355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Даниил Мордовцев » Сагайдачный. Крымская неволя » Текст книги (страница 4)
Сагайдачный. Крымская неволя
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 22:43

Текст книги "Сагайдачный. Крымская неволя"


Автор книги: Даниил Мордовцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 22 страниц)

– И это вольносць, рувносць, неподлеглосць! – с горестной задумчивостью проговорил как бы про себя молодой Могила и отвернулся.

Все снова вошли в палац.


VI

В то время, когда вельможные паны прохлаждались в палаце князя Януша Острожского, рассуждая о своих панских делах, под горою, на выезде из Острога, на дворе зажиточного острожского обывателя Омелька, по прозванию Дряп-Киця, тоже в «холодку», под «повіткою», сидели хлопы и тоже толковали о своих хлопских делах. Обширный двор был заставлен разными принадлежностями хозяйства: плуг с опрокинутым кверху ралом и одним колесом без обода, чумацкие возы с малеванными ярмами, толстые, из цельного вяза, колеса, «мазниці» с дегтем, вилы и грабли, поставленные рядышком вдоль плетня, – все это занимало заднюю часть двора, где рылись в соломе куры с цыплятами, хрюкала свинья с многочисленным семейством, а петух, гордо выступая и поглядывая то одним, то другим глазом на небо, остерегал по временам свою семью особым криком от реявших в воздухе коршунов. Передняя половина двора, ближе к хате, выбеленной и расписанной у окон и «призьби» – завалинки желтою глиною, занята «вишневим садочком», в котором ярко пестреют пышные цветы мака, «горицвіт», васильки, нагидки, желтый дрок и желтые же махровые шапки «соняшника». От ворот направо расположены «комори», сараи, «стайт» с колесом, вздетым на шест: на этом колесе чернеется огромное гнездо аиста, из которого выглядывают длинноносые с длинными шеями бусолята, в ожидании матери, шагающей по ту сторону Горыни в высокой прибрежной траве. В сараи и из-под сараев с писком снуют ласточки и воробьи, которые ловко хватают всякую играющую на солнце козявку и «комашню» и тащат к своим крикливым и прожорливым детям. А за ними, прикрываясь зеленью клоповника и калачиков, устилающих кое-где двор, зорко следит серый с белою грудкою кот, которого можно было бы принять совсем за мертвого, если б иногда не сверкали из-за зелени его фосфорические глаза и не шевелился кончик предательского хвоста.

В стороне от всего этого, в тени, бросаемой навесом или «повіткою», под которою сидел сам Омелько с семьею и некоторыми из соседей, лежал, вытянув передние лапы, друг дома – лохматый Рябко, умнейший пес, про которого Омелько говаривал, бывало, гостям: «Такий розумний собака, такий розумний, тілько що «оченаша» не знае». Рябко, постукивая своим косматым, усеянным репьями, хвостом по земле, казалось, внимательно слушал, что говорилось под поветью, и выражал на своем собачьем лице живую радость, когда Омелько говорил что-либо, как ему казалось, веселое.

А Омелько, седой, с седыми, подрезанными у верхней губы усами, старик, – подрезанными затем, чтобы они, «гаспидські вуса», ему, «Омелькові-шевцеві», не мешали брать в зубы дратву [Крученая просмоленная или навощенная нитка для шитья обуви, кожевенных изделий], Омелько, сидя под поветью на маленьком трехногом «дзиглике» и постукивая шилом об сапог и колодку, лежавшие у него на коленях, тачал «козацький чобіт» и с оживлением разглагольствовал, допекая, по-видимому, одного высокого, с бледным, испитым лицом парня, сидевшего верхом на оглобле.

– И какого ж беса вы там друкуете в вашей друкарне? – допытывался Омелько, продевая дратву в прокол, сделанный шилом.

– Да книжки, дядьку, друкуем, – отвечал, улыбаясь, парень.

– Какие там книжки?

– Всякие, дядьку.

– Овва! Вот сказал! Всякие! Книга – это не чебот. Вот я – так всякие чеботы тачаю – и козацкие, здоровенные, и детские, маленькие: все оно будет чебот. А книги, небого, гай-гай! Бывает книга добрая, православная, бывает и поганая, католическая. Вот что.

– «Вертоград словесный» друкуем...

– Ну, коли «Вертоград», то это что-нибудь доброе.

– Да еще «Лестницу духовную».

Несколько в стороне от этих собеседников перед сложенным из четырех кирпичей маленьким горном сидел молодой усач. Он держал над огнем большую железную ложку с деревянной ручкой: это он растапливал свинец в ложке для литья пуль. На коленях у усача лежала формочка для пуль – нечто вроде обрубленных ножниц, и тут же стояла миска с водою, в которой должны были охлаждаться пули. Накалив железную ложку и растопив свинец, он стал наливать его в формочку, предварительно перекрестившись. Послышался всплеск воды в миске – то пуля упала в воду.

– Первая пуля во имя отца! – торжественно проговорил усач.

– Аминь! – подтвердил Омелько, моргнув усом.

Молодой парень, говоривший о том, какие они книги печатают в Острожской типографии, подошел к усачу, чтобы посмотреть на литье пуль. Подошел и заинтересованный этим делом Рябко и, махая хвостом, стал обнюхивать миску.

– Вторая пуля во имя сына! – продолжал усач.

– Еще аминь! – подтвердил Омелько.

– Третья пуля во имя духа святого!

Усач перебрал всех известных ему святых – и «богородицю», и «покрову» особо, и «святую п'ятницю», и «Миколу», и «Івана-головосіка», и «святого Юрка», – и всем им отлил по пуле.

– А добрые пули? – спросил молодой парень, выловив из воды одну пулю и рассматривая ее.

– Добрые, брат, такие добрые, что в самое око будут бить, – улыбнулся усач.

– Еще бы! И свинец добрый! – тоже улыбнулся парень.

– Свинец ученый, письменный.

– Как письменный? – удивился Омелько, вынимая изо рта дратву.

– Да письменный же, дядьку, – загадочно улыбался парень, – этим свинцом польские книги друковали.

Парень вынул из кармана несколько черных полосок и показал их на ладони старому Омельку. То были типографские литеры. Молодой высокий парень, которого звали Федьком, состоял наборщиком в знаменитой тогда типографии князей Острожских, в Остроге, – в типографии, издания которой, в особенности церковные книги, ценятся в настоящее время очень дорого. Федько, который, как хлоп, был наборщиком поневоле, по приказу старого князя, бравшего из Острожской школы в свою типографию всякого, кого его ясновельможности угодно было взять, не чувствовал никакой склонности к типографскому делу. Сидеть или большею частью стоять перед ящичками с литерами в мрачной тюрьме, какою казалась типография, с утра до ночи щелкать противными литерами и в это время думать о живом лесе, о поле, о воле, о казакованье и вследствие этого по рассеянности хватать не ту литеру, какую следовало, вместо «буки» ставить «како», и вместо «како» – «ижицу», и за это получать «ляпаса» или уходранку, а то и кием в спину от исправщика или от пана ревизора – всего этого было слишком достаточно, чтобы возненавидеть чертову друкарню. Федько мечтал о Запорожье, а тут набирай «Духовный вертоград» либо «Лестницу до раю». Ему опротивели эти «вертограды» и «лестницы», но всего более опротивели литеры. И вот он стал потихоньку таскать их из типографии и давать казакам на литье пуль. Но Федько действовал в этом случае с разбором: он не трогал своих, славянских литер, которыми печатались церковнославянские книги, – Федько бессознательно явился сторонником кириллицы, – а таскал он проклятую латиницу да лядщину – шрифты латинский и польский, и употреблял их на казацкое дело.

Таким образом, по странному сцеплению идей и обстоятельств, типография – орудие иезуитской пропаганды в Южной Руси – стала орудием и совершенно противной ей идеи – орудием казацкой независимости: иезуитская книга, напечатанная в Острожской типографии, побивала народность и веру Украины; а казацкая пуля, вылитая из латинско-польского шрифта той же типографии, разрушала не только возведенное иезуитами здание окатоличения южнорусского народа, но и самое государство, приютившее этих разбойников церкви Христовой.

– Что ж это такое? – удивлялся старый Омелько, вертя меж пальцами черненькую пластинку.

– Да литера ж, дядьку, – отвечал Федько.

– Какая мат-тери ей – литера? Вот этот воробьиный глазок?

– Нет, дядьку, не воробьиный глазок, а литера «о», «– о н». Рябко неожиданно вдруг залаял и бросился к воротам.

– Цуцу! Рябко! – послышалось за воротами.

Пес радостно замотал хвостом и сунулся в подворотню.

– Кого бог дает? – глянул к воротам Омелько.

Глянула по тому же направлению и его старшая внучка и вся «почервоніла»: собачье чутье и девичье сердце угадали, кто шел...

Отворилась калитка, и во двор вошли два знакомых уже нам молодца – те, которые были запряжены в таратайку патера Загайлы и из которых один ржал жеребцом, а другой предупреждал патера, что брыкаться будет.

– Ги-ги-ги-ги! – вдруг заржал один из пришедших, коренастый, красивый парубок с серыми веселыми глазами, и заржал так хорошо, что даже Рябко удивился и хотел было залаять, но одумался, понял, что человек дурачится, и еще неистовее замотал хвостом.

– Ги-ги-ги-ги! – продолжал веселый парубок.

– Тю на тебя! Что ты, спятил, что ли? – удивился Омелько.

– Нет, дядьку, я оконячился, – отвечал веселый парубок.

– А, мат-тери твоей!.. Как оконячился?

– Конем стал, дядьку, вот и ржу по-жеребячьи.

– А я брыкаюсь; не подходите ко мне, задом ударю, – сказал и другой парубок, черномазый детина с сросшимися черными бровями.

– Да тю на вас, аспидские дети, – волновался Омелько.

Все приблизились к пришедшим и с удивлением глядели на них. Хорошенькая старшая внучка Омелькова украдкой посматривала на ржущего парубка, и глаза ее вспыхивали нежностью. Старая Омельчиха, подперев щеку рукой, качала старою головою и тоже улыбалась, шепча:

– От дурні – молоді ще, веселі.

Парни рассказали, как было дело. Усатый казак насупился...

– Вот до чего дошло, – тихо бормотал он, – людей крещеных в коней перевертывают... За что же это вас так? – спросил он, помолчав немного.

– Да что в воскресенье до костела не пошли, а пошли в церковь.

Хорошенькая дивчина продолжала украдкой взглядывать на Грицка, который беззаботно рассказывал о том, что возил на себе ксендза и что его, как лошадь, хлестали плеткой. Несколько раз загорелые щеки ее покрывались румянцем – то была краска стыда и негодования.

– А нет ли у вас, бабусенька, чего-нибудь мокрого? – вдруг обратился Грицко к старой Омельчихе.

Старушка ласково улыбнулась.

– Мокрого, хлопче?

– Да, мокренького, бабцю, коней напоить.

– Так чего б тебе, хлопче? Квасу?

– Да квасу, что ли, только бы мокренькое да холодненькое.

– Добре, хлопче... Ану, Одарю, беги скоренько в погреб, наточи кваску, – обратилась старушка к внучке.

Пока ходили за квасом, все перешли в холодок, и Омелько опять принялся постукивать шилом то по сапогу, то по колодке.

– Ужели же и этот чеботище будет возить поганцев, мат-тери их? – задался он вдруг этой обидной мыслью.

– Будет, дядьку, – отвечал, смеясь, Грицко. Омелько посмотрел на него укоризненно, а усатый запорожец сердито крякнул.

– Паны и ксендзы говорят, что нас на то бог создал, мы, вишь, быдло, скотина, – продолжал Грицко.

В это время Одаря, вся запыхавшись и раскрасневшись, подошла к нему и, подав большую миску с пенистым квасом, поклонилась. Грицко, взяв обеими руками миску, осклабился.

– Ану, Юхиме, – глянул он на товарища, – перекрестись за меня, а я за тебя выпью.

– А цур тебе! – отшутился Юхим.

– Кони без креста пьют.

Между тем запорожец вынул из кармана своих широких шаровар трубочку и кисет с табаком, не спеша наложил трубочку, достал огниво, молча вырубил огня, положил дымящийся трут в трубку, закрыл ее медной, с прорезами, крышечкой, висевшей на ремешке вместе с кривой иглой для чистки трубки, потянул и выпустил из-под суровых усов струю синего дыма, сплюнул на сторону и посмотрел своими маленькими лукавыми глазами на парубков.

– А хотите, хлопцы, я вас научу, как на панах и на ксендзах ездить? – медленно сказал он.

Все посмотрели на него – кто с улыбкой, кто с удивлением.

– Научите, дядьку, – улыбнулся Грицко, – вот бы поездил на чертовом Загайле!

Запорожец снова потянул из трубочки, выпустил синий дымок и сплюнул.

– Добре, научу... Только этому учат у нас на Запорожье, – процедил он сквозь зубы.

Парубки переглянулись между собой. Хорошенькая Одаря глянула на них и потупилась; краска заметно сходила с ее живого, теперь как бы застывшего личика... Запорожец опять пустил струйку дыма...

– Пойдемте со мною на Низ, в Великий Луг. Великий Луг будет вам батько, Сечь – мати, а я буду вашим дядьком, – продолжал запорожец.

Парубки опять переглянулись нерешительно... Омелько молча, сердито стучал по сапогу...

– Добре, дядьку, идем, – сказал Грицко, тряхнув головою, и глянул на Одарю.

Девушка стояла бледная – хотя бы кровинка в лице...


VII

 Слова запорожца сделали свое дело. Когда на другой день утром патер Загайло приказал своим гайдукам вновь закладывать хлопов в свою таратайку для дальнейшей поездки по парафии, ему доложили, что хлопы исчезли – двуногие кони патера как в воду канули. Мало того: дворецкий князя Януша с великим смущением доложил его мосци, своему ясновельможному пану, что ночью из конюшни уведены кем-то любимейшие скаковые лошади его милости князя, что и в городе произошло что-то необыкновенное, потому что ночью из разных заведений князя, в том числе и из типографии, попропадало несколько хлопов. Ходили слухи, что причиной этому был какой-то оборвыш, усатый запорожец, бродивший в городе и подбивавший хлопов к бегству на Запорожье, и что это был эмиссар завзятого казацкого разбойника Конашевича-Сагайдачного, тайно вербовавший молодежь в свои проклятые шайки.

Князя Януша это известие привело в ярость, и он приказал тут же, у самого крыльца своего палаца, разложить «на коберцу» и перепороть канчуками нескольких еще не проспавшихся после вчерашней гулянки панков из своей дворцовой шляхты и в то же время велел немедленно отправить отряды городовых казаков и жолнеров для поимки дерзких беглецов.

Ясновельможные гости князя Януша, ночевавшие у гостеприимного хозяина, узнав о случившемся, очень смеялись над комическим положением почтенного патера Загайлы, которому не на ком было выехать, чтоб продолжать объезд своей парафии.

– Что ж! – лукаво подмигивал князю Вишневецкому Мелетий Смотрицкий. – Сии на колесницах и сии на конях, мы же во имя господа...

– На палочке? – подсказал князь, не улыбнувшись ни сухими губами, ни холодными глазами.

– По образу пешего хождения – по-апостольски.

– Ну, у апостолов мозолей не было...

– Его мосць хочет сказать – подагры...

Между тем беглецы были уже далеко. Они – знакомый уже нам усатый запорожец Карпо, по прозвищу Колокузни, и два парубка, возившие Загайлу, Грицко и Юхим, – пользуясь сном подгулявшей челяди князя Острожского, успели захватить из его конюшни по отличному коню и к утру выехали из Острога. За городом к ним пристал четвертый товарищ, и хотя он был пеший, добрый запорожец не мог отказать ему в помощи за его послуги и посадил к себе за седло. Четвертый приставший к ним товарищ был тот самый худой и высокий наборщик из типографии, который снабжал запорожца типографскими литерами для литья из них пуль.

Утро было несколько пасмурное и свежее. Северный ветерок играл гривами коней, которых беглецы не особенно гнали, отчасти желая сберечь их силы, отчасти же и потому, что езду их замедлял четвертый товарищ: он прибавлял собою лишнюю тяжесть на спину доброго коня. Оставив за собою леса, беглецы вступили в открытую степь, которая тянулась вплоть до Запорожских Вольностей, как назывались фактические владения запорожцев, и переходила во владения крымских татар, хотя настоящей пограничной черты в то время не существовало. Правда, степь эта не представляла еще из себя пустыни, какою она делалась по мере приближения к Черному шляху и далее к югу: тут были еще и речки, и озера, и лесные заросли, но жилья уже не видать было, потому что опытный запорожец избирал для своего похода путь, где было наименее возможно встретить живое существо, исключая, конечно, сайгаков, диких туров, кабанов и всевозможной птицы, начиная от уток и чаек и кончая «орлами-білозерцями».

Неведомая даль, открывавшаяся перед нашими беглецами, представляла поистине что-то внушающее суеверный страх, особенно для новичков, что-то непостижимое, необъятное. Это была роскошно поэтическая пустыня, наводящая на душу благоговение, священный ужас перед чем-то неисповедимым; но наши молодые беглецы, дальше Острога и ближайших сел ничего не видавшие, чувствовали одно в этой чудной поэзии девственной природы – не то страх, как бы пробегающий по корням волос, не то глухую тоску, щемящую молодое сердце. Ведь ими покинуто все близкое и знакомое для далекого и неведомого! Куда ведет их эта безбрежная пустыня? Не туда ли, где кончается земля, упираясь в небо? Глянут они на небо – и по небу несутся облака, точно такие же беглецы, как и они, и тоже бегут туда, в неведомую даль, от полуночи к полудню. И ветер туда же клонит, и тырса шумит в этом безбрежном море, нагибаясь туда же, к неведомому полудню. Шумят у опушки степного озерца и лозы, нагибая свои гибкие ветви туда же, куда и их несут послушные ноги коней. Вон вдали показались сайгаки, остановились, подняли свои острые мордочки, глядят сюда, нюхают воздух и, точно чем вспугнутые, убегают туда же, в неведомую даль. Вон пролетает над степью, ширяя в воздухе, белый, ширококрылый лунь и тоже исчезает вдали. Вон слетела и закигикала чайка и, сделав в воздухе несколько кругов, опустилась где-то в высокую траву. Впереди выскочил откуда-то зайчик, сел на задние лапки, насторожил длинные уши и стремглав махнул через «високу могилу» – через курган, через который ветром гонит сухое перекати-поле, – и все туда же, в неведомую даль...

А там, еще дальше, что-то чернеется по степи, что-то бродит, точно люди: то нагнется, то поднимется; иногда что-то блеснет на солнце, когда облако перебежит через него, – может быть, это блестят косы косарей, а может, это татары... Страшно становится... А запорожец молчит, покуривая свою трубочку: ему не привыкать к молчанию; по целым неделям иногда приходится запорожцу одному бродить по степи, охотиться на сайгака или тура, или сторожить татар, или ловить рыбу на плавне – и он молчит. Молчат и молодые беглецы... А оно, то черное, бродящее по степи, все виднее и виднее. Страшно становится...

– То, дядьку, люди вон там? – решаются спросить молчаливого запорожца.

Запорожец глянул, выпустил из-под усов дымок – и опять молчит.

– Может, татары, дядьку? – новый вопрос.

– Дрохвы, – вылетает короткий ответ из-под усов вместе с дымом.

И опять настало молчание, такое же полное, как молчалива эта степь. Да и говорить никому не охота. Каждый думает, и каждому думается свое, прошлое, еще такое недавнее, но такое уже далекое. Солнце перешло уже за полдень; облака уплыли все к горизонту; становилось жарко, и кони, видимо, притомились, да и напоить бы их давно пора.

Как раз в это время в стороне показались кусты терна и верболоза. Блеснула на солнце полоса воды – то была речка. Увидав воду, кони радостно заржали.

– Ага! Пить захотели... Добре... Заворачивайте, хлопцы, к воде: и коней напоим да попасем, и сами отпочинем, – распорядился запорожец.

– И у меня в горле пересохло, – сказал Грицко.

Привернули к речке. Она тихо и ровно протекала среди пологих берегов, поросших кое-где высоким камышом. По берегу меланхолически бродили цапли; увидав всадников, они испуганно замахали крыльями и полетели дальше. Дикие утки выпорхнули из камышей и с кряканьем понеслись за цаплями.

Беглецы сошли с коней, стреножили их и пустили на траву, которая казалась такою роскошною, сочною и мягкою. Запорожец, как запасливый, достал из своей переметной сумы хлеба, вяленой тарани, огурцов и добрую баклажку водки – «оковитої»: все это ему насовала в «сакви» стара Омельчиха, которой сынок, Одарочкин батько, тоже казаковал где-то, и она без слез не могла видеть запорожца. Сели кружком на траву. Запорожец достал из саквов маленький серебряный «корячок» – чарочку, которую, между прочим добром, он нашел когда-то в сумке у заарканенного татарина.

– Добрый корячок, – сказал он, любуясь чаркой, – стоит татарской головы.

И он налил из баклажки живительной влаги.

– Сторонись, козацкая душа, оболью! – сказал он, крестясь, и опрокинул корячок под богатырские усы, даже не крякнув.

Он налил снова и подал Грицку.

– Ану, хлопче, вонзи в душу сие копие.

Грицко перекрестился, выпил и крякнул.

– О, чтоб ее! Точно кота в горло посадил, – замотал головою Грицко.

– Ничего, хлопче, твоя душа не мышь, кот не задавит, – утешал его запорожец.

Выпили и остальные молодцы, и у всех на душе как будто стало легче. Принялись за огурцы, за тарань. Здесь, у воды, степь не была такою мертвою и молчаливою, какою она была за несколько часов до этого. Коростели задорно трещали в траве; то там, то здесь «хававкали» и «пiдпадьомкали» перепела, чайки перекликались за речкою, а в камышах где-то гудела глухо выпь – бугай-птица. Распевала в тернах и по лозам мелкая пташка, жужжала и трескотела всякая мелкая живая тварь – всевозможная «комашня».

– А далеко еще, дядьку, до Сечи? – спросил черномазый Юхим, высасывая голову тарани.

Запорожец глянул на него лукавыми глазами и насмешливо моргнул усом.

– Нет, уже близко, – проронил он лениво, – рукой подать.

– А как таки будет?

– Да недели две ходу будет.

Остальные товарищи рассмеялись. Юхим догадался, что это над ним, и сам захохотал.

– Вот поймал облизня, дурный! – похвалил он сам себя.

Лошади забрались в воду и, утолив жажду, фыркали, видимо, довольные своей судьбою. Грицко, кончив трапезу и помолившись на восток, тоже подошел к воде, прилег на берег грудью, припал ртом к реке и стал пить лежа.

– Не пей так, хлопче, татары поймают, – остановил его запорожец.

– А как же, дядьку? – спросил Грицко, поворачивая голову.

– Пей горстью, по-козацки.

Скоро все кончили трапезу, помолились, напились воды из речки, убрали припасы, связали лошадей поводами друг с дружкой и пустили на одном аркане.

– Теперь отпочинем, – скомандовал запорожец.

Молодежь, повалившись на животы и уткнув носы в шапки, тотчас же захрапела: бессонно проведенная ночь дала себя знать. Не спал один запорожец. Растянувшись носом к небу, он, глядя в бесконечную синеву, посасывал свою трубочку и думал, о чем только может думать запорожец... Далекая беленькая хатка за Сулою вся в зелени... Зеленые вербы у ставка... Под вербами сидит девушка, глубоко наклонив голову и тихо напевая, она что-то шьет... На том боку, за Сулою, у опушки темного леса казак траву косит и часто поглядывает туда, где шумят вербы над черною, низко склоненною головою с васильками в волосах... Потом на этой черной головке, над бледным, как стена, лицом, золотой венец, поют «Исайя ликуй»... А молодой казак, что косил траву за Сулою, смотрит издали, из толпы, на это бледное под венцом лицо, и кажется ему, что у него сердце вырезывают – вырезывают и поют «Исайя ликуй»... А там Запорожье – не слыхать ни женского голоса, ни «Исайя», не видать милого, бледного лица – одни хмурые, усатые лица товариства... Днепр голубой, еще более голубое море, и голубое и бесконечное небо... Козлов-город [Козлов – теперь – Евпатория], Кафа, Синоп, Трапезонт [Трапезонт – Трапезунт (теперь – Тробзон) – город и порт на черноморском побережье Турции] – галеры, невольники...

Все это в полусонной дреме грезится запорожцу. А трубочка посипывает, потухла, – глаза сон смежает...

Вдруг где-то отдался как бы далекий собачий лай...

Запорожец открыл глаза; лай повторился, сначала как бы с одной стороны, потом с другой... Запорожец приподнялся на локте, вслушивается, – ничего не слыхать... Он тихо приподнялся сначала на колени, осмотрелся кругом, – ничего не видать... Опять ветром донесло откуда-то собачий лай... Запорожец встал на ноги – голая бесконечная степь да кое-где курганы... Через один из курганов пронеслись темные точки – это сайгаки... Это недаром – они вспугнуты кем-то...

На берегу, где отдыхали беглецы, росла старая ива. Запорожец, цепляясь за ветви, взобрался на самую вершину дерева и окинул глазами степь. То, что он увидел, заставило расшириться его маленькие зрачки...

Он быстро слез с дерева и стал расталкивать заспавшихся товарищей.

– Хлопцы, вставайте живей... За нами погоня...

– Что? Что, дядьку? Пан?.. Загайло?..

– Вставайте, стонадцать вам чертей! За нами гоны!

– Гоны? Ох, лишечко! Что нам делать?

– На коней зараз, дядечку!

– Э! Поздно на коней... надо в воду.

– Как в воду, дядьку? Вот беда!

– В воду! Топиться – стонадцать коп чертей!

– Батечки! Мы, может, еще убежим...

Лай собак послышался теперь совершенно явственно. Молодые беглецы в ужасе смотрели друг на друга безумными глазами: они узнали издали голоса гончих собак князя Острожского – от них не уйти. Запорожец между тем бросился к сухому прошлогоднему камышу, торчавшему у воды из-за зелени молодого, достал нож, срезал четыре самых толстых камышины, обрезал их наскоро, продул их так, что воздух проходил свободно, и воротился к товарищам, растерянно топтавшимся на месте.

– Возьмите вот это – по камышинке...

– На что, дядьку?

– Стонадцать коп чертей! Слушайте: возьмите по камышинке в рот, да и прячьтесь в воду промеж осокою либо меж очеретом – так с головою и прячьтесь, чтоб головы не видно было с берега... Хоть день просидеть можно под водою... Мы так от татарвы прячемся...

Молодые беглецы жадно ухватились за камышинки и дрожащими руками стали совать их в рот и дуть. Утопающие хватались за соломинки...

– Да глядите, чтоб один конец камышинки был во рту, а другой над водою, а не в воде, а то вода в рот польется, тогда стонадцать коп – все пропало.

Погоня приближалась. Слышны были голоса людей, конский топот и веселый лай собак. Заржали лошади беглецов – узнали, что свои близко; им отвечали ржанием оттуда.

Запорожец что-то вспомнил: он бросился к терновому кусту, отломил несколько острых колючек, метнулся к спутанным лошадям, быстро распутал их, отвязал от аркана и, ткнув под потники каждой по нескольку колючих игл, хлестнул каждую нагайкою. Лошади, почуяв острую боль от терновых колючек, как бешеные, понеслись по степи. Погоня была близко.

– Полезай в воду, стонадцать коп!

Беглецы бросились к воде, держа во рту камышинки и крестясь.

– В камыши! Бредите в камыши! – распоряжался запорожец, таща с собой в воду все свое имущество.

Беглецы погрузились в воду. Видно было, как на поверхности взволнованной речки двигались и дрожали камышинки, выскакивали из воды пузыри; потом все сгладилось. Только зная, где каждый из беглецов погрузился в воду, можно было бы после долгого наблюдения заметить, как между зелеными тростинками свежего камыша дрожали и как бы двигались сухие камышинки, торчавшие из воды.

Последним вошел в воду запорожец, огляделся кругом, чихнул, помянул стонадцать коп чертей и скрылся под водою.

– А далибуг, пане, я сам видел, как он бросился в воду, – послышался, вместе с конским топотом и собачьим лаем, сиплый голос.

– Галганы, пся крев! Далеко не могли уйти, – отвечал другой голос.

– А, пся вяра! Рыбу и огурки ели – вот и следы...

Погоня подскакала к самой воде. Собаки, обнюхивая землю и рыбью шелуху с костями, заливались звонким лаем и выли. Они чувствовали, что добыча тут, но не видали ее.

– Пиль! Пиль! Шукай, Ментор, шукай! – понуждали собак.

– Они тут, лови их, псю крев, лови, Огар!

Собаки бросились в камыши, в кусты, лезли в воду, лаяли на иву. Ментор, чуя добычу и угадывая даже, где она, кружился по воде, захлебывался, фыркал. Но он не умел нырять. Некоторые собаки переплывали через речку, обнюхивали противоположный берег, но находя, что следы там исчезали, возвращались назад.

– Они тут – им некуда было уйти.

– Проклятые хамы в воде сидят: они это умеют делать.

– Что хамам делается! Они, как выхухоль, и в воде могут жить.

– А не ускакали ли они, пане, на лошадях? Я видел, как они понеслись по степи.

– То одни кони, без людей: я сам видел.

– Все ж надо, пане, поймать княжеских коней: его мосць князь очень дорожит ими.

– Знаю! Вон сколько перепорол за них нашего брата шляхтича!

– Коней и пан Сондач с своими жолнерами поймает.

Если бы преследующие наших беглецов внимательно смотрели на воду, они увидели бы в одном месте, как там дрожала и ходуном ходила по воде сухая камышинка, стоявшая торчмя, как она нагибалась, снова вставала, как выходили из воды пузыри... Они видели бы, как камышинка выскочила из воды, покружилась на месте и тихо-тихо поплыла вниз.

– Нет, это черти, а не люди – именно, в воду канули!

– Да они, пане, потонули наверное.

– Нельзя же не захлебнуться: столько времени под водою!

– Этих проклятых схизматиков ни огонь, ни вода не берет!

– А! Вон одного коня поймали – ведут...

– Как он бьется!.. Точно бешеный, далибуг, бешеный...

В это время в воде, в том месте, где недавно выскочила сухая камышинка, что-то забарахталось, зашлепало водой...

Показалась рука, голова... Собаки залаяли и кинулись в воду.

– Видал, пан? Там что-то из воды показалось...

– Рука... голова... волосы...

– Где пан видел?

– Вон там, где Огар ищет.

Но там ничего опять не видно было: руки и волосы исчезли под водой... Собака вертелась на том месте и выла.

– Надо, пане, поискать там.

– Разденься, Яцек, пощупай там саблей.

Один жолнер разделся и побрел в воду, держа перед собой саблю. Вдруг он споткнулся на что-то и в испуге бросился назад...

– Езус, Мария, там что-то лежит мягкое...

– Ну, тащи из воды – увидим.

– Как же, пане?.. Оно... может, оно...

– Тащи, собачий сын, а то палашом покормлю!

Яцек, бормоча молитву, побрел снова, нагнулся, нащупал что-то и потащил. Скоро из воды показалась штанина синих шаровар, сапог...

– Тащи, Яцек, тащи!

Показались руки, бледное лицо с закрытыми глазами... Это был Федор Безридный. Собаки обнюхивали его и выли. Все приблизились к утопленнику, который лежал на берегу головой к воде, разметавши руки.

– А! Это друкарь из княжеской друкарни... Утонул, бедный хам!..

– Не бегай... Туда схизматику и дорога...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю