Текст книги "Сагайдачный. Крымская неволя"
Автор книги: Даниил Мордовцев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 22 страниц)
XXVII
Прошло семь лет. За эти семь лет имя Сагайдачного завоевало себе бессмертную славу в истории Украины и Польши. В то же время имя это стало страшным и ненавистным у соседей Украины – в Крыму и Турции.
Не наше дело изображать бурную политическую жизнь героя Украины, как он свято соблюдал союз с Польшею, как спасал ее от турок и крымцев, как, верный своим союзникам-полякам, спасал своего королевича: это дело правдивых историков.
Для нас более симпатична личная жизнь этого сурового «козацького батька». Жизнь эта была полна поэзии, хотя мало кто знал всю теплоту души и юношескую свежесть чувств этого сивоусого юноши. Знала это только Настя Горовая, шинкарочка молодая, к которой он когда-то явился оборвышем, потом – Ганжою Андыбером, а потом... это уже секрет Насти...
Так прошло, говорим, семь лет со времени возвращения казаков в Киев после разорения Кафы и Синопа. За это время Сагайдачный не раз виделся с Настей, которая уже жила в Киеве, но не в качестве честной вдовы. При этих свиданиях они, вспоминая старое времечко, непременно говорили о бранке Хвесе и оплакивали ее: Хвеся была тем светлым воспоминанием в их жизни, которое не вытравили из их сердца ни годы, ни жизненные бури.
Сагайдачный опять в поле с своими казаками «сіромахами». На Польшу, по злобе на этого же Сагайдачного, султан Осман ведет более чем полумиллионное войско.
Войска сошлись у Хотина. Во главе казаков был все тот же хмурый и молчаливый Сагайдак с Стецком Мазепою и Небабою. И дурненький Хома тут же, и Карпо Колокузни, и Грицко, и Юхим из Острога, и Харько Макитра из Переволочны. Не было только татарочки, которая оставалась у Насти Горовой в качестве приемной дочери.
Во главе польских хоругвей стоял величественный Ходкевич с цветом польского рыцарства.[29]29
Ходкевич Ян-Кароль (1560—1621) – польский военачальник, великий гетман литовский. Принимал участие в подавлении восстания С. Наливайко, в польско-шведской интервенции в России. Погиб в битве под Хотином.
[Закрыть]
Каждый день идут стычки, и только ночи дают роздых воинам.
Ночь, августовская ночь, довольно свежая... С севера, с Московщины, холодный ветер гонит по небу серые тучи, которые от времени до времени серебрит молодой, остророгий месяц, то и дело ими заволакиваемый.
Недалеко от берега Днестра пылает костер; вокруг него расположилась кучка казаков.
– Ты что, Хома, задумался? Об чем? – заговорил сероглазый Грицко, кладя красный уголек в свою трубку.
– Тсс! – предостерег товарищей Карпо. – Молчите.
– Что такое?
– Да вон что-то крадется в белом.
– А ну, беги, Хомо, поймай.
– Черта с два! Пускай Харько ловит.
– А в самом деле, что б оно значило, братцы? – серьезно заговорил Карпо, вставая с турьей кожи, которая была разостлана у костра и с которою он не разлучался.
– Да, надо поймать, – согласился и Грицко.
– Может, это бранка убегает от татар.
– А может, та белая бранка, что пролетала над Кафою.
От костра отделились две фигуры и тихо поползли к тому месту, где показалась было белая таинственная фигура и исчезла за ближайшим кустарником. Прошло несколько минут. Вдруг за кустарником послышался испуганный женский крик:
– Господи!.. Рятуйте!
– Поймали!
Все вскочили на ноги и бросились к кустарнику.
– Не пугайте ее, братцы! Ведите сюда, к костру.
– Да не кричите, вражьи дети! Татары почуют.
Скоро показалась и белая женщина, сопровождаемая Грицко и Макитрою.
– Да ты кто ж такая? – ласково спрашивал последний.
– Я бранка-полонянка.
– Из какого места?
– Из города Черкас.
– А давно полонена?
– Давно, лет десять будет.
– А кто будут твои отец с матерью?
– Я родом из мещанского стану... Батька не помню, а мать звали Анастасией Горовою...
– Как! Насти Горовой дочка! – вскричали почти все разом.
– Да она же теперь живет в Киеве, и у нее наша татарочка, – пояснил Хома.
Казаки только руками всплеснули, когда белая женщина подошла к костру и пламя осветило ее красивое белое, с черными бровями личико, полуприкрытое длинною белою чадрою.
– Святая покрова! Да это ж Хвеся, санджакова бранка.
– Да она ж! Она и ключи нам достала от Кафы.
– Вот батько Сагайдак обрадуется!
Это была действительно Хвеся. Холод августовской ночи и страх за свою жизнь лишили ее сил. Она вся дрожала и едва стояла на ногах. Трепетно, белою, унизанною дорогими перстнями рукою, она постоянно крестилась; ее посинелые губы шептали молитву.
Девушку усадили у костра. Грицко накинул ей на плечи свой жупан. Ласковые, родные речи, участливые слова, добрые лица земляков – все это было слишком неожиданно для беглянки. Она закрыла лицо руками и тихо заплакала.
– Плачь, плачь, бедная! – участливо проговорил кто-то сзади.
– От слез на сердце полегшает.
Все оглянулись. То был старый, совсем сивый Небаба. Ему не спалось в своем атаманском шатре, и он подошел к костру. Узнав, кто была эта бранка, он радостно и благоговейно перекрестился.
– Хвеся! Дитятко! – заговорил он дрожащим голосом.
– Тату! Это ты, – бросилась к нему бранка, – тату любый!
– Нет, дитятко, я не твой батько, я – Филон Небаба... Я знал тебя еще вот такою – с локоть ростом – и на руках носил тебя, и про сороку пел...
– А где мой тато?
– Тут же, дитятко, недалеко.
– Я к нему хочу.
– Постой, рыбко!.. Пускай уснет – ему недужилось сегодня.
– Он хворый? Я хочу его видеть... Бедный мой татуня!
– Нет, ясочка моя, я не пущу тебя сегодня к нему; пусть завтра утром... Как же ты ушла? Как попала сюда?
– Мой господин, санджак, уехал сегодня к султану; за ним приезжал чауш; я оставалась в его ставке с рабами и евнухом... Евнух отлучился к другому евнуху, что у Калги-хана, а часовых я напоила... Да меня и слушались все... И вот я с вами... богородица пречистая.
Хвеся снова начала креститься. Бледное лицо ее покрылось румянцем.
– Так ты, рыбко, не потурчилась? – робко спросил старик.
– Нет, дядечку, бог миловал... Я не Маруся Богуславка.
– Слава богу... Ну, а того, сказать бы... тее того...
Старик замялся. Он хотел что-то спросить, но не решался.
– Что, дядечку?
– Да как оно... тее... насчет, сказать бы... как его... Детки у тебя есть?
– Слава богу, не было, – стыдливо отвечала бранка.
– И то слава богу; а то не бежала бы, поди, от детей.
– А расскажи, будь ласкова, Хвесю, как это ты сгинула от нас в Кафе? – спросил вдруг Карпо. – Точно в воду канула.
– Да, да, – подтвердил Небаба.
– Уж и грымал же на нас за тебя батько, что мы упустили тебя, – пояснил Карпо, – вот грымал! У, не приведи бог!
– Да, да, сто копанок! Чуть киями их не накормил, – подтвердил Небаба, раскуривая люльку.
– Только вот дядько Филон и упросил.
– Вот как это было, – начала Хвеся, снимая с головы чадру, к которой и в десять лет неволи она не могла привыкнуть. – Когда вошла в палац санджака, меня там уже поджидали другие невольники и невольницы. Они знали, что всем им достанется за меня от санджака – а его не было в городе – так они схватили меня, завязали мне рот и голову, да потайным ходом из крепости и вывели... Два дня потом прятались со мною в горах, пока санджак не воротился из Бахчисарая... Ах, что тогда со мной было! С той поры санджак ни на шаг не отпускал меня от себя: куда сам, туда и меня везет.
Вдруг со стороны турецкого обоза раздались выстрелы.
– Тревога, панове! До брони!
– А, сто копанок! Не удастся и сегодня соснуть нашему батьку... Берегите, панове, Хвесю: уж в другой раз Сагайдак не спустит вам.
Тревога началась по всей линии.
Бледную, трепещущую Хвесю богатырь Хома взял на руки, как ребенка, и бегом пустился вдоль берега Днестра...
Натиск татар на казацкое войско был страшно стремителен; бешеный какой-то кафинский санджак с своими мурзами и перекопскими наездниками, как бурный поток, пробился сквозь казацкие ряды до самого крайнего обоза, почти до палатки Сагайдачного, куда – он уверен был – скрылась его прекрасная беглянка, золотокосая ханым – Хвеся; но казаки с самим батькою Сагайдаком и Небабою в голове сомкнутой лавы выдержали убийственный натиск гикающих и аллалакающих хищников, покрыли все поле трупами, опрокинув остатки недобитого скопища в болото.
Серое, чуть брезжущее утро застало казаков уже на возвратном пути с кровавой сечи. Но тут страшная весть пронеслась по их расстроенным рядам:
– Батько пропал! Гетмана нигде не видать!
– Убили батька! Убили, проклятые!
– Кто видел?.. Где?.. Когда?..
– Заарканили, говорят, гетмана... На аркане утащили...
– Будь мы все прокляты, что допустили до этого!
– Вперед, братцы! Либо гетмана добыть, либо живыми не быть!
– Срам на наши головы! И нас громом не побило, проклятых.
– Либо гетмана добыть, либо живыми не быть! – осилил все голоса могучий и хриплый голос Карпа Колокузни, и казацкая конница направила свой бешеный скок в обход расстроенным татарским загонам.
– Стой, черти! Стой! Раздавите батька гетмана, раздавите, иродовы дети!
Ближайшие кони шарахнулись в сторону при виде какого-то гиганта, который нес что-то на плече, поддерживая левою рукою, а правой неистово махая саблей.
– Да стойте же, чертовы выродки! Я гетмана несу, стой! – кричал гигант, отмахиваясь от налетавших на него коней.
– Да это Хома, братцы!
– Хома ж и есть! – удивлялись казаки.
– Какого черта ты на дороге стал?
– Да какого собачьего сына ты несешь?
– Татарина, что ли, поймал, дурный?
– Отойди! Не тронь! Не подступайте, дьяволы, зарублю! – дико кричал Хома, сверкая в воздухе саблей.
– Да что ты, взбесился, что ли? Что на своих лезешь!
– Отойди прочь! Я батька несу!
– Как батька: что ты!
– Батька... пана гетмана... убитого...
– Господи! Батька убили!..
– Убили! Пана гетмана убили... Вот он мертвый... Мати божа!
Могучий стон прошел по полю: Сагайдачного убили! Мертвого гетмана нашли!
Все бросились с коней, теснились к той группе, в середине которой обезумевший от горя и злобы великан продолжал размахивать саблею, боясь потерять дорогой труп. По многим лицам, никогда не ощущавшим на своих щеках слез, теперь текли горячие слезы...
– Не подходи! – безумствовал великан.
– Живого батька не уберегли, собачьи дети: потеряли живого батька – теперь хотите мертвого потерять... Прочь! Не подходи! Зарублю!
– Хомо, братику, что с тобою?
– Прочь! Не подходи! Он еще теплый – никому не дам...
– Хомо! Что ты! Дай его – положи...
– Убью! Не дам! Прочь!
– Возьмите его, сто копанок! Сзади хватайте, дьявола! За ноги! Вот так!
– Вали его на земь! Держи!
– Да легче! Батька не зашибите! Не уроните гетмана!!
С трудом удалось осилить обезумевшего гиганта и вырвать у него из рук дорогой труп героя Украины, славного казацкого вождя, теперь бледного, неподвижного, такого, по-видимому, маленького, жалкого. Его бережно положили на разостланные наземь казацкие жупаны. Из нескольких ран еще сочилась черная кровь, окрашивая собою белую сорочку; нечаянный набег татар не дал возможности казацкому вождю хорошенько одеться и застегнуть свой темно-малиновый бархатный кунтуш с «китицями».
– Мати божа!.. Смотрите, панове!.. Булава-то!
– Гетманская булава в руке! Вот диво: мертвая рука булаву держит!
– Не выпустил, голубь сизый, булавы своей – не отдал поганым, и мертвый не отдал.
– До смерти додержал гетманские клейноды, вот так гетман!
Действительно, мертвый гетман был с булавою: закоченелая рука его держала дорогой казацкий клейнод.
В скучившейся около мертвеца толпе произошло движение.
– Расступись, панове, пропустите, пропустите небогу, дай дорогу панночке, панове!
На труп гетмана бросилась женщина с золотою растрепавшеюся косою и, припав головою к его холодному лицу, так и закрыла его золотыми волосами.
– Тату мой! Родной мой!
– Хвесю! Дитятко! Не убивайся! – плакал Небаба, уткнув свое старое лицо в мозолистые ладони. – Так было богу угодно.
– Татуню мой! Солнышко мое!.. Ох... да он еще теплый! Он... он... он живой еще!.. Он дышит!.. Тату! Тату!.. Ох!.. Он открыл глаза!.. Смотрите!.. Татуню мой! Не закрывай их больше!
Сагайдачный действительно открыл глаза. Он не был мертв.
В Киеве, в одной из просторных келий Братского монастыря, некоторые из высших монастырских властей и из казацкой старшины собрались около постели умирающего ктитора этого монастыря.
Умирающий ктитор был гетман Петро Конашевич-Сагайдачный. Полученные им под Хотином раны, которые он мужественно принял на себя, защищая Польшу и дорогую Украину с не менее дорогим для него существом – несчастною полонянкою Хвесею, – оказались смертельными.
Тихо вокруг постели умирающего. Сейчас только он говорил окружавшим его свою последнюю волю, но это усилие до того ослабило его уже разрушенный ранами и предсмертными страданиями организм, что он впал в минутное забытье.
Все молчали. На суровом лице стоявшего у постели старого друга умирающего, Филона Небабы, просвечивало какое-то тихое, глубокое умиление. На лице этом написана была мысль: «Сподоби, господи, такой праведной кончины всякого доброго казака – умереть от ран за матерь Украину да за ее деток». Тут стоял и Хома, который не отходил от своего батьки с той минуты, как полуумирающего вынес его на своих плечах из кровавой сечи. Не то, что у Небабы, читалось на добром, похудевшем от горя лице этого простоватого богатыря: его, как богатыря телом, пугала эта невидимая для него сила – эта смерть, какая-то бабуся с косой, которая даже самого батька осилила, да и его, богатыря Хому, осилит.
Тут был и Петр Могила, значительно возмужавший и, по-видимому, еще более, чем когда-либо, грустный и задумчивый.
За изголовьем умирающего стоит немолодая уже женщина, но еще красивая. Из-под черного, как бы чернеческого платка кое-где сверкают пряди золотых, с яркими серебряными нитями, волос. Черные глаза ее заплаканы до опухоли век. Это – бывшая Настя Горовая, шинкарочка молодая, дочь которой, такую же золотоволосую бранку Хвесю, взял к себе «в приемы» умирающий гетман после того, как ей под Хотином удалось каким-то образом бежать в казацкий стан из полону, от своего ревнивого кафинского санджака. Хвеся стоит на коленях у своего умирающего татуни и дрожащею рукою поправляет под его седою головою подушки – белые, как и седина умирающего гетмана. Тут же стоит и Настина прийма – черноволосенькая и черномазенькая татарочка, которую Хома выносил на своих богатырских руках до одиннадцати лет и теперь мечтает на ней в скорости жениться.
Сагайдачный глубоко вздохнул и открыл глаза. Хвеся перекрестилась.
– Это ты, доню? – слабо спросил умирающий.
– Я, таточку.
– Положи мою руку к себе на голову... я хочу... слышать тебя...
Хвеся исполнила это желание умирающего и припала головой к его груди.
– Бедное, бедное мое дитятко... Не довелось мне пожить с тобою... На неволю родилась эта головка бедная, золотая головочка! – тихо шептал Сагайдачный, и две крупные слезы выкатились из его конвульсивно заморгавших глаз и сбежали на подушку.
– А мама где? – так же тихо спросил старик.
– Я тут, Петро, – почти шепотом отвечала, перегибаясь через изголовье, та, которую когда-то называли Настей Кабачною.
Сагайдачный глянул на нее, силясь улыбнуться, потом перенес свой взор на наклоненную к нему на грудь голову Хвеси и остановился на татарочке.
– Береги их, Настя, и ту татарочку береги... У нее никого нет... Мы у нее все отняли – и отца, и матерь, и пышную Кафу... неволю козацкую... разлуку христианскую...
Он остановил свой просветлевший взор на молча стоявших у его постели боевых товарищах.
– Будете, детки, помнить мое смертное слово? – заговорил он более сильным голосом.
– Будем, батько, будем! – глухо отвечал Небаба.
– А ты, Филоне-друже, передай всем деткам мою волю – ты ее знаешь.
– Знаю, батько.
Больной заметался на подушках – ему тяжело было дышать.
– Ох, широко я загадывал, детки... да не дожил... не увижу Украину в славе... не раздавил крымского зверя... А святейший патриарх благословил меня на это... сказал: буду я в Иерусалиме, у гроба господа Спаса, молиться за Украину... и за деток ее...
Все молчали. Небаба сердито смахнул слезу, которая катилась, словно горошина, через сивый ус.
– Широко... широко загадывал... Скажите Иову... святейшему отцу митрополиту... Украина... Польша... Где Могила?
– Я здесь, ясновельможный гетман.
– Добывай Волощину...
За окном закаркал ворон. Сагайдачный широко раскрыл глаза.
– Ворон крячет... недоленьку чует... Надо мною крячет... в поле лежит козак... постреленный, порубанный... то Федор Безридный... Где Хвеся?
– Та я ж тут, таточку!
– Не давайте им Украины... Зажигай, Филоне, галеры... Как горит Кафа... Алкан-паша, трапезонтское княжа... Берегите Хвесю – золотое яблочко... Хвеся... Ганжа Андыбер – у Насти Горовой... не узнали дуки-срибляники... Прощай, Украина, прощай, мать...
Через несколько дней хоронили Сагайдачного. День был пасмурный. Ветер гнал по небу серые облака. Они бесформенными массами двигались к югу, словно бы затем, чтобы пронестись над Запорожьем, Крымом и Черным морем и разнести по всему югу весть о смерти того, кто долго заставлял трепетать этот роскошный юг. У стен Братского монастыря глухо шумели вербы. Колокола уныло звонили.
У гроба и у могилы славного гетмана собрался почти весь Киев. Молодые «спудеї», или студенты Братской школы, громко пели своему ктитору «Вечную память». Ректор их, Касиян Сакович, подойдя к гробу, из которого отчетливо выглядывало восковое лицо покойника с длинною апостольскою бородою, развернул лист бумаги и, глядя в лицо мертвецу, дрогнувшим от волнения голосом заговорил под шум ветра.
Вербы своим порывистым шумом иногда заглушали слабый голос чтеца.
Казаки наполовину не понимали, что читал пиит, но угрюмо слушали.
Иногда слышались тихие, сдержанные женские всхлипыванья.
Недалеко от гроба стоял Могила и сосредоточенно глядел в восковое лицо мертвеца, как бы силясь слушать оратора, но не понимая его. От лица покойника глаза Могилы машинально перенеслись на казаков, стоявших понуро, на Небабу, Мазепу, на Хому, глубоко убитого, на духовенство, на семьи панов, пришедших в последний раз поклониться славному мертвецу.
Могиле показалось, будто порывом ветра разогнало тучи и на печальную процессию глянуло солнце. Но это был обман его нервов – не порыв ветра, а порыв его дрогнувшего сердца: на восковое лицо покойника глядело с кроткой задумчивостью то дорогое для него личико, которое он вот уже восьмой год носил в душе, как святыню. Но личико это скоро скрылось.
Оттертый толпою, Могила нечувствительно очутился в самом отдаленном углу монастырской ограды, где над могильными плитами глухо шумели густо разросшиеся вербы и тополи. На дальней плите, полузакрытой кустом шиповника, сидела та, которую он искал скорее сердцем и нервами, чем мыслью.
Он робко, с глубоким смущением подошел к пей. По ее лицу он заметил, что девушка сейчас только отерла слезы.
– Панна плакала? – все также робко спросил он.
– Да, пан, такое горькое зрелище! – отвечала девушка, не вставая с плиты.
– У панны доброе, жалостливое сердце.
Девушка молчала, как бы прислушиваясь к пению над покойником.
– Панна София, простите меня, – заговорил Могила еще более робко, и слезы слышались в его голосе, – простите. Но я еще раз позволю себе повторить мой вопрос: панна не переменила своего решения? Богом умоляю вас, скажите: что мне делать?
– Я уже сказала вам: добывайте корону ваших отцов, – почти шепотом отвечала девушка.
– Но для кого, дорогая панна?
– Для пана.
– А для панны?
Девушка грустно покачала головой.
– Но без панны мне не нужно короны всего мира.
Девушка улыбнулась.
– Пан говорил то же самое и панне Людвисе, княжне Острожской.
Могила вздрогнул и побледнел.
– Я не ожидал, что панна так жестока! Панна плакала над людским горем, и за это я полюбил ее. А над моим горем она смеется... Панна София!
Девушка встала. Светлые, ясные глаза ее блеснули слезой.
– Простите меня, мой добрый, дорогой пан! – горячо заговорила она.
– Я не хотела вас обидеть.
– Дорогая моя! Святыня души моей! Скажите же! Решайте судьбу всей моей жизни!
Девушка опять грустно опустила голову. Из-за верб доносилось скорбное, за душу хватающее пение: «Помилуй, помилуй раба твоего!..»
– Помилуй, панна! Помилуй раба твоего! – как-то простонал голос над самым ухом девушки.
Она вздрогнула.
– О мой дорогой, мой милый пан! – порывисто заговорила она.
– Простите меня! Забудьте меня, забудьте, мой бедный! Ищите вашу корону, ищите другую голову девушки, достойную носить эту корону... Но я – забудьте меня, пан, добрый мой, честный! Я должна, наконец, все сказать пану: я не принадлежу себе, я...
– Как! Панна София!..
«Со святыми упокой», – доносится режущее по душе мертвогласование.
– Я принадлежу богу, пан... Я посвятила себя ему... Не корона покроет мою голову, а чернеческий клобук прикроет тоску мою.
– Панна! Ради бога!
– Мой добрый, успокойтесь... Я бы любила вас, если б судьба не разбила моего сердца, – мне нечем любить вас... Того, кому я раз отдала сердце, нет на свете – в могилу с собой он унес и мое сердце... Его убили под Цецорой [Цецора – местность в Румынии, недалеко от г. Яссы] о бок с Хмельницким, отцом его, а другие говорят, что его в полон взяли...
– Хмельницкий! Зиновий Богдан Хмельницкий!
Могила закрыл лицо руками, как бы желая раздавить и его, и голову.
Когда он отнял руки от лица, девушки уже не было около него. Только вербы шумели над ним, да над гробом Сагайдачного плакал хор со всех киевских церквей: «Вечная, вечная, вечная память!»
А там загрохотали пушки. Это казаки провожали своего батька «у далеку-далеку дорогу».