)"
Автор книги: Денис Нивакшонов
Жанр:
Попаданцы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 34 страниц)
Глава 32. Благодарность капитана
Смеркалось. Длинные, синие тени от холмов и изуродованных деревьев ползли по полю, сливаясь в одну сплошную, лиловую пелену. Холод, неумолимый и влажный, поднимался от самой земли, пробираясь сквозь мундиры, заставляя коченеть уставшие пальцы. Работа по сбору раненых и павших наконец подходила к концу. Когда раздалась команда «Отбой работам! Расчётам собраться у своих орудий!», это было долгожданным облегчением. Николаус, тащивший носилки, опустил их на землю и с лёгким стоном разогнул спину. Усталость была глубокой, костной, но знаковой – день завершён.
Расчёт побрёл к своему холмику. «Валькирия» стояла на прежнем месте, успевшая остыть и покрыться слоем пороховой гари. Вокруг неё копошились другие артиллеристы из команды. Лица были серыми от копоти и усталости, но уже сказывалась обычная будничная рутина: кто-то тянул воду, кто-то вполголоса спорил о чём-то. Звучали отрывистые команды фейерверкеров: «Воды! Почистить стволы! Отметить расход снарядов!»
Николаус прислонился к лафету, дав спине отдохнуть. Перед глазами ещё стояли картины дня – как кадры из чужого сна, уже теряющие остроту.
– Подразделение, смирно!
Голос был громким и властным. К позиции верхом подъезжал капитан Штайнер. Его появление отличалось от утреннего: мундир был в пыли, лицо осунулось, под глазами легли тени. Но держался капитан прямо, и его взгляд, медленный и оценивающий, скользил по выстроившимся людям, будто подводя мысленный итог.
Слезши с лошади и отдав поводья ординарцу, Штайнер прошёл вдоль строя. Сапоги, покрытые грязью, глухо стучали по утоптанной земле. Он останавливался у каждого орудия, выслушивая краткий рапорт фейерверкеров о потерях и расходе боеприпасов. Лицо оставалось непроницаемым. Лишь изредка губы чуть сжимались, когда называли имена погибших.
Подойдя к «Валькирии», капитан остановился. Обер-фейерверкер Краузе, выглядевший старше, чем утром, отсалютовал.
– Расчёт номер три, господин капитан. Потерь нет. Ранений нет. Орудие в порядке. Расход: ядер двадцать три, картечи четыре заряда.
– Стреляли сколько времени? – спросил Штайнер, рассматривая пушку, её относительно чистый ствол, аккуратно сложенный инструмент.
– От первого до последнего залпа, господин капитан. Без перерыва. Скорострельность на треть выше средней.
– Почему?
Краузе кивнул в сторону Николауса.
– Старший по орудию рядовой Гептинг, господин капитан. Держал расчёт в ежовых рукавицах. Никакой суеты. Чистка между выстрелами – по секундам. И… – обер-фейерверкер немного запнулся, – и орудие было подготовлено безупречно. Ни одной осечки.
Капитан медленно перевёл взгляд на Николауса. Тот стоял, вытянувшись в струнку, глядя куда-то вдаль, в багровеющий закат. Ожидалось чего угодно – вопроса, упрёка, даже молчаливого неодобрения. Но не этого изучающего взгляда.
Штайнер сделал несколько шагов, остановившись прямо перед юношей.
– Гептинг, – сказал капитан наконец. Голос был ровным, без интонаций. – Во время атаки австрийских гренадер на наш левый фланг, ваше орудие первым открыло по ним картечный огонь. Почему? Вам не была дана команда.
Вопрос прозвучал нейтрально, но весомо. Николаус собрался:
– Господин капитан, я увидел угрозу. Знаменосцев. Понял, что если они сомкнут строй…
– Вы «поняли», – перебил Штайнер. – Наводчик «понял». И действовал по своей инициативе. – Капитан сделал паузу. – Это либо нарушение субординации, солдат… либо признак качеств, ценных выше правил.
Обернувшись ко всем и подняв голос, Штайнер заговорил – чётко и холодно.
– Сегодня мы выстояли. Сделали то, что должны были. Многие не вернулись к своим орудиям. – Он кивнул в сторону пустого места, где утром стояла разорванная пушка. – Их жертва не была напрасной. Но война – это эффективность. Когда ваше орудие стреляет чаще и точнее. Когда расчёт работает как механизм.
Вновь повернувшись к Николаусу, капитан изменился. В его взгляде появилось профессиональное признание.
– Расчёт орудия номер три под командой рядового Гептинга показал эту эффективность. Не дрогнули. Не было осечек. Их картечь остановила атаку, которая могла стоить нам позиции. – Штайнер сделал шаг вперёд и протянул руку. – За это благодарю лично. И объявляю всему личному составу: вношу представление на повышение рядового Гептинга до звания фейерверкера. Его расчёт получает дополнительные пайки и двойную порцию шнапса.
Гептинг стоял, оценивая ситуацию. Протянутая рука капитана висела в воздухе. Взгляд скользнул по крепкой кисти с коротко подстриженными ногтями. Действовать нужно было правильно – не только для себя, но и для своих людей.
Он поднял руку и взял руку капитана. Рукопожатие было крепким, сухим.
– Честь имею, господин капитан, – сказал он чётко.
– Честь – это вы сегодня имели, фейерверкер, – поправил его Штайнер, и в уголках его глаз на миг мелькнуло что-то вроде усмешки. – Ваши люди спасли не только честь роты. Это запомнят. – Отпустив руку, капитан обратился ко всем: – На этом – всё. Обер-фейерверкер Краузе, распределите пайки и шнапс. Завтра в пять – построение. Отбой через час.
Развернувшись и не оглядываясь, Штайнер уехал. Ритуал был завершён.
Едва капитан скрылся, началась обычная послебоевая суета. Краузе раздавал шнапс – гранёные стопки мутной жидкости. Николаусу вручили две.
– Ну, профессор, чего ждёшь? За победу! – толкнул его Фриц.
Вокруг подняли стопки. Кто-то крикнул: «За фейерверкера!»
Николаус поднял свою, окинул взглядом лица товарищей – уставшие, но оживлённые этой маленькой победой и порцией алкоголя. Они нуждались в этом. Значит, и ему нужно было соответствовать.
– За выживших, – сказал он громко. – И за память о невернувшихся.
Он выпил. Крепкий шнапс обжёг горло, прогнав на миг остатки оцепенения. Вокруг началось солдатское веселье – разговоры, шутки, споры.
Гептинг отошёл к «Валькирии», взял ветошь и привычным движением начал протирать ствол. Работа успокаивала и возвращала к реальности. Металл был уже холодным. Теперь он был фейерверкером. Это значило больше забот и ответственности. Завтра с утра нужно будет проверить амуницию, убедиться, что все поели. Вести расчёт дальше – к следующим задачам.
Ствол заблестел под тряпкой. Николаус бросил ветошь в ящик, оглядел своих. Йохан спокойно чистил банник, Фриц о чём-то спорил с другими. Всё было в порядке. Можно было идти и проверить остальное – подготовиться к завтрашнему дню. Было дело, которое нужно было делать хорошо. Всё остальное отходило на второй план.
Глава 33. Письмо, которое не напишешь
После шнапса, грубых песен и наигранного веселья, наступила ночь. Той лихорадочной энергии, что ненадолго вспыхнула от алкоголя и признания, хватило лишь на то, чтобы дотянуть до отбоя. Когда последние хриплые звуки смолкли и солдаты разбрелись к своим плащ-палаткам и кострам, над лагерем воцарилась тишина. Тихая, но неспокойная, прерываемая бормотанием спящих и скрипом колёс повозок где-то вдалеке.
Николаус сидел у небольшого, чахлого костра, который поддерживал Йохан, методично подкладывая в огонь сухие ветки орешника. Пламя было слабым, красноватым, и отбрасывало на лица прыгающие тени. Фриц свернулся калачиком неподалёку, укрывшись плащом, но по его напряжённой спине было видно – он бодрствует.
Их участок поля, отведённый для бивака, располагался чуть в стороне от основного лагеря, под прикрытием невысокого холма. Отсюда не было видно самого поля боя, но ветер, дувший с равнины, нёс с собой лёгкий, но упрямый шлейф – смесь гари, пыли и чего-то ещё, менее определимого. Запах, который теперь просто был частью этого места.
Вокруг других костров постепенно начало происходить обычное вечернее дело. Солдаты, усталые и сосредоточенные, доставали из вещмешков и походных сумок небольшие, затёртые до дыр предметы: обрывки бумаги, заточенные гусиные перья, маленькие пузырьки с чернилами. Некоторые просто копались в своих пожитках, вынимая потёртые листки, уже исписанные с одной стороны. Это была вечерняя почта. Письма домой.
Николаус наблюдал за этим, не вмешиваясь. Он видел, как грубые, заскорузлые пальцы, только что державшие банник или картечь, с явной неловкостью сжимали тонкие перья. Лица, ещё не смывшие походную грязь, склонялись над листками, освещёнными колеблющимся пламенем. Губы шептали слова, которые потом лягут на бумагу.
Один молодой пехотинец, сидевший у соседнего костра, писал, и время от времени проводил рукавом по лицу. Он снова склонялся, и перо скрипело по бумаге. Другой, постарше, диктовал что-то товарищу, который грамотнее: «…и скажи Катрин, чтобы не тужила, корову доить вовремя, я скоро…» – и голос его звучал ровно, без дрожи.
Это был мост. Простой и понятный. Хрупкий, бумажный мост через всё, что происходило здесь, соединявший этот лагерь с миром, где жизнь текла по другим, мирным законам. Где были дома, печки, запах хлеба, повседневные заботы. Каждое слово, выведенное корявым почерком, было напоминанием о том, что тот мир ещё существует. Что за этой службой, тяготами и опасностью остаётся нечто постоянное, ради чего стоит терпеть, стоит выполнять свою работу.
У Йохана тоже нашёлся обрывок бумаги, гусиное перо и маленькая походная чернильница. Великан сидел, поджав ноги, и, нахмурившись от сосредоточенности, медленно, с видимым усилием выводил крупные, угловатые буквы. Он писал родителям в Померанию. Николаус знал это, потому что Йохан иногда отрывисто комментировал: «…здоров, не ранен… королевская благодарность… скоро, может, отпуск…» Это была не исповедь, а отчёт. Краткий и деловой.
Фриц, к удивлению Николауса, тоже что-то царапал на клочке пергамента. Его обычно болтливое лицо было серьёзно, лишено обычной кривляющейся живости. Он писал невесте? Матери? Самому себе? Николаус не стал гадать.
А у него… у него не было ничего. Вернее, было. Физически в его вещмешке лежали и бумага, и перо, и чернильница – стандартная солдатская экипировка, выданная вместе с прочим скарбом. Он вынул их, следуя общему движению, глядя на других. Чистый, слегка пожелтевший лист лежал на колене. Перо было заострено. Чернила – в маленькой роговой пузырчатой чернильнице.
Он взял перо. Вспомнив далёкое советское детство и начальные классы школы. Ощутил знакомую, давно забытую лёгкость в пальцах. Окунул перо в чернила. Капля, чёрная и блестящая, повисла на кончике. Поднёс перо к бумаге. И замер.
Кому?
Вопрос возник как простой и неустранимый факт. Рука дрогнула, и первая, нечаянная клякса упала на чистый лист, расплываясь безобразным тёмным пятном.
Кому писать?
В Розовку? В 2003 год? Это было нелепо. Бессмысленно. «Дорогие потомки, здравствуйте. Я, ваш предок, сейчас нахожусь в Пруссии, 1741 года, только что пережил бой под Мольвицем. У меня всё в порядке». Такого письма не существовало. Его нельзя было адресовать, отправить, его некому было прочитать.
Родителям? Их уже давно не было. Друзьям? Он и в той жизни был одиноким человеком. Соседям? Сотруднице музея? Это были контакты из другой книги, главы которой были уже прочитаны и закрыты.
Нет. Не было ни одного адреса. Ни одной живой связи с тем миром, которая имела бы сейчас какой-либо практический смысл. Его старый мир был завершён. Он не то чтобы исчез – просто перестал быть актуальным. Стал историей, которая не имеет продолжения.
Николаус смотрел на чёрную кляксу, которая медленно впитывалась в бумагу, делая её бесполезной. Он был здесь. Конкретно здесь, у этого костра, с этими людьми. Всё остальное было информацией, воспоминанием, которое не могло ни согреть, ни дать совет, ни стать опорой в текущих задачах. Оно было просто памятью, и больше ничем.
Он поднял глаза. Йохан, закончив писать, аккуратно сложил листок, запечатал его сургучом от пламени свечи и с видимым облегчением убрал в сумку. Для Йохана мир был цельным и непрерывным. Там, в далёкой Померании, была реальная хата, реальные родители, которые будут ждать это письмо, перечитывать, хранить. Это была его реальность, простая и ясная.
Фриц, дописав своё, сунул листок в сумку и вдруг посмотрел на Николауса. Увидел застывшую фигуру с пером в руке и чистым, испорченным кляксой листом.
– Что, профессор, затрудняешься? – спросил он, но без обычной издёвки. В голосе звучало простое любопытство. – Не знаешь, что написать? Да пиши, что всё хорошо. Что жив. Что тебя отметили. Этого обычно хватает.
– А кому? – спросил Николаус ровно, без интонации.
Фриц пожал плечами.
– Кому угодно. Девушке, если есть. Или в ратушу своей деревни. Или… или просто напиши и сохрани. Для себя. Чтобы потом, когда всё кончится, вспомнить, каково это было.
Для себя. Письмо в архив собственной памяти, которому не нужен адресат. Мысль была странной, но не трагичной. Скорее, технической.
Николаус снова посмотрел на листок. Перо в руке было просто инструментом, который не нашёл применения. Он попытался заставить себя начать. Хотя бы с формальности: «Дорогие…» Но следующие слова не приходили. Не потому что было больно, а потому что не было контекста. Не было тех, к кому эти слова могли бы быть обращены с ожиданием ответа. Его жизнь здесь и сейчас не имела продолжения в том направлении.
Внезапно, с чёткостью, он вспомнил тот вечер в Розовке, когда разбирал вещи на чердаке. Пыль, луч солнца, тишина. Он был один. Тогда это одиночество казалось конечным, тупиковым. Теперь он понимал – то одиночество было внутри знакомого мира. В мире, где всё было на своих местах, даже если эти места были пусты. Здесь же мир был другим, и он должен был найти в нём своё место заново. Не ностальгируя по старому, а строя новое.
Он не мог написать письмо. Не потому что невыносимо, а потому что бессмысленно с практической точки зрения. Что он мог сообщить? Сведения о тактике XVIII века? Подробности быта прусской армии? Это был бы отчёт, а не письмо. А отчёты пишутся для начальства, а не для несуществующих родных.
Рука опустилась. Он положил перо. Потом взял листок за уголок и протянул его к огню.
Йохан, увидев это движение, отвлёкся от укладки своих вещей.
– Николаус?
– Не нужно, – просто сказал Николаус. – Незачем.
Он держал листок над пламенем. Бумага, тонкая и сухая, отреагировала сразу. Краешек почернел, свернулся. По нему побежала тонкая, оранжевая полоска огня. Она пожирала бумагу ровно, с тихим шелестом, превращая пустой лист и несостоявшиеся слова в пепел. Свет пламени на мгновение осветил лицо – спокойное, внимательное, следящее за процессом.
Он наблюдал, как огонь выполняет свою работу. В этом акте не было театральности или отчаяния. Была констатация: эта попытка не удалась. Связь невозможна. Значит, не стоит тратить на неё время и ресурсы.
Пепел, лёгкий и серый, отделился от последнего уголка и поднялся вверх, уносимый тёплым воздухом от костра. Он поплыл в чёрное небо и растворился.
Николаус опустил руку. На пальцах осталась едва ощутимая сажа.
– Всё, – сказал он тихо. Констатация факта, а не эмоциональное заявление.
Йохан смотрел на товарища, и в глазах великана читалось понимание того, что у каждого свои обстоятельства. Он не стал расспрашивать. Фриц отвернулся, сделав вид, что углублённо копается в своём вещмешке.
Николаус отодвинулся от костра, прислонился спиной к своему вещмешку и закрыл глаза. Внутри царила тишина после принятого решения. Решения не цепляться за то, чего нет. Решения смотреть на то, что есть.
Его старая жизнь была завершена. Не сегодня. Она завершилась в тот миг, когда он очнулся на том поле. Но только сейчас, здесь, у этого костра, он официально закрыл вопрос. Поставил точку. Не с драмой, а с необходимой административной чёткостью.
Теперь у него была только эта жизнь. Жизнь Николауса, фейерверкера прусской артиллерии. Со всеми её конкретными задачами, обязанностями, опасностями, товарищами и долгом. Это была рабочая реальность. Сложная, часто неприятная, но единственная, в которой он мог действовать. И он должен был действовать в ней эффективно. Не как посторонний наблюдатель или страдалец, а как ответственный специалист.
Юноша открыл глаза и посмотрел на спящий лагерь. На тёмные силуэты пушек, на звёзды. Время было тем, что есть. Текущим моментом и ближайшим будущим. Оглядываться назад было непродуктивно.
Он потянулся к своему вещмешку, нащупал флягу. Открутил крышку, сделал глоток. Вода была тёплой, с привычным привкусом кожи и металла. Она утоляла жажду здесь и сейчас.
– Йохан, – сказал он обычным, рабочим тоном.
– Да?
– Завтра с утра – осмотр орудия. Полный. И тренировка с новыми номерами расчёта. Будем вводить их в дело.
В голосе не было надрыва или особого энтузиазма. Была простая констатация плана работ на следующий день.
Йохан кивнул.
– Понял. Сделаем.
Николаус снова закрыл глаза. Образы Розовки не приходили. Их место заняли практические соображения: состояние запальных шнуров, количество ядер в резерве, нужно ли менять ось у передка лафета. Это были конкретные вопросы, требующие конкретных ответов и действий. Лица его расчёта, доверенные и знакомые, были частью этих расчётов.
Он уснул. Сон пришёл быстро, без ярких образов или кошмаров. Это был сон уставшего человека, который сделал необходимые выводы и готов к работе следующего дня. Борьба с нереальным закончилась. Начиналась работа с реальным. А работа, какой бы она ни была, всегда давала структуру, смысл и точку приложения сил. И этого было достаточно.
Глава 34. Зимние квартиры
Зима пришла не снегом, а слякотью. Она подкралась тихо, исподволь, превратив дороги в коричневые, липкие реки жидкой грязи, а небо – в низкое, серое одеяло, из которого без конца сеялась то морось, то мокрый, колючий снежок. Война, яростно бушующая осенью, словно выдохлась, утомившись от собственного безумия. Армии, как два израненных зверя, отползли в разные стороны, чтобы зализывать раны и ждать нового рывка. Наступила неестественная, зыбкая пауза. И для прусской армии это означало одно: зимние квартиры.
Их роту расквартировали в деревушке с названием, которое Николаус даже не пытался запомнить – бессмысленным набором гортанных слогов. Деревня была типичной для Силезии: десяток покосившихся, крытых соломой хат, разбросанных вокруг грязной площади с колодцем, церковь с проваленной крышей и обязательный постоялый двор «У трёх ворон», из трубы которого теперь день и ночь вился жалкий, влажный дымок.
Артиллеристов расселили по крестьянским домам. Не в казармы – в настоящие дома, с глиняными полами, дымными чёрными печами и запахом кислого молока и квашеной капусты. Их расчёт – теперь уже официально «расчёт фейерверкера Гептинга» – получил угол в избе у вдовы Марии, женщины лет пятидесяти, с лицом, как высохшая груша, и вечно подозрительными, бегающими глазками.
Угол был невелик: пространство за печкой, отгороженное грубой холщовой занавеской. Но после палаток, биваков и казарм это казалось роскошью. Здесь было сухо. Относительно тепло. И главное – здесь не было постоянного гула сотен людей, запаха пота и страха.
Первые дни прошли в оцепенении. Они отсыпались. Спали по двенадцать, четырнадцать часов кряду, впадая в тяжёлый, мёртвый сон, из которого выходили разбитыми и ещё более усталыми, будто их тела, наконец позволив себе расслабиться, вспомнили о всех накопленных за кампанию травмах, физических и душевных. Николаус просыпался от каждого шороха, каждое громкое слово заставляло инстинктивно тянуться к несуществующему рядом баннику. По ночам его будили кошмары – не лица, не конкретные сцены, а ощущения: грохот, запах гари, липкая влага под ногами.
Но постепенно, очень медленно, жизнь начала брать своё. Мозг и тело, созданные для адаптации, начали цепляться за эту новую, мирную рутину. Стоило только выйти за порог, втянуть носом воздух, пахнущий не порохом, а дымом и навозом, и внутри потихоньку отпускало.
Капитан Штайнер, человек долга до мозга костей, не позволил им полностью расслабиться. Утром – строевая подготовка на замёрзшей деревенской площади. Потом – чистка и обслуживание орудий, которые теперь стояли под навесом у сарая. Но это уже была не истеричная, срочная работа под крики и угрозы. Это было монотонное, почти медитативное ремесло. Они обслуживали «Валькирию» с канонической тщательностью. Чистили канал ствола до зеркального блеска, выскабливали каждую выемку лафета, смазывали все металлические шарниры и оси. Приводили в идеальное состояние. Без спешки. С тем сосредоточенным, неторопливым тщанием, с которым крестьянин чинит свой плуг накануне сева.
И именно в эти часы, склонившись над бронзовым стволом, Николаус впервые по-настоящему разглядел своих людей. Не как солдат в бою, а как людей.
Йохан был прост. Его мир состоял из чётких, ясных понятий: долг, товарищество, еда, сон. В деревенской обстановке он чувствовал себя как рыба в воде. Помогал вдове Марии колоть дрова, чинил сломавшуюся телегу, возился с её тощей коровой. Крестьянская кровь в нём оживала. Он мог молча просидеть час, наблюдая, как тает снег на крыше, и его спокойствие было заразительным. Великан редко говорил о прошлом. Когда его спрашивали о Померании, то отшучивался: «Там холоднее. И картошка мельче».
Фриц, напротив, расцвёл в этой атмосфере относительной свободы. Деревня была для него новой сценой. Он быстро выучил имена всех местных жителей, знал, у кого лучший шнапс, а у кого можно выменять табак на армейские сухари. Флиртовал с деревенскими девками, вызывая их хихиканье и укоризненные взгляды матерей. Рассказывал невероятные истории о Берлине, дворцах, театрах, уличных драках. Но Николаус замечал, что в эти рассказы всё чаще стали вплетаться иные темы. Фриц спрашивал у местных о земле, ценах на зерно, налогах. Его болтовня, казалось, обретала неожиданную глубину и цель.
Курт, саксонец, оказался скрытым мастером на все руки. У него в вещмешке нашёлся крошечный набор резцов и стамесок, и он проводил вечера, вырезая из кусков мягкого дерева удивительные фигурки – птичек, зверушек, солдатиков. Дети деревни, сначала робкие, а потом всё более смелые, обожали его. Курт мало говорил, но его руки говорили за него – они создавали красоту, и это было немым укором всему, что они делали осенью.
Петер, самый молодой, всё ещё вздрагивал от громких звуков и по ночам иногда плакал во сне. Но и он начал оттаивать. Вдова Мария, несмотря на свою внешнюю суровость, взяла его под своё крыло, подкармливала его большими порциями похлёбки и называла «дитя». Он начал улыбаться.
Ганс, молчаливый силезец, оказался рыбаком. Он пропадал на замёрзшей речке, пробивая лунки и вытаскивая тощих, серебристых плотвичек, которые потом шли в общий котёл. Его молчание было не угрюмым, а сосредоточенным. Он находил покой в тишине и однообразном ритме этого занятия.
Их вечера теперь проходили не у походного костра, а в «трех воронах». Хозяйка, дородная и краснолицая фрау Герта, сначала смотрела на солдат как на неизбежное бедствие, но, увидев, что они платят исправно (Николаус строго следил за дисциплиной и выплатой жалования), сменила гнев на милость. Теперь у них был свой стол в углу, возле печки.
Именно здесь, над кружками тёмного, мутного пива, в дымной, тёплой атмосфере, между ними начали рождаться разговоры. Настоящие разговоры. Не о тактике, не о командах, а о жизни.
– Когда это всё кончится, – говорил Фриц, рисуя пальцем на запотевшем столе круги, – я куплю себе клочок земли. Не здесь. Где-нибудь под Берлином. Буду выращивать свёклу. И заведу трёх свиней. Жирных.
– А я вернусь в Померанию, – вставлял Йохан, медленно потягивая пиво. – Отстрою отцовскую кузню. Буду подковывать лошадей. Это честная работа.
– А я… я открою мастерскую, – неожиданно сказал Курт, не отрываясь от своей очередной деревянной фигурки. – Буду делать игрушки. И мебель. Красивую.
Все смотрели на него с удивлением. Курт никогда не говорил о будущем.
– А ты, Николаус? – спросил Фриц, поворачиваясь к нему. – Куда фейерверкер подастся, когда король скажет «довольно»?
Николаус сидел, обхватив руками кружку, и смотрел в пену. Вопрос застал его врасплох. В тщательно выстроенной новой реальности не было места «после». «После» – это была абстракция, почти ересь. Его жизнь была разбита на дни, приказы, задачи. Планы на будущее были привилегией тех, у кого было прошлое. У кого было куда возвращаться.
– Не знаю, – честно ответил он. – Может, останусь в армии. Если возьмут.
– С твоими-то талантами? Да тебя до полковника дослужат! – засмеялся Фриц.
– Не хочу я быть полковником, – тихо сказал Николаус. – Хочу… чтобы больше никто не стрелял.
Наступила неловкая пауза. Все вспомнили, почему они здесь. Почему могут строить планы. Потому что они выжили. А многие – нет.
– Ну, когда кончится, тогда и видно будет, – буркнул Йохан, всегда готовый разрубить спор одним взмахом. – А пока – пиво есть. И крыша над головой. И никто по нам не палит. Уже хорошо.
Они выпили. За молчаливое согласие. За эту временную, хрупкую передышку.
Николаус наблюдал за ними и ловил себя на мысли, что эти люди стали для него чем-то большим, чем просто подчинённые. Он знал, что Курт боится темноты. Что Петер тайком пишет стихи (ужасные, наивные, но стихи). Что у Ганса дома осталась невеста, и он каждый вечер смотрел на её потрёпанный портрет. Знал, что Йохан хранил в мешочке свой первый молочный зуб, как талисман. Что Фриц, под личиной балагура, тосковал по образованию и мечтал научиться читать по-настоящему, а не по слогам.
Он стал их старшим братом. Почти отцом. И это было страшной ответственностью, но также и единственным смыслом, который он мог найти в этом хаосе. Заботиться о них. Учить не только военному ремеслу, но и тому, как сохранить в себе человека. Как не сломаться.
Однажды вечером, возвращаясь из корчмы, они попали под мелкий, колючий снег. Деревня спала, в окнах светились лишь редкие огоньки. Они шли по тёмной улице, и их шаги глухо стучали по замёрзшей земле. Вдруг Фриц, обычно такой болтливый, остановился и посмотрел на небо, откуда сыпались белые искры.
– Знаете, что я сегодня услышал? – сказал он негромко. – От фельдъегеря. Говорят, наш Фриц (он имел в виду короля) уже строит планы на весну. Австрийцы не успокоились. Русские тоже шевелятся. Эта передышка… она ненадолго.
Слова повисли в холодном воздухе. Все почувствовали, как по спине пробежал холодок, куда более пронзительный, чем зимний ветер.
– Значит, будем готовиться, – просто сказал Николаус, снова надевая маску фейерверкера, маску, которая уже почти приросла к его лицу. – Наша задача – чтобы к весне «Валькирия» была готова. И мы – тоже. Выспаться, отъесться, набраться сил. Потом… потом будет видно.
Они дошли до своего дома. Вдова Мария оставила им в сенях глиняную миску с тёплой золой – чтобы отогреть окоченевшие руки. Они молча сидели на лавке, протянув руки над слабым теплом, и каждый думал своё. О будущем, которое снова маячило на горизонте в виде пушечных стволов. О планах, которые могли так и остаться мечтами. О домах, которые, возможно, им больше не суждено увидеть.
Но сейчас, в эту минуту, они были вместе. В тепле, безопасности. И в этой простой, сиюминутной реальности был свой, маленький, но настоящий мир, зимних квартир, передышки. Мир, который учил их, что даже в самом аду можно найти островок человечности – не в громких словах, а в тихом скрипе двери, в запахе тушёной репы, в доверчивом храпе товарища за занавеской. И этот урок, возможно, был важнее всех тактических манёвров. Потому что он напоминал им, ради чего, в конечном счёте, стоит пытаться выжить. Ради возможности просто сидеть вот так, в тишине, чувствуя рядом плечо друга, и знать, что завтра – не обязательно будет бой. Завтра может быть просто ещё один зимний день.








