Текст книги "Сагайдачный. Крымская неволя"
Автор книги: Даниил Мордовцев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 22 страниц)
XVI
С этого дня Пилип уже жадно, хотя чрезвычайно осторожно наблюдал за балконом. Первую ночь после видения им «маны» в зелени провозился в своей невольницкой конуре почти напролет до утра; все мерещилась ему эта «мана» прелестная, эти заплаканные глаза, золотая головка, белая, в дорогих кольцах, рука. Он и молился в ту ночь усерднее и уже постоянно поминал на молитве Катрю. Голубую ленту он осторожно вдел в ворот своей рубахи и боялся до нее дотронуться, чтоб не испачкать грязными руками. Неволя его как будто улетела куда-то, и он уже не хотел воли, не хотел уходить из этого сада, обнесенного тюремною решеткою: сюда, казалось, прилетела сама и его воля, и сама Украина.
Его казацкое сердце колотилось, когда он украдкой замечал, что зелень на балконе как бы шевелилась. Но сама «мана» не показывалась. Зато однажды к ногам его упал пучочек «любистку», и он его торопливо поднял, положил за пазуху и с радостью вспомнил, что «любисток – для любощів». Другой раз невидимая рука бросила ему связочку «рути», а потом веточку «барвінку». Наконец, еще раз у ног его очутилась серебряная монета, а в другой – золотая.
Скоро еще одно обстоятельство порадовало казацкое сердце Пилипово. Когда поспел в Кафе виноград, то старый татарин-садовник погнал Пилипа и его товарища, старого москаля, в другой сад, принадлежавший Кадык-паше, в виноградный, находившийся за городом, где предстояла им какая-то работа. Проходя базаром и позвякивая кандалами, они обратили на себя внимание какого-то незнакомого человека – не татарина и не турка, а, по-видимому, христианина. Он и оказался христианином и притом украинцем, из Киева. В ту далекую от нас пору, когда продажа пленных была делом общепринятым, существовал и выкуп пленных. Но выкупали только богатых полоняников. Для этого родственники богатого полоняника, брат или отец, выправив ханское позволение или султанский фирман, отправлялись в неверную землю, большею частью на невольничьи рынки, в Козлов, в Кафу или Царьград, и там искали или расспрашивали о своем, дорогом им, полонянике, чтобы выкупить его. Таким оказался и тот киевлянин, встретившийся на рынке с невольниками Кадык-паши. У него полонили сына, ходившего вместе с другими казаками на выручку Вены, осажденной турками и крымцами. Крымцы-то, как он узнал, и увели его сына в полон. Поэтому он и искал его в Кафе и, увидав наших невольников, тотчас обратился к ним с вопросом: не видали ли они или не слыхали ли чего о таком-то и таком полонянике. При этом он подал им милостыню, узнав в них своих земляков, а в одном – даже запорожца и бывшего джуру Мазепы. Задобрил деньгами и их татарина-надсмотрщика.
Наши невольники обрадовались ему, как родному. Ведь шутка ли – с родной стороны! Это не то, что теперь, когда и на край света скоро, словно на крыльях ветра, телеграф переносит все известия обо всем, происходящем в мире, а тогда не только телеграфов и газет, но даже почт не было.
И много-много интересного рассказал им киевлянин!.. В Москве умер царь Федор Алексеевич...[40]40
Федор Алексеевич (1661—1682) – русский царь (1676—1682). Обострение социальных противоречий в результате проведения ряда реформ привело к Московскому восстанию 1682 г. (Хованщине), когда восставшими стрельцами были убиты А. Матвеев, Г. Ромодановский и другие бояре, сторонники Милославских.
[Закрыть] Да там же были бунты – стрельцы бунтовались... Старый москаль при этом известии только в затылке почесал... Мазепа все идет вгору и вгору... Горько стало Пилипу при воспоминании о Мазепе: забыл он своего верного джуру, из головы и из сердца выкинул...
Но всего любопытнее и радостнее для наших невольников была весть о том, как Ян Собеский, король, со своими ляхами и казаками турок и татар погромил у города Видня.
– Как везир, – рассказывал киевлянин, идя рядом с невольниками, – с войсками своими подступил под город столечный цесарский. Видно, так цесарь, давши бой и не могучи видолати силам великим турецким, в городе Видне [Город Видно – Вена] замкнулся и там город, приказавши своим гетманам, уступил в свои высшие панства задля скупления войска, а город через целое лето у великом обложеню зоставал, которые обложенцы и просили короля польского, Яна Собеского, о поратованя, который стоял на границе своей за Краковом, который, видячи так великую налогу от бусурманов христианам, як найскорей войска збирал так кварцяные, як и посполитое рушеня, и, затягаючи по усей земли своей и по Украини – зараз плату давано. И так барзо великие войска скупил и, бога узявши в помощь, пойшол против войск турецких. О чем доведавшись, турчин видно моцно доставати и сам з войсками иными против короля польского пойшол, легце себе тие войско важачи. Але оного фортуна омилила: бо що учинил бы засадку войск своих пихоты тысяча четыредесять, усе тое знесено от короля польского, аж i сам везир не выдержал з своими войсками, але за помощию божиею и тие разбити стали, же у малой купи мусел утикати, оставивши гарматы, наметы – усе, що при соби мили. А и тие войска, що города Видня доставали, побити, ледви що утикло: незличоное множество бусурман пропало. Где и сам король, в городи Видни побувавши и скупившися з иными ксионженты християнскими, з войсками великими пойшли наздогон за везиром, не даючи оному отпочинку. И знову у Дуная у мостов мили потребу и там турков збили, которые великим гуртом на мост пойшли, с которыми и мосты на Дунай обломилися, где знову много погинуло от меча и потонуло. А которые жолнирове, мосты направивши, за турками пойшли, где по килька крот еще турок громили... [Этот рассказ киевлянина взят из «Летописи Самовидца», изд. Ор. Левицкого (с. 158– 160). (Прим. авт)]
– Так ix! Так ix, собачих синів! – невольно вырвалось у запорожца, все время жадно слушавшего.
– А проклятую татарву громили? – спросил старый москаль, косясь на проводника-татарина.
– И татарву громили.
– Слава тебе, господи! – перекрестился москаль.
– Так, так, слава господу... Усих потреб по чотыри крот валечных было, – продолжал, вздохнув, киевлянин, – и на всих потребах турки шванковали, и городов много турецких попустошили, и куды хотили войска польские и козацкие ходили и пустошили у кильканадцать миль от Цариграда. И в тих потребах пашей много погинуло и живых жолнире побрали... [Там же]
Запорожец и москаль значительно переглянулись.
– Може, i нашого Кадика [Кадик – Кодак] взято, – процедил запорожец.
– А может, и в Крым наши придут, – добавил москаль, – разорить бы совсем это гнездо проклятое...
Нет, не скоро оно было разорено: еще сто лет после этого стояло, и в этом гнезде еще сто лет «не соколи ясні квилили-проквиляли», а «бідні невольники плакали-ридали».
XVII
Ночь. К северу от Кафы, в нескольких верстах от города, на темной синеве неба неясно вырезываются три человеческие тени. Тени двигаются в противоположную от Кафы сторону – на полночь. Две из теней – большие, высокие, мужские тени; третья что-то небольшое: не то подросток мальчик, не то женщина. У всех по длинному посоху в руке, и у мужчин – третья тень действительно была женская – по котомке за плечами.
Тени двигаются скоро, не останавливаясь и в глубоком молчании. Сзади их темнело синее море на бесконечное пространство, и темными, тонкими стрелками тянулись к небу едва заметные линии минаретов Кафы и корабельных мачт в кафинской гавани.
– Ну, вот мы, девынька, и на воле, – сказала, наконец, одна тень, тяжело передохнув, – глянь-ко, оглянись, передохни.
Тени оглянулись и повернулись лицом к Кафе.
– Видишь, девынька, где была твоя неволя? – спросил тот же голос.
– Бачу, дідушка, – отвечал тихо женский голос.
– То-то... Помнишь, как только нас гнали в неволю и ты, крошка малая, плакала, убивалась по родимой матушке, я говорил тебе: не плачь-де, девынька, мы еще будем на воле... Помнишь?
– Помню, дідушка.
– А давненько-таки было, а? Давно-давно...
– Девять літ, дідушка.
– Так, так, точно, девять годков.
– Тоді мені було девять літ, а тепер вісімнадцять...
– Так, так, девынька: восемнадцать – точно, как раз невеста... А ты что, Филиппушко, молчишь? – обратилась первая тень к другой, высокой.
– Так, дядюшка, – был тихий ответ.
– Али воле не рад? А, Филиппушко?
– Де вже не рад!
– То-то... А ты, девынька, не устала? – Hi, дідушка.
– То-то – у тебя ножки-те не наши, махоньки...
– Нічого, дідушка.
– То-то... На нас не гляди – у нас ноги лошадины, нам что! Наплевать... Да вот, сгоди малость, и отдохнем, – только бы подале от города, от неволи проклятой. А тамотка дальше мне дорога знакомая: когда я был в полону в кизылбашской земле да в анадольской, так отселева кочермами хаживали и в Кафу, и в Азов-город, что в Азовском море, в донском устье, а Азовским морем хаживали к Арабат-городку. А этот Арабат-городок отселева будет доброва ходу сутки, прямо к полуночи, а от Арабат-городка идет стрелка, коса сказать бы, верст на сто, в море, и по этой по стрелке, пройдя Арабат-городок отай мы, дойдем, меж Гнилым морем и Азовским, до самово прорана до Гнилова и через тот через проран мы дойдем до матерой земли. А там уж и Днепр-от, и Муравской шлях – рука подать.
– Так ми не через Перекоп ідемо? – спросили.
– Нет! Там бы нас, голубчиков, сцапали... Нет, шалишь! Я стар воробей: горох клевать не стану через силки. А мы пройдем меж двух морей, стрелкою, значит, в той-ту стрелке ширины всего с полверсты, а длины до ста верст, и вся она камышом поросла: так лови нас промеж двух морей да в ка-мышах-ту... Поймай-ко ветра вилами... Вот оно что, девынька.
Чем дальше шли ночные путники, тем становилось яснее кругом – ночные тени словно улетали куда-то, а одна половина неба голубела и бледнела. Кафа с ее минаретами скрылась за пригорками. Виднелось только море, но не одно, а два, даже три – и позади, и впереди.
– Вон там, девынька, за нами – Черное море, там и Кафа проклятая.
– А се яке море, – он там, дідушка?
– Это, девынька, море Азовское на нас глядит, а вон левее – и Гнилое.
– А ото який город?
– То Арабат-городок будет... Так-ту; ночка на исходе, пора нам и привал сделать в какой ни на есть яруге. Днем уж идти не будем, шалишь? Днем – спать... И твои ножки, девынька, отдохнут маленько, так-ту... А на Кафу нам теперь да на неволю наплевать, вот что!
И ночные путники скрылись в балке, поросшей густыми кустарниками и колючим терновником.
XVIII
Ночные путники были – старый москаль, что перебывал во всех неволях, молодой джура Мазепин, Пилип Удовиченко или Камяненко, и золотоголовая девынька, что девять лет назад была полонена в Каменце на глазах Дорошенко и Мазепы. Ее звали Катрею.
Как они ушли из своей неволи, это знали только они да та другая полонянка украинка, которая давно «потурчилась» – «побусурменилась» и, в качестве любимой жены Облай-Кадык-паши, привела ему уже несколько черноглазых пашенят. Она усердно помогала своим землякам и своей молоденькой землячке уйти тайно из дома паши, отчасти руководствуясь чувством ревности: она знала, что Кадык-паша, взяв себе новую жену, молоденькую Катрю, ей даст отставку, и ловко отпустила свою невольную соперницу. Она снабдила их всем на дорогу – и платьем, и обувью, и деньгами, и провизией... Правда, она горько заплакала было, прощаясь с подругой своей неволи, но, вспомнив о детях, утерла заплаканные глаза и замолчала... Мать и в неволе была матерью...
Когда утром в доме Кадык-паши спохватились, что исчезла его любимая невольница, а также бежали и два других невольника, отчаянью старой Ак-Яйлы не было конца. Стали искать евнуха – как же он не досмотрел, когда это было его дело, потому что он был приставлен к гарему, – и нашли бедного арапчонка висящим с балкона без всяких признаков жизни: узнав раньше других о бегстве своей госпожи, в которую он притом был страстно влюблен, он повесился с отчаянья и горя.
Весь первый день провели беглецы в яруге, прикрытые кустами и оврагами. Они закусили, отдохнули, наговорились о своей неволе, которая была уже за плечами у них. Больше всех по обыкновению говорил старый москаль. Вспомнил и свою Москву, рассказывал о московских порядках, не забыл повторить и о своих похождениях в кизылбашской и анадольской земле, у фараонов и у шпанских немцев, у францовских людей и у мултян.
В ночь они двинулись далее и, тайно пробравшись мимо крепости Арабат, стоявшей у входа на Арабатскую стрелку, очутились на этой последней. Здесь они чувствовали себя уже гораздо безопаснее: по обеим сторонам у них синелось море, а по берегам росли непролазные камыши, в которых никакая погоня их не могла бы отыскать. В камышах водилась всевозможная дичь, и когда на следующее утро они остановились отдохнуть, то увидели, что вся стрелка кишит утками, гусями, бакланами, куликами, цаплями, гайстрами, журавлями и всякою водяною и болотною птицею.
– Здесь мы, детки, и гусятинкой, и утятинкой побалуемся, – сказал старый москаль.
– Я вже сам думав, – добавил запорожец.
Действительно, им нетрудно было дорожными палками зашибить пары две уток. Они их тут же ощипали и выпотрошили; но огонь боялись раскладывать до ночи, чтоб дым не навлек на них преследования крымцев. Ночью же в глубине камышей они развели костер и на камышовых тростниках, служивших вместо вертелов, приготовили себе роскошный ужин.
Молодая украинка, вырвавшаяся из неволи, из проклятого гарема, была необыкновенно счастлива. С нею был тот чернявый, чернобровый козаченько, которого она давно, еще в своей гаремной темнице, горячо полюбила. Это был тот казак, о котором она дни и ночи мечтала в своей неволе. Он также полюбил «руденькую браночку» всем своим «щирим козацьким» сердцем. Да и хороша же эта «руденькая браночка» Катруня, так хороша, что казак только рукой махал от невозможности сказать, как она хороша.
А старый москаль только радовался, ухмыляясь себе в бороду и точно не замечая, как хохол с хохлушечкой в камышах тихонько обнимаются да целуются...
– Что! Али лебедушку пымали? – окликнет он их иногда, якобы ненароком.
– Та нi... так... от тут бiciв очерет, – заикнется казак.
– То-то, ачерет... Вон я слыхал, черкасы поют:
Очерет, осока,
Чорні брови в козака...
– Ха-ха-ха!
– И москаль весело смеется своей же шутке; а молодые хохол с хохлушечкой выходят из камышей красные, как раки.
На третий день уж или на четвертый дошли беглецы до конца Арабатской стрелки. Дальше идти было некуда: впереди вода, пролив, и по бокам – моря.
Увидав это, Катруня тотчас ударилась в слезы. Испугался и запорожец, хоть тотчас же понял, что москаль даром бы не повел сюда, если бы не знал ходу.
– Что ты, девынька! Об чем? – утешал ее москаль.
– А вода... як же ми...
– Что вода! Вода вода и есть... А на что бог камыш вырастил – ачерет, а?
Очерет, осока,
Чорні брови в козака.
И неунывающий москаль опять засмеялся.
– Вот что, девынька, – продолжал он серьезно, – нам и это дело знамое – видывали у фараонов... Навяжем мы это камышу видимо-невидимо до сухово, снопов с двадцать, а то и с полтретьядцать и боле, да перевяжем их осокой, да сноп на сноп, да еще ряд снопов, – и выдет у нас плот знатный, гонка сказать бы, паром, и на этом-ту плотике мы и переедем проран-ат!.. Вот что! это дело плевое, наплевать-ста! Так-ту, девынька.
XIX
Целый следующий день беглецы употребили на изготовление себе плота для переправы через Генический пролив, отделяющий Азовское море от Сиваша. Они все работали усердно: мужчины срезывали ножами сухой камыш или собирали лежачий, поломанный ветром, а спутница их складывала его снопами. Она сначала стала было свивать перевесла из осоки и куги для перевязки снопов, но тотчас же порезала осокой нежные, ни к чему не приученные в гареме руки, – и ей велели бросить это непривычное дело.
– Не твое это дело ручки резать, девынька, – остановил ее москаль.
– Да оно и не по твоим силам: навяжешь таких перевесел, что как сошьем ими плот-от наш, а он на середине-те прорана и ухнет – расползется, тоды и лови рыбку на дне моря.
Что их допекало в этой работе, так это комары: они носились в камышах, над камышами и над Сивашом просто облаками. Но и тут бывалый москаль нашелся: он набрал сухих водорослей, сделал из них жгуты, зажег их, дал в руки своим молодым спутникам по жгуту, которые, медленно тлея, дымили и отгоняли комаров.
– Вот вам курушки, курилки, сказать бы, – говорил этот словоохотливый старик.
– Этак я, курушками-те, отбивался от пчел, когда еще, робенком, жил с отцом с матерью в Звенигороде. Давно это было – у-у, давно!.. А как в Анадолии жил, в полону, так и тамотка-чу бусурманов научил курушки делать.
На другой день плот был готов. К дорожным посохам, к концам, навязаны были ряд голиков из жесткого тростника, и эти голики заменили беглецам весла. Плот был спущен на воду и держался хорошо, ровно, спокойно и достаточно высоко над поверхностью воды. Первою взошла на плот Катря, которую запорожец перенес через воду на руках. Потом разом, с двух концов, взобрались на плот и мужчины.
Москаль перекрестился и поклонился на все четыре стороны. За ним перекрестились и его молодые спутники.
– С богом... Прощай, чужая сторонка, прощай, неволя проклятая! – торжественно произнес старик.
Стали грести стоя, словно лопатами. К счастью, полуденный ветер благоприятствовал беглецам и нес их быстро на ту сторону пролива. Вправо синелось Азовское море. В туманной дали белелись паруса, как белые крылья птицы.
– Там и я когда-то плавывал к Азову-городу, – показал в ту сторону старик, – и в Азове-городе нашего брата невольника видал довольно: и черкасы, и донски казаки, и наш брат, московской человек – всего вдосталь.
И Пилипу при этом невольно вспомнилась дума о том, как из города Азова три брата убегали от тяжелой неволи. И их вот теперь трое, и они бегут от той же неволи. Катруня представлялась ему младшим братом, тем пешим пешеницею, который не поспевал за старшими. И ему стало страшно: а что, как и она изнеможет в дороге? А дорога еще дальняя, и конца-краю ей не видать... Когда-то они еще доберутся до Муравского шляху, до Конских вод? А ногаи в степи? А что если и Катруня посбивает себе ножки об сырое коренье, об белое каменье – будет за ними поспешать, кровью следы заливать?
– Ты что, Филиппушко, нос-ат повесил? – вдруг обозвался старик.
– А?
Молодой казак невольно встрепенулся, огляделся кругом, глянул на девушку, которая стояла на плоту и задумчиво глядела в неведомую даль.
– А?.. Засмутился парень?
– Hi, я так...
– То-то так... Ишь, девынька, знатно плывем, знатная посудина, корапь... Словно в песне:
Из-за Волги кума
В решете приплыла,
Веретенами правила,
Гребнем парусила.
– Вот и берег! Доплыли! Молись да целуй родную земелюшку – она наша, нашей московской земле суседушка...
XX
В Батурине, в доме генерального есаула, Ивана Степановича Мазепы, совершается брачный пир. Мазепа женит своего верного джуру, Пилипа Камяненко, на сиротке Катре, воротившейся со своим женихом из крымской неволи и не знающей ни роду, ни племени. Известно было только то, что ее маленькою полонили в Каменце у матери-вдовы, и Мазепа припомнил даже момент, как несчастная мать золотокосой девочки в отчаяньи билась на земле, когда они с Дорошенко случайно проезжали мимо. Теперь эту полоняночку, уже взрослую красавицу, великодушно воротили из полону старый москаль и ее жених, джура Пилип.
Молодые только что от венца и пируют, пока дружки готовят для них комору – брачную постель. Они сидят против посаженого отца жениха – против Мазепы. Иван Степанович глаз не спускает с красавицы в золотой короне из своих собственных роскошных волос.
Тут же, в конце стола, и старый москаль, на радостях порядком выпивший. Он, глядя на свою девыньку, которой он заступал на свадьбе родного отца, утирает кулаком слезы.
– Ах, девынька! Ах, красавынька! Привел-таки бог дождаться...
Гостей много, и все войсковая знать, старшина казацкая с женами. Пир в полном разгаре: Мазепа так и сыплет на все стороны «жартами», а больше все в сторону молодых... «жарты» милые, веселые, остроумные...
Входят «дружки», кланяются, обращаясь к Мазепе:
– Старости, пани підстарости! Благословіть молодих на упокой повести!
– Бог благословить, – отвечает Мазепа, сверкнув на молодую своими лукавыми, бесовским глазами.
– Вдруге i втрете благословіть!
– Тричі разом! – восклицает Мазепа.
Молодая вспыхивает и закрывает лицо руками... Ее и молодого берут под руки и уводят...
А свашки поют, поднимая бокалы с вином:
Не плач, не плач, Катруненько,
По своему дівованнячку...
– Ах, бідна! – ахает одна толстая пани полковникова.
– Да, бідна, пані пулковникова, – улыбается Мазепа. – Знов у кримськую неволю повели...
Но никто не знал, а меньше всего молодые, что они – родные брат и сестра...
Статья В. Г. Беляева о Д. Мордовце
ДАНИЛО МОРДОВЕЦ (Д. Л. МОРДОВЦЕВ)
Огромное по объему наследие талантливого писателя, страстного публициста, историка народных движений, этнографа, общественного деятеля демократического – в основном – направления Д. Л. Мордовцева и на сегодня не получило еще непредвзято объективной, всесторонне обоснованной оценки, не нашло достойного отражения в исследовании русской и украинской литературы второй половины XIX столетия.
Литературный процесс есть результат постоянного многосложного взаимодействия разномасштабных творческих величин, где наряду с выдающимися художниками выступают активно и так называемые писатели второго плана. Вне учета реального вклада каждого наше представление о движущих силах этого процесса, его подлинном многообразии неизбежно будет обедненным и неполным. Одним из таких, ныне полузабытых, но заслуживающих серьезного внимания к себе авторов является Данило Мордовец (Д. Л. Мордовцев).
Будущий писатель родился 7 (19) декабря 1830 года в слободе Даниловке, Усть-Медведицкого округа, области войска Донского. Отец его, Лука Андреевич, происходил из старинного украинского казачьего рода, да и слобода вся была заселена переселенцами с Украины, бежавшими сюда от притеснений и кабалы. Отсюда берет начало сохранившаяся на всю жизнь любовь к родной украинской речи (до девяти лет, по его воспоминаниям, не слышал он русского языка), к героическим традициям запорожцев, увлечение народнопоэтическим творчеством – песнями, сказками, думами, поверьями. Первые уроки грамоты маленький Данилка получил от сельского дьячка, пяти лет обучившего его церковной грамоте. Круг чтения его включает книги старинной библиотеки отца – «Прологи», «Четьи-минеи», а вместе с тем «Ключ разумения» И. Галятовского, «Путешествие к святым местам» В. Барского; «Потерянный рай» Д. Мильтона в русском переводе выучил он наизусть, и с тех пор русский язык «перестал быть чужим» для него.
После окончания четырехклассного окружного училища в Усть-Медведицкой станице Даниил Мордовцев был определен в 1844 г. в Саратовскую губернскую гимназию. Здесь он познакомился и подружился на всю жизнь с А. Пыпиным, двоюродным братом Н. Чернышевского, впоследствии – академиком, знаменитым ученым славистом, с П. Ровинским, учеником и последователем Н. Чернышевского, одним из активных деятелей «Земли и воли», писателем, этнографом. К этому периоду относятся его первые литературные опыты – переводы и стихи на русском, украинском и латинском языках. В 1850 г., закончив с отличием гимназию, Д. Мордовцев поступает, – страстно увлеченный в эти годы астрономией, – на физикоматематический факультет Казанского университета. Тогда же, по настоянию А. Пыпина, поступившего годом раньше в Петербургский университет, Д. Мордовцев для профессора И. Срезневского переводит стихами с чешского на украинский язык известную «Краледворскую рукопись». Уже через год, по совету того же А. Пыпина, Д. Мордовцев перешел на историкофилологический факультет Петербургского университета и закончил его в 1854 г. с золотой медалью за сочинение «О языке «Русской правды».
Д. Мордовцев после окончания университета возвращается в Саратов, здесь он женился на А. Пасхаловой, урожденной Залетаевой, активной собирательнице народных песен, издавшей совместно с Н. Костомаровым два сборника былин и песен, поэтессе, широко образованной женщине.
Здесь же Д. Мордовцев близко познакомился и подружился с Н. Костомаровым, известным историком, поэтом, писателем, отбывавшем здесь десятилетнюю ссылку по делу Кирилло-Мефодиевского общества. Знакомство их, укрепившееся в период совместной работы в губернском статистическом комитете, переросло в многолетнюю дружбу, что имело, в этот период особенно, немаловажное значение для определения научных интересов, общественной ориентации, характера литературной деятельности Д. Мордовцева.
Вместе подготовили они сборник литературноэтнографического характера, куда вошли поэма Д. Мордовцева «Козаки i море» (с подзаголовком – «Стихотворные отрывки из истории морских походов запорожского козачества в начале XVII века»), четыре украинские сказки, записанные в родной Даниловке, его перевод на украинский язык «Вечера накануне Ивана Купала» и предисловия Гоголя к «Вечерам на хуторе близ Диканьки», а также четыре украинских стихотворения Н. Костомарова и 202 песни, записанные им на Волыни. Чтобы провести рукопись через цензурные рогатки в условиях николаевской реакции, Д. Мордовцев осенью 1854 г. специально едет в Петербург, однако разрешение на издание сборника было получено лишь через пять лет (1859), когда «Малорусский литературный сборник» и увидел свет.
Одной из главных причин запрета было то обстоятельство, что, по словам цензора, «изобразив козачество и Украину прежнего времени как страну независимую и самостоятельную, автор является везде малороссийским местным патриотом» [Літературний apxiв. – 1931. – Кн. I – II. – С. 131]. В программной вступительной статье к поэме Д. Мордовцев горячо выступает в защиту украинского языка, его права на самостоятельное развитие, указывает на необходимость научного изучения его «в системе других языков славянских», говорит об успешном развитии новой украинской литературы. И в то же время здесь уже проявляется характерная для Д. Мордовцева непоследовательность, стремление сгладить противоречия, «примирить» противоположные точки зрения о будущности украинского языка, который якобы «еще не подготовлен к литературе... остается покуда простонародным» (эти мотивы прозвучат у Д. Мордовцева, к сожалению, и позднее).
Поэма разрабатывает типичный для украинских романтиков 30 – 40х годов сюжет, детально, нередко многословно излагая историю морского похода запорожцев на турок, непосредственно вводя в текст думы, исторические и бытовые песни, последовательно стилизуя формы украинского фольклора. Можно отметить и явное наследование, почти текстуальную зависимость ряда картин, образов, отдельных деталей от «Івана Підкови», «Гамалії», «Гайдамаків». Однако это наследование не шло далее использования отдельных тематических и формальных признаков, что, несомненно, снижает ценность первого большого произведения писателя.
В условиях общественного подъема накануне отмены крепостного права передовая украинская литература переживает период активного утверждения на позициях реализма и народности [См.: Бернштейн М. Д. Українська літературна критика 50 – 70х років XIX ст. – К., 1959]; высшим достижением прогрессивного революционно-демократического направления было творчество Т. Г. Шевченко и Марко Вовчок. Демократические, реалистические тенденции характерны и для творчества тех украинских прозаиков, которые стремились отразить картины жизни и борьбы трудового народа в условиях крепостничества. К этому направлению следует отнести и украинские рассказы Д. Мордовцева конца 50х годов.
Наиболее ранний из них датирован 1855 годом (опубликован же лишь в 1885 г. во львовском журнале «Зоря»). Рассказ этот – «Нищие» («Старці»), бесхитростная, поражающая своей искренностью, такая обычная для крепостного села история о безрадостном детстве, голоде, социальной несправедливости, беспросветной нужде. Характеризуя стилевые особенности прозы Д. Мордовцева, И. Франко подчеркивал, что «тут автор не изображает той жизни во всей ее полноте, не дает нам реалистических студий о всех злых и добрых сторонах его, лишь слегка освещает некоторые моменты, которые наиболее соответствуют его индивидуальному вкусу и характеру его таланта» [Франко I. Я. Д. Л. Мордовець. Оповідання.//Ватра, Стрий, 1887. – С. 150].
С нескрываемой симпатией к своему герою излагает он эту трагическую по своему содержанию историю. Правда о социальном бесправии народа, тяжком горе и нищете, элементы социального разоблачения несправедливости существующего общественного строя проступают в рассказе как бы вне видимой тенденции – в ряде характерных деталей, отдельных замечаний героя, психологически емких ремарок: «Из всей скотины остался у нас старый пес Брорко, – пожалел пан, не взял его за подушное»; «...каждый по бедности своей (а все больше панские люди были) и вынесет кусок хлеба или пшена горстку».
В рассказе ощутима тенденция преодоления сентиментально-идиллической традиции изображения народной жизни. Но автор все же ударение делает не на осознанном протесте против «неправды и неволи», а на первый план выдвигает мотивы христианского всепрощения, примирения с жизнью. И все же, несмотря на эти слабости, И. Франко с полным правом назвал «Нищих» «наиболее оригинальным и глубже всех задуманным рассказом» Д. Мордовцева.
Столь же непритязательно простым является содержание другого рассказа «Звонарь» (опубликованного в «Основе» 1861 г.). Старый сельский звонарь с грустью вспоминает о своей безрадостной жизни: сиротском детстве, «науке» отставного солдата Позихайлика, шившего на уроках сапоги, бурсацкого «обучения» – «красной лозою да гибкой вербою»...
Д. Мордовцев обращается здесь к остро звучавшим тогда вопросам воспитания, школы, образования. «Звонарь» занимает место среди произведений, обличавших уродливые явления старой системы воспитания с ее схоластикой, бессмысленной зубрежкой, жестокостью, унижением человеческого достоинства. Этим вопросам много внимания уделяла передовая литература той эпохи – вспомним пламенные выступления Чернышевского, Добролюбова, Писарева, публикации в «Основе» Номиса, Линейкина. Несколько позже появятся «Очерки бурсы» Н. Помяловского, «Люборацкие» А. Свидницкого. Рассказ Д. Мордовцева, несомненно, близок этим произведениям общностью проблематики, демократическим подходом, протестом против бездушия казенноказарменной системы воспитания.
Демократическая тенденция характерна и для изображения жизни народной в рассказе «Солдатка» (1859, опубликован также в «Основе» 1861 г.); Трагическая история молодого крестьянина Семена Товкаченко, которого забрили в солдаты, его жены Катри, что «так до смерти и осталась солдаткою», объективно звучит как утверждение права простого человека на жизнь, на счастье. Этим героям контрастно противопоставляются образы жестокого, развращенного офицера, «мерзкого человечка с медными пуговицами», из тех, «что по судам пишут да людей до смерти записывают».