Текст книги "Сагайдачный. Крымская неволя"
Автор книги: Даниил Мордовцев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц)
VIII
Уверившись, что «схизматики» потонули, чем сами себя достойно наказали, и бросивши безжизненное тело Федора Безридного на потраву зверю и птице, отряд городовых казаков, предводительствуемый легковерными панками, отправился в другую сторону разыскивать беглых хлопов, а главное, чтобы поймать панских коней, за которых так досталось благородным спинам дворовой шляхты.
Когда отряд скрылся из вида, камыш в одном месте зашевелился и из воды показался сначала красный, весь намокший верх казацкой шапки, а затем и усатое лицо запорожца. Сечевик, оглядевшись кругом и не видя своих преследователей, характерно свистнул, выражая этим свистом и удивление, и презрение.
– Фью, фью-фью! Удрали, крутивусы!..
Увидав на берегу бедного друкаря, он быстро выполз из воды, таща за собою мокрую тяжелую переметную суму и длинное ратище копья.
– Хлопцы! Хлопцы! Будет вам воду пить! – окликнул товарищей.
В разных местах показались из воды головы – лица бледные, посиневшие. Запорожец бросился к друкарю и начал его сильно трясти, приподняв с земли.
– Захлебнулся хлопец, да, может, очнется...
И Грицко, и Юхим вышли из воды. Они дрожали всем телом.
– Утонул? – спрашивали они с боязнью.
– Как он сюда попал?
– Полно распытывать! Берите за ноги – потрясем его!
Друкаря начали трясти. Мало-помалу посиневшее лицо начало принимать более живой цвет.
– Трясите, хорошенько трясите! Он немножко теплый.
Вскоре у утопленника хлынула вода ртом и носом.
– Будет! Оживает.
Его положили на траву. Несчастный открыл глаза.
– Холодно! – было его первым словом.
– Добре! Зараз будет тепло.
– Запорожец метнулся к суме, достал оттуда баклажок с водкой и серебряный корячок.
– Оковитонько! Матушка родная! Вызволяй!
– Он наполнил корячок и поднес его друкарю, став на колени.
– Посадите его, хлопцы, поднимите!
Друкаря приподняли. Зубы его стучали, как в лихорадке. Запорожец приставил корячок к его посиневшим губам.
– Пей, хлопче, пей разом до дна.
Друкарь с трудом выпил, закашлялся. Лицо его стало оживать, краска заиграла на щеках.
– Добре, друкарю, зараз встанешь! – успокаивал его запорожец.
Он налил себе и опрокинул под мокрые усы. Налил товарищам, и те опрокинули.
– Добре!.. Выпьем, братцы, по другой! Вонзимо копие в душу!
Вонзили еще по разу – и все ожили. Друкарь сидел на траве и глядел кругом посоловевшими глазами: он, по-видимому, не помнил ничего, что с ним было.
– Как это ты, друкарю, вылез из воды? – спросил запорожец.
– Не знаю, – отвечал тот, качая головой.
– Должно быть, воды перепил, – заметил Грицко, – и я, матери ей лихо, много пил и чуть не лопнул... Еще спасибо, что тарани шибко наелся, так и в воде пить хотелось.
– А меня чортов рак за ухо ущипнул, я чуть не крикнул, – пояснил Юхим.
Запорожец по привычке полез было в карман, вытащил оттуда кисет и трубку, чтоб после долгого сиденья под водою и после двух чарок водки затянуться, да увидав, что и с кисета вода течет, и в трубке вода, и трут мокрый, и сам он весь мокрый, как мышь, – так и ухватил себя за чуб.
– А, стонадцать коп чертей с горохом! О, чтоб вас, чертовых крутивусов, черти редькою по пятницам били! Чтоб ваши матери ежей родили против шерсти! Чтоб вам подавиться дохлою мерзлою собакою, чтоб она у вас в поганом брюхе и таяла, и лаяла!
Выругавшись вдоволь и облегчив этим хоть немножко казацкую душу, он тотчас же сорвал несколько широких листов лопуха, разложил их на солнце, высыпал на них подмоченный тютюн, вздел на сухой сук орешника кусок мокрого трута, потом повесил на кусты мокрую же шапку, снял сапоги, штаны, сорочку, все это развесил на солнце и остался в таком виде, в каком поп отец Данило вынул его когда-то из купели.
– Раздевайтесь, хлопцы! – скомандовал он. – Теперь и так тепло.
Товарищи последовали его примеру. Друкарь после водки смотрел совсем молодцом. Из переметной сумы вынули намокший хлеб, вяленую, тоже намокшую, рыбу и стали все это сушить на солнце, которое не ленилось исполнять возложенные на него казаками обязанности: оно пекло так, как только оно в состоянии печь в степях Южной России. Молодые беглецы, допекаемые жаром и чтобы сократить время, стали купаться в той самой речке, в которой они недавно прятались от погони. Теперь, наученные недавним опытом, они выдумали очень полезную для их целей игру, которую и назвали «очеретянкою». Игра состояла в том, что, вырезав себе опять такие камышинки, с помощью которых им удалось спастись от преследователей, они по жребию прятались в воде; тот, кому выпадал жребий «ховаться», брал камышинку в рот и нырял с нею в воду, а товарищи должны были следить за ним на поверхности реки и замечать, где покажется из-под воды кончик камышинки.
Солнце между тем делало свое дело. Развешенное платье беглецов было им достаточно высушено, тютюн подсох также порядочно, труту возвратилась его воспламенительная способность, и запорожец, одевшись молодцом, распустив свои широкие, как запорожская воля, шаровары и закурив люльку, казался совсем счастливым.
– Ну, хлопцы, теперь в дорогу, в ходку! – сказал он, поглядывая на солнце.
– Солнышко еще высоко, до вечера не мало степи пройдем, а вечером отпочинем час-другой да вновь в ходку на всю ночь.
Отойдя от места стоянки небольшое пространство, запорожец взошел на ближайший курган, осмотрел степь своими зоркими привычными глазами на несколько верст кругом и, убедившись, что степь свободна от польских разведчиков, велел рушать дальше. Степь становилась все пустыннее и казалась необозримее и диче. Они перерезали знаменитый Черный шлях, которым не решались идти из опасения встретиться с польскими гонцами, часто ездившими в Крым, либо с купеческими караванами, конвоируемыми вооруженною стражею. Наши беглецы шли по правую сторону Черного шляха, местами, по-видимому, очень хорошо знакомыми запорожцу.
– Вот кабы кони у нас не бежали, то-то б хорошо было! – сожалел Грицко, таща на себе суму с баклагой.
– Эге! Коли б кони, то и Фома с Еремою умели б ездить! – процедил запорожец, сося трубочку.
– А что, поймали их ляхи? – интересовался Юхим.
– Эге! Ловила баба воду решетом, – пояснил запорожец.
– Я им такого терну дал, что они, поди, и теперь летают по степи, коли не дали дуба.
Под вечер беглецы остановились в небольшой балке, недалеко от Черного шляха, где, как это известно было запорожцу, можно было найти криницу с холодною ключевою водою. Молодцы подкрепились пищею, напились холодной воды и легли спать в этой самой балке, в густой траве, где их не легко было найти.
Встали они с восходом месяца и снова продолжали путь.
Ночь была необыкновенно хороша. Полный месяц, поднявшись высоко, казалось, стоял, очарованный чудною картиною ночи. Он казался почти белым, какого-то серебристо-молочного цвета, и этим серебром обливал бесконечную степь, которая представлялась чем-то волшебным, полным таинственных чар и видений. Грицко так и чудилось, что вот-вот он увидит, как, обдаваемая серебром из этого большого серебряного окна в небе, баба Вивдя, всему Острогу знаемая ведьма, в одной сорочке, расхристанная, с распущенною косою, пролетит на метле над этою волшебною степью, а за нею на ослоне промчится коваль Шкандибенко, которого она околдовала чарами... Глянув на месяц, он, казалось, в самом деле видел, как там брат брата вилами колет, и ему хотелось закричать на всю таинственную степь: «Не коли, чоловіче, – гpix!..» То ему казалось, что вот-вот в это окно на небе кто-то выглянет на землю, на эту тихую, посеребренную белыми лучами степь, и закричит: «Куда вы, хлопцы, идете?..» То казалось, что воно закричит сзади, где-нибудь за спиною, и Грицко оглядывался назад, и там казалось все еще более таинственным и безмолвным... Чудилось, будто трава шепчется между собою и «тирса» лепечет детскими голосами: «Не топчіть мене, хлопці, бо мене ще нiхто не топтав...» Кое-где сюрчали ночные полевые сверчки, как бы кого-то предостерегая: «Го-го-го-го! Вон кто-то идет степью – берегитесь, не показывайтесь...» В шелесте травы под ногами слышалось что-то таинственное: не то русалка косу чешет на месяце и тихо смеется, не то под землею кто-то плачет... Именно это самое безмолвие ночи и степи и наполняло окрестность таинственными звуками и видениями: вместе с лучами от месяца, казалось, сыпалось на степь что-то живое, движущееся, но неуловимое и тем более шевелившее корнями волос на голове...
«Ги-ги-ги-ги!» – закричало вдруг в степи что-то страшное, и Грицко так и присел со страха и неожиданности.
– Ох, лишечко! Что это такое?
– Господи! Покрова пресвятая! Покрой нас!
«Ги-ги-ги-ги!» – повторилось ржание; и темная масса, описав полукруг по степи, остановилась перед изумленными путниками.
– Косю, косю, тпруськи, иди сюда, дурный! – ласково заговорил запорожец, идя к темной массе.
– Да это конь, хлопцы! Вот испугал! – опомнились молодые беглецы.
Это действительно был конь, один из тех коней князя Острожского, на котором ехали беглецы днем. Благородное животное стояло, освещенное луною, навострив уши...
– Косю, косю, дурный! – соблазнял его запорожец, подходя все ближе и ближе.
Но конь фыркнул, повернулся, взмахнул задними копытами и как стрела полетел степью. Не на такого, дескать, наскочили...
– И не чортова ж конина! – проворчал запорожец.
– Стонадцать коп! Вот ушкварил! Когда солнце несколько поднялось над горизонтом, решено было сделать роздых.
– Вот теперь будет козацкая ночь, – пояснил запорожец.
Пройдя всю ночь, беглецы, действительно, нуждались в отдыхе, и этот отдых им выгоднее было дозволять себе днем, чем ночью: ночью они безопаснее могли продолжать свой путь, да ночью же не так и жарко, как под полуденным раскаленным солнцем. На этот раз они расположились в верховьях небольшой речки, впадающей в Буг, где можно было найти и тень, и воду, и проспали безмятежно почти до полудня. Только пробуждение их, как и накануне, было трагическое. Раньше всех проснулся друкарь. В момент пробуждения слух его поражен был каким-то глухим, сиплым, но могучим ревом, напоминавшим рев разъяренного бугая. Боясь какой-либо опасной случайности, Безридный поспешил разбудить своих товарищей.
– Ты что, друкарю? – спросил, торопливо вскакивая, запорожец,
– Уж не ляхи ли либо татары?
– Нет, дядьку, а что-то ревет.
Рев повторился и совсем близко: животное без сомнения шло сюда.
– Это тур, – сказал запорожец, тревожно оглядываясь, – надо спрятаться, этот черт хуже ляха и татарина.
Действительно, зверь не замедлил показаться. Это было страшное чудовище, хотя оно и напоминало собою обыкновенного украинского вола или бугая. Громадная голова с широчайшим лбом, на котором петушился в обе стороны огромный чуб, встрепанный, с вцепившимися в него колючками репейника и терновника; овально изогнутые рога – рожища такой величины и толщины, что в них, действительно, по сказанию былин богатырского цикла, могло войти по «чаре зелена вина в полтора ведра»; широчайшая, истинно турья, шире, чем воловья, шея на спине сходилась с надлопаточным горбом, а книзу, морщась широкими, жирными складками, оканчивалась лохматой бородой. Все это было необыкновенно страшных размеров, а дикие глаза изобличали такую же дикую, беспредметную свирепость – свирепость ко всему, на что они ни смотрели – на человека, на дерево и на все живое – все это ему хотелось посадить на рога и затоптать толстыми, обрубковатыми ногами с двукопытными «ратицями». Хвост чудовища кончался длинным пуком волос, который украсил бы собой лучший султанский бунчук [Бунчук – искусно украшенная короткая палка с конским хвостом на конце, знак военной власти].
Ясно было, что чудовище шло к водопою – шло, понурив голову, и страшно ревело. К счастью, недалеко от этого места, над самою криницею, рос старый ветвистый дуб. Запорожец сразу оценил все выгоды своей позиции и моментально решил, как ему действовать в виду страшного врага. Он сам был своего рода буй-тур, хотя немногим умнее рогатого тура.
Чудовище, увидав людей, остановилось в изумлении и перестало реветь. Потом оно начало рыть ногами землю, бить хвостом по бокам и, понурив голову, снова заревело, но еще более угрожающим ревом.
– Хлопцы! – быстро скомандовал запорожец.
– Зараз лезьте на дуб, скорей, скорей!
Молодцы не ждали повторений. Как кошки, они подрались на дерево, цепляясь за кору и сучья, и расположились на высших ветвях дуба.
Запорожец же, с длинным копьем-ратищем наперевес, остановился у самого дуба и смело ждал врага. Чудовище продолжало реветь и шло медленно, угрожающе потрясая громадною рогатою головою и бородою. Запорожец, сняв шапку с красным верхом, замахал ею как бы в знак приветствия рогатому гостю. Высокий рогатый гость, увидав красное, окончательно освирепел и бросился на дерзкого казака, хрустя по земле огромными копытами... Вот-вот он посадит на рога несчастного... Но запорожец ловко увернулся и стал за дубом. Чудовище ринулось прямо и стукнулось лбом о дерево, в полной бычачьей уверенности, что толстый кряжевик-дуб повалится, как гибкий тростник.
Но дуб не валился, а несообразительное животное продолжало переть лбом в несокрушимый кряж. Тогда «хитрый хохол», запорожец, высунувшись из-за дуба, своими лукавыми глазами и красною верхушкою шапки еще более обозлил свирепое животное и в один миг всадил копье под левую лопатку зверя, в то самое место, где природа поместила сердце как у человека, так и у животного. Почувствовав боль, тур заревел так неистово, что Грицко чуть не свалился с дуба, а друкарь стал испуганно креститься и читать «Богородицу».
Стоя за дубом, запорожец продолжал глубже всаживать свое ратище в сердце чудовища, которое не выдержало и с ревом и хрипением опустилось на колени. Кровь из раны лилась фонтаном, окрашивая темным пурпуром коренья дуба и соседнюю зелень и землю. Животное силилось приподняться и снова било рогами дуб, не догадываясь, что сделай оно шаг вправо или влево вокруг дуба – тело запорожца трепетало бы на рогах или извивалось, как червяк, под копытами.
Запорожец, всадив копье еще глубже, как кошка, выскочил из-за дуба с длинным ножом в руке и, размахнувшись во все плечо, вонзил блестящее железо в темя животного или, вернее, в затылок, в то самое место, где кончается череп, голова и начинается позвоночный столб... Железо вонзилось по самую рукоятку... У тура подкосились ноги, и он запененною мордою ткнулся в корень дуба, падая всею массою своего громадного тела...
– Вот же тебе, туре! – запыхавшись, проговорил победитель.
– Кланяйся ниже-низенько, кланяйся козаку в ноги!
Умирающее животное хрипело, судорожно вздрагивая.
– Хлопцы, будет вам воробьями на дубе сидеть, – обратился запорожец к своим товарищам.
Те слезли с дуба и с изумлением и страхом смотрели на бездыханное уже чудовище.
– Фью-фью-фью! – засвистел Грицко, – вот так бугай!
– Да еще и с бородою, точно козел! – удивлялся Юхим.
Запорожец по преимуществу любовался рогами и хвостом убитого им животного. Он гладил рукою, восхищался их гладкостью, измерял их длину четвертями.
– Да и пороховницы ж добрые выйдут! – невольно восклицал он. – Вот пороховницы, стонадцать коп!
Роскошный густой хвост тура вызывал в нем другие казацкие мечтания.
– А из хвоста – бунчук на все войско Запорожское! Такого бунчука и у самого султана нет...
Победа над туром являлась торжеством и в другом отношении – в экономическом, как теперь сказали бы. Провизия у беглецов была на исходе: рыба вышла, огурцы вышли, хлеба – самая малость. А турьего мяса хватит на всю дорогу, особенно если его порезать на куски да повялить, закоптить хорошенько на костре. На этом запорожец и порешил, сообщив о своем решении товарищам.
Все четыре молодца поделали из своих широких поясов лямки, прикрутили их к рогам тура, впряглись в них и потащили чудовище вниз, в лесную чащу, чтобы там его ободрать, расчленить и приготовить впрок.
– А что, хлопче, – лукаво обратился к Грицку запорожец, – кто тяжелее, этот тур или Загайло?
– Эге, дядьку! – насупился Грицко.
– Тот в таратайке, Загайло, в таратайке легко...
– А вы б его без таратайки, как тура...
И запорожец многознаменательно подмигнул.
IX
Конашевич-Сагайдачный... Если кому из сынов своих должна поставить памятник Малороссия, то, бесспорно, Петру Конашевичу-Сагайдачному.
Сагайдачный – одна из самых крупных и благороднейших личностей в истории Малороссии, хотя эта самая история почти пропустила его.
Что же была за личность – Конашевич-Сагайдачный!..
На Днепре, в городе Самборе, жила себе жена благочестивая, «удова старенька», по прозвищу Сагайдачиха. Было у нее единственное чадо любимое – сынок Петрусь. Это был хлопчик тихий, «слухняний», хотя нередко огорчал мать странными выходками, которые состояли в том, что он нередко пропадал по целым дням и неделям, а потом появлялся где-нибудь верст за сто и более от родного города и возвращался оттуда либо с чумаками, либо с почаевскими и киевскими богомолками. Когда мать, бывало, спрашивала его: «Где ты, сынок, пропадал?» – он отвечал, что либо ходил к рахманам, либо искал, где конец света, либо, наконец, «розпитував старців, де живе Вернигора» и старушка, бывало, только о полы руками ударит. Все, что Петрусь слышал чудесного и таинственного, все это он хотел сам видеть. Слышал он как-то, что живут где-то неведомые люди, какие-то рахманы, и что найти их можно следующим образом: когда бывает у людей великдень и люди едят крашеные яйца, то если бросить от священного яйца кожуру в воду, так, чтоб она не потонула в реке, то кожура эта поплывет по реке, будет плыть день, два, три, может быть, неделю и более, и доплывет, наконец, до рахманского царства. И вот тогда, когда рахманы увидят, что приплыли к ним крашеные кожуры с того света, тогда и у них начнется великдень. Вот, наслышавшись этого, Петрусь Сагайдачный однажды бросил на великдень яичную скорлупу в Днепр – и исчез из Самбора: он пошел по берегу Днепра вслед за плывшею по воде скорлупою, потерял ее, конечно, из виду и все шел, пока знакомые чумаки не встретили его на дороге и не привели к матери. Таким же точно образом он искал и конца света, и таинственного Вернигору, про которого он слышал, что горами ворочает.
Старая Сагайдачиха, сокрушаясь о сынке, говорила о его странностях на исповеди самому батюшке, и батюшка успокоил ее, что хлопчик недаром ищет конца света, что ему так от бога положено, что в отрочестве, по неразумию своему, он ищет рахманов и Вернигору, а когда возмужает, то станет угодным богу и будет истину взыскати; что поэтому его следует отдать книжному научению, – «и процветет разум хлопчика, яко сухой жезл Ааронов», – сказал в заключение батюшка и, увидев после того Петруся, погладил его по головке и сказал, улыбаясь: «Быть тебе Вернигорою».
Тогда Сагайдачиха, отслужив напутственный молебен, отвезла своего любимца в Острог и отдала в тамошнюю школу. В школе Петрусь учился хорошо, но также отличался разными выбрыками: то удивлял учителей необыкновенно быстрым пониманием предмета ученья, то опережал всех знаниями, то вдруг начинал лениться, пропадал по целым дням, бродил неведомо где и потом снова являлся. Когда наставники спрашивали его, где он пропадал, юный Сагайдачный нехотя отвечал, что он ходил в пустыню, искал бога, постился в надежде, что ему явится бес для искушения, но бес не являлся, и тому подобное. Между тем наставники не могли не видеть, что он был очень богомолен, много читал священных книг, много знал, и надеялись, что из него выйдет пустынник. Но вышло не то – юный Сагайдачный пропал, так-таки пропал без вести.
Где он пропадал – никому не было известно: одни предполагали, что, по своей письменности и, порой, необыкновенной набожности, он ушел на Афон, где с давних пор спасался его земляк Иоанн из Вишни; другие, более смелые, подозревали, что он «помандрував» на Запорожье.
Через много лет случилось такое обстоятельство. На спаса в городе Черкассах, на рынке, среди разряженного по-праздничному поспольства, среди степенных мещан и длинноусых казаков, среди пестрой молодежи – парубков, дивчат, молодиц и детворы, среди наваленных на площади гор арбузов, дынь и огурцов, посреди возов с яблоками, сливами, грушами, бродил себе одиноко неизвестный ободранец, «бiдний козак нетяга» [Нетяга (летяга) – бедняк], каким он казался всем видевшим его: не то бурлак – «попихач жидівський», которому жизнь не задалась, не то пропившийся казак, не то горемычный свинопас и волопас, забравшийся на рынок и не имеющий в кармане ни шеляга, на что бы купить себе праздничное яблочко либо свечку богу поставить от своего сиротства. На бедном казаке-нетяге, как говорится в думе, болтались три сиромязи – три сорта лохмотьев: «опанчина рогозовая» – это епанечка, сплетенная из рогозы, из травы-ситника, нечто вроде плохой и дырявой рогожки; другое на нем украшение – поясина хмелевая, пояс, скрученный из завядших плетей хмеля; еще на казаке украшение – чеботы-сапьянцы, да такие, что сквозь них видны пятки и пальцы: «где ступит – босой ногой след пишет...». Таков-то был молодец! Мало того: еще на казаке красовалась баранья шапка – шапка-бирка, сверху дырка, мех давно облез, и околыша тоже, как говорится, чертма: вообще шапка на удивление – «дождем прикрыта и ветром на славу казацкую подбита...». Но молодец ходит себе гордо, поплевывает через губу и даже задорно поглядывает на каких-то пышных трех не то ляхов-панов, не то казаков, которые корчат из себя ляшков-панков и даже немножко «ляхом вырубают», то есть стараются говорить по-польски: одним словом, это были настоящие «дуки-срібляники», богачи, знатные казаки.
– А не пойти ли нам, шановные панове, до шинкарки? – сказал один из дуков, искоса поглядев на оборванца-нетягу.
– До Насти Горовой, шинкарочки степовой? – спросил, ухмыляясь, другой дука [Дуки – богачи].
– А хоть бы и до Насти, – отвечал первый.
– Добре, панове! У нее такой есть запридух – горилка оковита, что аж очи рогом лезут от единой чарки, – пояснил третий.
Нетяга как бы и не слышит этого, да и исчез меж возами с яблоками и грушами.
Когда, однако, дуки вошли в шинок и поздоровались с красивою молодою шинкаркою, которая показала им все жемчужные зубы из-за коралловых губок, они заметили, что оборванец-нетяга был уже тут: он стоял скромно у топившейся печки и, по-видимому, сушил у огня свою еще накануне промокшую от дождя шапку, готовую, казалось, совсем развалиться.
Хотя, по народному обычаю, позже вошедшие в шинок и должны были поздороваться с прежде вошедшим, какой бы он ни был оборванец и даже пропойца, однако кичливые дуки этого не сделали и важно уселись за стол.
– Гей, Насте-сердце! – сказал старший из дуков.
– Давай нам меду и доброй горилки!
– Какой же, паночку, вам горилки дать, – защебетала шинкарка, звеня монистами и медным крестом, висевшими на полной груди, – простой или оковитой?
– Самой пекельной, запридуху!– пояснил второй.
– Спотыкачу, дядько спотыкайленко, – добавил третий.
Шинкарка метнулась к стойкам, достала требуемое, поставила на стол, сбегала потом за медом, который так и пенился, как сердитый пан, – все это расставила на столе, а потом отошла в сторону и подперла розовую щеку рукою.
– Пейте, паночки, на здоровьечко, да не забывайте вашею милостию Настю кабачную, – прощебетала она и поклонилась.
А нетяга все стоит у печки, все сушит свою лохмотную шапку и искоса поглядывает на кичливых дуков. Те принялись пить – и снова, вопреки народному обычаю, хоть бы один из них предложил бедному оборванцу «меду склянку» либо «горілки чарку».
По лицу нетяги пробежала недобрая улыбка, и он продолжал поглядывать на пирующих. В этих ясных черных глазах было что-то такое, отчего дукам становилось жутко, водка не шла в горло... Злил их этот оборванец своим спокойным взглядом; казалось, что эти глаза, глаза оборванца, смотрят на них так, как иногда глаза большого пана, какого-нибудь ясновельможного князя, смотрят на самого жалкого хлопа. Не вынесли этого дуки, тем более, что и хмель стал уже разбирать их головы.
– Гей, шинкарка Горовая, Настя молодая! – закричал Войтенко, ломаясь и корча из себя великого пана.
– Гей, шинкарко! Нам сладкого меду подливай, а этого казака, пресучьего сына, взашей из хаты выпихай!
– Вон его! Вон! – прикрикнул и Золотаренко.
– Должно быть, он, пресучий сын, по винницам да пивоварням валялся – опалился, ошарпался, ободрался, да теперь к нам пришел добывать, чтоб в другую корчму нести пропивать.
Оборванец на это только улыбнулся, а шинкарка со смехом подошла к нему и взяла за черный чуб.
– Пошел, пошел, козаче, иди с богом, – хохотала она, таща оборванца, словно вола за рога, а другой рукою слегка колотя в затылок.
Оборванец, конечно, упирался. Настя хохотала и тащила его дальше, пока с величайшим трудом, вся запыхавшись, не дотащила до порога. Но дальше порога оригинальный гость не шел: он уперся голыми пятками в пороге, зацепился репьем в дверях и нейдет... Умаялась Настя.
– А цур тебе да пек! Вот бугай какой здоровый! – смеялась она, дуя на ладони.
– Ах, ладони болят.
Тогда старшему из дуков, Гавриле Довгополенко, стало жаль несчастного, и он, вынув из кармана мелкую монету и подойдя к шинкарке, тихонько сказал:
– Вот что, Настя-сердце, хоть ты на этих бедных козаков и зла, да все-таки добрая... Коли б ты, сердце, сбегала в погреб, да на вот эту людскую денежку хоть какого-нибудь пива нацедила этому козаку, бедному нетяге, на похмелье живот его козацкий покрепила.
Шинкарка взяла денежку, лукаво улыбнулась и сказала, что напоит оборванца. Вышла она за перегородку и шепнула наймычке:
– Беги, девка-наймычка, в погреб, да возьми ендову четвертную, да наточи пива, да только не из первых бочек; пропусти ты восемь бочек, а с девятой наточи поганого пива: уж лучше его таким нетягам раздать, чем свиньям выливать.
Но молодая наймычка оказалась жалостливее своей хозяйки. Она сама знавала нужду и сочувствовала бедности. Притом же лицо оборванца показалось ей добрым и красивым, а таких ласковых, говорливых глаз под черными бровями она ни у кого не видала. Поэтому она не последовала наказу хозяйки – миновать восемь бочек в погребе и наточить из девятой негодного, промозглого пива. Напротив, захватив толстую, новую, тяжелую четвертную ендову с ушками, она минула девятую бочку и наточила меду из десятой – лучшего, крепчайшего меду, какой только был в погребе и который назывался «п'яне чоло».
Воротившись с ендовой в светлицу, наймычка отвернула лицо от меду, показывая вид, будто бы напиток этот очень воняет, а между тем ласково подмигнула бродяге и, подавая ему ендову, поклонилась.
Бродяга сочувственно сверкнул своими черными глазами, взял из рук ее ендову, медленно прислонился к печке, не торопясь попробовал напиток, посмаковал – нашел, что он отличный, улыбнулся своею загадочною улыбкою, плотно приложился губами к ендове и напился досыта. Передохнув немного, он снова взял ендову за одно ухо, наклонил ее, припал к краю – и стало в той ендове сухо... Бросилась казаку в голову хмелинушка – «п'яне чоло», действительно, оказалось пьяным.
А дуки все бражничают...
Вдруг бродяга как хватит дубовой ендовой о пол! Удар был так силен, что со стола у дуков повалились чарки и пляшки, из печи полетела сажа, а шинкарка с испугу присела за прилавок.
– Ох, лишечко! – завопила она. Пирующие вскочили с мест. Они были шибко озадачены.
– Вот дурень! – укоризненно сказал Золотаренко.
– Верно, он доброй горилки не пивал, что его так и поганое пиво опьянило.
Услыхав это, бродяга выпрямился, бодро подошел к столу и, глядя смелыми, сверкающими глазами на дуков, закричал:
– Гей вы, ляхове, вражьи сынове! Ну-ка, подвигайтесь к порогу, чтоб мне, козаку-нетяге, было где в переднем углу с лаптями сесть.
Дуки нерешительно переглянулись. Бродяга смотрел на них уже не тем жалким бродягой.
– Вон, дуки-срибляники! – повторил он свой окрик.
Дуки видели, что с таким пьяницей и силачом не совладаешь, что он, пожалуй, и в них ендовой пустит – и заблагорассудили подвинуться, дать за столом место этому разбойнику.
Шинкарка тоже присмирела и удивленно посматривала на странного гостя. Наймычка выглядывала из-за перегородки, стараясь уловить его сердитый взгляд.
Бродяга между тем сел за стол на переднее место, отодвинул от себя чарки и бутылки и вынул из-под своей рогожной опанчи [Опанча – старинная верхняя одежда в виде широкого плаща] щиро золотный обушек. [Обушек щирозлотный – разновидность оружия]
– Гей, шинкарко! – крикнул он, кладя свой заклад на стол. – Цебер меду за этот обушек!
Перепуганная недавним громом, шинкарка не знала, что ей делать, и вопросительно поглядывала на дуков, боясь встретиться с сердитым взглядом бродяги.
Дуки с улыбкою переглянулись.
– Не давай ему, Настя, – сказал, наконец, Войтенко, – не выкупит он у тебя этого залога, пока не станет у нас волов погонять или у тебя печи топить.
Тогда бродяга, не говоря ни слова, распустил свой пояс из хмелевых плетей, расстегнул находившийся под рогожною епанчою кожаный широкий пояс – черес [Черес – пояс с калиткой для денег], тряхнул им, и из него посыпались блестящие червонцы, которые так и устлали собою весь стол.
Картина быстро изменилась.
Шинкарка ахнула и перегнулась всем телом через стойку. Красивые глаза ее засверкали алчностью, губы задрожали. У дуков, при виде такой кучи золота, и хмель из головы выскочил. Они бросились наперерыв ухаживать за бродягой.
– Ох, братику, пане козаченьку! Как же ты нас одурачил! – заговорил Золотаренко.
– Выпей, козаченьку, выпей, сердце, нашего меду-горилки! – юлил Войтенко.
– Не держи на нас, братику, пересердия, что мы над тобой насмеялись, – то мы шутили...
Нетяга, не говоря ни слова, подошел к отворенному окошку и свистнул.
И вдруг – откуда ни возьмись – в шинок входят три хорошо одетых казака, в виде джур, или оруженосцев, и, низко кланяясь, подходят к бродяге.
– Здоров був, батьку козацкий! Вот твои шаты, – сказал первый из них, – шелковые жупаны.
– А вот твои, батьку, желтые сапьянцы! – приветствовал его второй джура [Джура – казацкий слуга; доверенное лицо военного руководителя].
– А это твои, батьку, червонные шаровары да шапка-оксамитка, – приветствовал третий.
И действительно, в руках у пришедших были дорогие одежды: у первого – голубые шелковые жупаны с золотыми кистями и шитьем, у другого – желтые сафьянные сапоги, у третьего – красные широчайшие штаны, такие широкие, что когда в них казак идет, то сам за собою штанами след заметает.
Бродяга тут же, не стесняясь присутствием прекрасного пола, сделал свой туалет и закрутил усы.
Когда неизвестный бродяга преобразился в богато одетого казака, в лыцаря, старший джура обратился к нему с следующими словами, повергшими дуков и шинкарку в крайнее смущение: