355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Ямпольский » Мальчик с Голубиной улицы » Текст книги (страница 17)
Мальчик с Голубиной улицы
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:37

Текст книги "Мальчик с Голубиной улицы"


Автор книги: Борис Ямпольский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 19 страниц)

5. Курсовое поле

Ярко и победно пылали на солнце красные флаги с серпом и молотом. У дверей на часах стояли красноармейцы в легких полотняных остроконечных шлемах с большими малиновыми звездами.

Снова возник глухой, утробный стук бондаря, снова слышался мирный звон наковальни.

Но чем тише становилось в мире, тем яростнее разгорались бои на улицах городка, словно горячка и азарт прошедшей войны навеки вошли в память, плоть и кровь мальчишек, столько перевидавших в эти годы.

На каждой улице – свой атаман, своя песня, свой боевой клич и свое собственное место плена: иногда это колокольня церкви, иногда забытый верх синагоги, а иногда просто большая бочка.

Берегись зайти на чужую улицу! Из засады вдруг выскочат, схватят и поведут под барабанный бой, приведут, поставят перед атаманом.

– Смирно!

А босой атаман сидит на пеньке, пощипывает несуществующий ус и думает глубокую думу.

– Лазутчик, – докладывает конвоир.

– Призвище! – грозно спросит атаман, вглядываясь в круглое, разрумянившееся лицо пленника с голубыми невинно-хитрыми глазами.

Мальчик смотрит на атамана, хихикает и хлопает себя по коленкам:

– Ой, ой, ой! Важнець!

– Кто такой? – гаркнет атаман.

– Будто не знаешь! – ухмыляется мальчик.

– Отвечай по ранжиру!

– Ну, Вишенка.

– Не нукай – не запряг.

Вишенка испуганно хлопает глазами.

– Бомбу имеешь? – ведет допрос атаман.

– Не.

– Прокламации?

– Не.

– Пулемет Люиса?

– Не.

Атаман смотрит в небо.

– А пулемет Шоша?

– Не.

– Обыскать! – приказывает атаман.

Конвойный лезет за пазуху пленника, так как тот не имеет ни одного кармана.

– Что там? – интересуется атаман.

– Кныш, – сообщает конвоир.

– С чем?

– Чичас, – отвечает конвоир.

– Стой! Стой! – кричит атаман, зная повадки конвоира.

– Это баба дала… Ой! Ой! – визжит Вишенка, глядя, как кныш исчезает прямо-таки в дымящейся пасти конвоира.

– С горохом, – ухмыляясь, сообщает наконец конвоир.

– Знал, что тут запрещенная зона? – сердито продолжает допрос атаман.

– А ей-богу, не знал! – отвечает заплаканный Вишенка.

– Что делал в зоне?

– А что делал? Мотылька ловил.

– Знаем мы ваших мотыльков, – непримиримо отвечает атаман.

– А вот ей-богу, «махаона» поймал. – И Вишенка разжимает кулак.

– Знаем мы вашего «махаона», – говорит атаман, разглядывая большую, с узорчатыми бархатными крыльями бабочку.

– Пакет! – неожиданно решает атаман, свирепо берет бабочку и, щурясь, как бы разбирает на ней таинственные знаки. – Шифр! – заключает атаман.

А на улице уже тревога.

– Наших бьют! Вишенка в плену!

И вот уже забыты каштаны и орехи, закинуты мячи и обручи, отброшены ходули. И бегут из всех переулков и проходных дворов, с туго натянутыми из тонких ивовых прутьев звенящими луками, с бузиновыми пистолетами, – бегут с жаждой мщения и боя Петьки, Леньки, Яшки, Сашки…

На каждой улице свои обычаи, свое вооружение.

Вот на Ракитянской, где жили бондари, мальчишки вооружены обручами, и когда шли в бой, все, как один, с грохотом катили обручи, высокие, как римские колесницы. На Заречье бомбардировали желтыми огурцами. А на Базарной стреляли из амбарных ключей, наполненных спичечной серой. А на Курсовом поле… нет, не всех примут в «Красные бизоны» Курсового поля.

Там, на Ракитянской или Базарной, там, у гостиницы «Лисабон» или парикмахерской «Шик», достаточно прийти и сказать: «Хочу воевать» – и тотчас же гремит команда: «Причислить!» А здесь предстоит еще пройти через руки хромого Макара.

Мальчик, вытянувшись по струнке «смирно», стоял перед Макаром.

Макар испытующе смотрел на мальчика и неожиданно, как пружиной, щелкал твердым, большим, заскорузлым пальцем по макушке. Мальчик приседал и вскрикивал:

– Ой!

– Терпи, казак, атаманом будешь, – говорил Макар. И давал второй щелчок.

– Ой! Ой! Ой! – вопил мальчик.

– Терпи, казак, атаманом будешь, – говорил Макар и щелкал в третий раз.

Если мальчик выдерживал и третий щелчок, Макар говорил:

– Добрый бизон будет.

И вел его к атаману.

– Жмал масло? – спрашивал Микитка.

– Жмал, жмал, – отвечал Макар.

И тогда Микитка командовал:

– Напра-а-ва!.. Нале-е-е-оп!.. Ать-два! Ать-два!..

Мальчик отчеканивал шаг.

– Кру-у-гом!

Мальчик на полном ходу, подымая облако пыли, поворачивался и снова чеканил шаг: «Ать-два! Ать-два!»

– Добре! Веди к казану, – говорил Микитка.

Курсовое поле! Далеко ты уходишь за горизонт, за ту линию, где, наверное, конец света. Курсовое поле все в крапиве, утоптанное стадами, изрезанное глубоким оврагом, в котором после ливня шумит и рычит, унося мутно-глинистую почву, поток.

Сколько я помню Курсовое поле, все оно в колючей проволоке, все изрыто окопами, в которых валяются черные каски; в траве рассыпаны стреляные и нестреляные гильзы. Можно найти и гранаты и даже наполовину зарывшийся в землю снаряд, или вдруг маской, снятой с лица войны, взглянет слепыми стеклами немецкий противогаз.

Курсовое поле стояло табором, как Запорожская Сечь.

Здесь ни с кем не цацкались. Здесь не слышно было: «Котя, иди пить какао!» или: «Шуша, надень калоши!» Здесь в любую погоду босые, без шапок мальчики сидели вокруг костра.

С ближайшего баштана, как ядра, выкатывали кавуны.

Микитка брал в руки кавун, с силой сжимал его ладонями, прижимал к уху и слушал.

– Звенит? – спрашивали мальчики.

– Звенит! – отвечал Микитка.

– Режь!

Микитка, поплевав на руки, прижимал кавун к груди, кривым сапожным ножом аккуратно разрезал его и щедро раздавал всем огромные, живокипящие красным соком ломти.

Вокруг ходили собаки, и ржали распряженные кони, и ветер подымал пыль и нес перекати-поле.

Здесь никого не звали по имени, только кличкой.

– Привет, Суслик!

– Давай на кулачки, Звонок!

– Здорово, Вонючка!

Был здесь и Ежик, и Чижик-пыжик, и Щелкунчик, был и Мокий, и Ремень, и Иваша Ушастый, и краснощекий Васька Пузырь, и Муля Родимчик – добрый мальчик с вьющимися волосами, и черноглазый ассириец Кепрюлю.

– Алле! Шепетовка! Говорит Жмеринка!

Через бахчу натянут туго звенящий шпагат полевого телефона.

– Шепетовка! Шепетовка! – взывал мальчик в ваксяную крышечку с лаковой рожей арапчонка.

Прижми к уху крышечку – и услышишь гудение ветра, и напряжение расстояния, и чьи-то непрерывные крики и команды.

– Аллё! Аллё! Шепетовка, слухай!

– Слухаю! – отвечали с той стороны поля.

– Шепетовка у провода, – говорил телефонист, передавая Микитке аппарат.

Микитка подтягивал штаны и солидно, как это полагается командарму, прежде чем начать разговор, продувал телефонную трубку.

– Доложить пропозицию, – приказывал Микитка.

– Что? Что? – переспрашивали с той стороны поля.

– П-р-о-п-о-з-и-ц-и-ю! – кричал во весь голос Микитка. – Оглох, чертова кукла!

И хотя крики слышны на все поле, телефонисту кажется – он это услышал именно в телефонную трубку.

– Приняты меры! – на всякий случай отвечали с той стороны поля и широко улыбались.

– Глядеть в оба! – приказывал Микитка и тоже, довольный разговором, улыбался.

– Стройси-и!..

Микитка в картузе с козырьком назад обходил фронт, по дороге коленкой тыкая в животы, и то и дело слышался его начальственный окрик:

– Пузо! Пузо!.. Ниже зад, Кошечкин!

И печальный отклик:

– А цо, я виноват?

– Отставить! Разговорчики!

Суровая, мужественная тишина.

Стояли в полном вооружении, с палками, как ружья приставленными к босым ногам. У иных на поясе висели колоссальные портновские катушки – это пулеметы; у других длинные амбарные ключи на шпагате, как на револьверном шнуре. А у кого и противогаз, настоящий, боевой, – серая резиновая мертвая маска с тяжелым ребристым шлангом и зеленой коробкой.

И вот уже протяжно, раскатисто на все поле:

– Шагом!.. – И отрывисто, повелительно, как хлыстом по ногам: – А-арш!

Главное, идти, откинув корпус, выпятив грудь, с самозабвением.

– В ногу! Пузо подбери! Тверже шаг!

А позади верхом на палках гарцует кавалерия. И чтобы не спутали с пехотой, то и дело кричат: «По коням!», «Эскадрон, в сабли!» Всадники делают вид, что еле сдерживают коней, дергая воображаемые поводья, причмокивают: «Но! Но!», «Стой, чалая! Тпрру!..»

У кого на ремне даже баклажка. Настоящая, солдатская, она, точно свинцом, налита водой. Как хорошо отвинтить пробку и глотнуть теплую, пахнущую железом походную воду.

 
На бой кровавый,
Святой и правый
Марш, марш вперед,
Рабочий народ!
 

Казалось, можно пройти так всю землю и пронести революцию до края света.

…Сгущалась тьма, и сильно, дурманяще пахли травы. Постепенно гасли огни и глохли дальние голоса, и звуки, и лай собак. Все погружалось в ночь, и лишь вершины осокорей видны были в слабом, отраженном свете неба.

Я стоял на часах один.

Вокруг на толстых плетях лежали кавуны. Я чувствовал их присутствие, и они казались живыми, притаившимися. Страшно.

Что это шуршит во тьме ночных полей? Какие-то жалобные, жадные вздохи, неуверенные шаги живущих в земле. Ночью они выползают из своих нор, из своих щелей и, сидя на пороге на корточках, жалуются далеким звездам на свою слепую, глухую, подземную, никому не известную, никому не нужную жизнь и тяжело вздыхают…

Вот звезда, спичкой чиркнув по небу, вспыхнула и погасла, и я украдкой, как этому учила наша улица, трижды плюнул через плечо: «Тьфу, тьфу, тьфу, не моя!»

Метнулась чья-то тень. Надо было крикнуть: «Кто идет?» Но от страха язык окаменел. Еле слышный шорох приближался. Кто-то бесплотный, бесшумный приближался осторожными, скользящими шагами, и казалось, у него рога и даже хвост.

Наконец я превозмог себя и тотчас же сам услышал свой отчаянный, с плачем голос:

– Кто идет?!

И сразу же бесплотная фигура растаяла и ветер теплой пылью коснулся босых ног. Был ли кто или только показалось?

– Кто идет? Кто идет?.. Пароль!.. – откликались из тьмы, и слева, и справа, со всех сторон свистели «Красные бизоны».

На желтых притихших баштанах, на серых картофельных полях мальчики подымались и шли в атаку и, выставляя вперед палки, кричали:

– Пли! Пли!

И бежали вперед.

А за их спиной мальчики, сидевшие в окопах, то влево, то вправо поворачивали черные дырявые самоварные трубы и кричали:

– Бух! Бух!

Это пушки поддерживали атаку.

В пронзительном свисте разведчиков и криках «Кто идет?», «Пли! Пли!», в ночных кострах, ночных бдениях открылась другая, еще неизвестная, вольная, смелая, сама себя завоевывающая жизнь, которой я отдался со всем жаром, со всей страстью и буйством детства.

6. Как мы шли на станцию

Микитка появился босой, но подпоясанный ремешком и с торбой. Он похлопал по торбе:

– Вот, сухари есть.

Был солнечный, пустынный полдень. Сухая трава по-стрекозиному трещала под ногами. И в паутинном воздухе не было ни одного мотылька.

– Эй, капитаны старой калоши, куда вы? – окликнул Котя.

– Отойди, – сказал Микитка.

– А у меня что есть! – сказал Котя и вытащил из-за пазухи круглый, поблескивающий стеклом и никелем, с волшебной голубой стрелкой компас.

– А ну, прояви! – не выдержал Микитка.

– Умный… – Котя не выпускал из рук компаса. Компас поворачивался, и, обуреваемая неведомыми, но могучими силами, голубая стрелка поворачивалась за ним. И Котя кружился вокруг земной оси.

– А ну, давай! – властно сказал Микитка и, с недоверчивой дотошностью мужика поглядывая на солнце, поворачивал компас, проверяя движение магнитной стрелки.

– Я поведу вас на остров Барбадос, – зашептал, оглядываясь, Котя.

– Нужен мне твой Барбадос, – сказал Микитка.

– Можно в Занзибар, – предложил Котя.

– Нужен мне твой Занзибар, – сказал Микитка.

Пока все это происходило, Булька несколько раз взвизгивал и толкался мордой в колени Микитки, как бы говоря: «Хозяин, ну, мы же куда-то собрались, чего ты с ним канителишься, не знаешь его, что ли?»

– Куда же тебе в таком случае нужно? – ехидно спросил Котя.

– Отойди…

Котя стоял не двигаясь.

– Пошевеливай, пошевеливай ножками, – грубо сказал Микитка.

Булька, увидев, что переговоры прерваны, со злобой залаял на Котю.

– Фьють, Булька! – крикнул Микитка.

И мы пошли, а Котя с круглым компасом в руках остался на углу нашей улицы, у поваленного забора, в бурьяне, зацветшем милыми голубыми цветочками.

Мы шли по щиколотку в горячей пыли Александрии. Хатки сонно смотрели обведенными охрой и синькой окошками; чучела в цилиндрах торчали на огородах, расставив руки. И ни одной души вокруг.

Повстречалась бабка.

– Ой, хлопчики, та куда вы только идете, поубивают вас!

– Всех не поубивают, – отвечал Микитка и зачем-то круто подтянул штаны.

Булька полаял на бабку: «Ты не пугай нас!»

Вот и перелаз через изгородь. И прямо из земли – белые кресты, и чем дальше, тем все больше и больше.

– А хочешь – трону крест? Смотри! – И Микитка прикоснулся к кресту, побледнел и, открыв рот, ждал, что вот разверзнется земля и выйдет тот, кто лежит под этим крестом, и спросит, что надо.

Но тихо, солнечно было вокруг, и солнце, и кресты, и те, кто под крестами, прислушивались к испуганному стуку мальчишеских сердец.

– Ты не бойся, – переводя дыхание, сказал Микитка. – Ты ничего на свете не бойся, и все хорошо будет, – сказал он удивительные слова.

За кладбищем открылось Александрийское поле.

Природа как бы ничего не знала и не хотела знать о войне.

Все так же таинственна была сиреневая даль, и все так же цвела и качалась под ветром пестрая кашка. Великий покой и тишина оглушили нас так, что зазвенело в ушах.

И все-таки отчего-то было тревожно и страшно, словно это не на самом деле, словно это только на минуту.

Но мы шли, и тишина была все глубже и глуше, и скоро мы перестали ее замечать.

Впереди свистнули.

Микитка замер и прислушался.

Опять кто-то тихо, коротко свистнул.

– Так то ж сурок! – засмеялся Микитка.

Мы зашли в заросший лозняком овраг. Высокое небо, как бы в другом мире, синело над нами.

По дну оврага жалобно журчал ручеек. Мы присели на траву.

Микитка вынул из-за пазухи краюху хлеба и золотую луковицу и ножичком аккуратно поделил на две части.

– На, пожуй.

Сладок был тот черный крошащийся хлеб, приправленный острой украинской цибулей.

Потом мы попили из ручья воды, пахнущей травой и глиной, и взобрались на Александрийский вал. Впереди простирались неведомые земли с дикими серыми валунами, высохшими стеклянными озерами и пустынными белыми дорогами. Куда они ведут?

Далеко-далеко на горизонте, точно шапка пастуха, маячила круглая башня станционной водокачки.

И вдруг со станции прилетел, разросся и наполнил всю степь гудок. Долгий, протяжный, он отчаянно звал туда, где сливается земля и небо.

– То, наверное, и есть тот поезд, – сказал Микитка. – Пошли скорее, а то уйдет.

Этот удивительный, со стреляющими на ходу пушками поезд, в котором представляют театр, и на глазах у всех печатают газеты, и тут же бесплатно их раздают, давно занимал наше воображение.

И вот теперь этот поезд гудел так близко и звал и звал нас…

Гудок затихал с каким-то щемяще-жалобным звуком… И сердце летело за ним: «И я когда-нибудь уеду туда, далеко, далеко…»

Только будет ли тебе лучше, чем в тот день, когда маленьким мальчиком, обвеваемый теплым ветром степи, ты стоял на виду у родного города и с замирающим сердцем слушал призывный гудок?

Вечереющее небо было бледно-голубым, выцветшим и нежно-розовым на закате.

И в этой усталой и уже прохладной тишине все виделось и слышалось яснее. Молча летали птицы. Выше всех в поднебесье кружил ястреб, в последний раз оглядывая подвластную ему землю. Этажом ниже стремительными, черными, четко вырезанными на фоне неба тенями проносились острокрылые стрижи, а еще ниже, над освещенными закатным солнцем одинокими соснами, летали и каркали вороны.

А над самой травой, над вечереющей землей голосом надвигающейся ночи мрачно гудели жуки.

В городе не замечаешь, как темнеет, зажигаются огни и день незаметно умирает. А в полях все это зримо. Ночь падает откуда-то сверху, сумеречные волны медленно вливаются в воздух, и он все густеет и густеет. Все вокруг меняет облик и очертания. Медленно, неуверенно исчезает свет неба, и наконец день смыкает глаза и в темном небе зажигаются одинокие звезды… И тогда возникает новый, фантастический, призрачный мир.

Зашелестели во тьме чьи-то беспокойные, невидимые крылья, раздался хриплый, жалобный, страстный крик. Булька прижался к ноге и заурчал. И вот зажглись вдали чьи-то подстерегающие зеленые глаза.

– Шагай, шагай! – прикрикнул Микитка.

– Ничего не видно, – сказал я.

– Гляди в оба!

Бегущие под ветром кусты, как толпы людей, появлялись у самой дороги и зачем-то шумели.

Во тьме я видел жалобные глаза Бульки: «Куда он нас ведет? Знает ли он, куда ведет нас?»

С размаху попали в какие-то колюче-злые кусты, откуда не было выхода.

– Это, наверное, держи-дерево, – сказал я.

– Все одно, – отвечал Микитка и пошел напролом, с треском ломая кусты, словно ломая самую тьму.

Внезапно посреди поля возник дуб, точно сторож в тулупе.

Как попал он сюда? Зачем остановился среди поля? О чем шумит листвой?

– Однако, заплутались, – сказал Микитка. – Заплутались, и всё. Давно бы уж надо на станции быть, – рассуждал он сам с собой.

Он исчез в ночи, где-то там ходил и снова появился.

– От история! Нет дороги, хоть что делай – нет, – и он язвительно засмеялся. – Ладно, давай, все равно.

И мы пошли под звездами напрямик, темными полями, как в резине увязая в глубокой холодной пахоте. Неожиданно родственно тянуло сухим теплом и мятой. Осторожно касалась лица паутина, шумела трава, и засохшие ромашки крошились в руках.

Разорванные в клочья облака летели по небу за нами. Они хотели узнать, куда в эту потерянную ночь идут мальчики по великому полю.

Впереди затрещал кустарник, что-то там шевелилось и шумно дышало. Булька выбежал вперед и заливался, и заливался.

– Что это такое, Микитка? – спросил я шепотом.

– Сейчас поглядим, – храбро сказал он.

И вот из кустов тихо появилось белое пятно, зазвенела цепь, и перед нами оказалась громадная белая лошадь. Она была стреножена. Она была одна на всем поле, забытая под звездами, одна со своей цепью.

Микитка похлопал ее ладошкой. Она отозвалась тихим, кротким, тьмою задушенным благодарственным ржанием.

– Постой-ка, – сказал Микитка и ушел.

Я остался один…

– Лошадь, – сказал я.

Она преданно, горячо задышала в лицо и ласково потерлась о мой картуз – добрая, громадная – и вдруг упала на колени.

– Лошадь, лошадь, – утешал я ее. – Хочешь, пойдем с нами, лошадь?..

На пути встала стена кукурузы. И мы долго шли по ее кромке под жесткий шум; сладко пахло початком.

– Далеко еще? – спросил я.

– Давай двигай, – сказал Микитка.

Возникло капустное поле, и, спотыкаясь, мы шли как по булыжникам. Хотелось пить, и мы жевали холодный, хрустящий, сладковатый, собравший росу капустный лист.

Вдруг Булька навострил уши: «Тут кто-то есть!» – и, сорвавшись, с лаем полетел в траву.

– Кто такие? – спросил из ночи замогильный голос.

– Из города, – уклончиво ответил Микитка, на всякий случай останавливаясь.

– Куда шляетесь? – продолжал замогильный голос.

– До своих.

– А кто свои? – Из оврага появился бородач с обрезом в руках.

– Ну, свои… Не понимаешь, дядько?

– А ну, клади бебехи! – крикнул он и схватился за торбу Микитки.

– Православные мы, – сообразил Микитка и вытащил из-за ворота маленький сверкнувший крестик.

– А ну, перехристись.

Микитка стащил картуз и аккуратно, неторопливо перекрестился.

– «Отче наш» знаешь?

– Эге ж, – ответил Микитка и выпалил одним духом: – Отченашижеесинанебесидасвятитсяимятвое…

– Не на толкучке, – оборвал дядько. – Дерьмо!

Микитка смолчал.

– А то кто с тобой?

– Хлопчик.

– Слепой я? – рассердился дядько.

– Цыган, – нашелся Микитка.

– Бреши, – сказал дядько и показал черный кулак.

– А ей-богу, цыган. Шурум-бурум! – обратился он ко мне и дико заворочал белками глаз.

– Коней выглядаете? – спросил дядько.

– Коней, – подтвердил Микитка.

– Бандюги, – сказал дядько, с интересом разглядывая нас. – Молодцы!.. Ото ж!..

– А вы кто такие? – доверчиво спросил Микитка.

– Иди, иди, не твоего пупа дело…

Где-то далеко-далеко, на той стороне земли, дрожал красный огонек.

– Вон на огонь и держи, – сказал Микитка.

Мы шли загипнотизированные этим дальним огоньком.

Он храбро кого-то ждал, терпеливо и стойко светил, и от этого крохотного, единственного на всю огромную ночь огонька становилось спокойнее.

Но вдруг он исчез – погас, или потушили его, или черт украл в торбу. Но ночь от этого стала еще темнее, безнадежнее.

Чу! Слышен топот, все громче и громче.

Мы свалились в канаву. Сама тьма с развевающейся гривой, с мерцающими пиками неслась мимо нас.

Прижавшись друг к другу, мы сидели в канаве. И Булька прижался, молчал, и дышал, дрожал вместе с нами, и так все понимал, что вот-вот заговорит по-человечески.

А они пылили и пылили. И запах конской мочи едко обдавал нас.

Но проехали последние. Улеглась и пыль, и стало тихо-тихо.

– А кто это был? – спросил я.

– А кто его знает, – ответил Микитка, вглядываясь в ночь.

– Может, это красные?

– Непохоже, – с сомнением покачал головой Микитка. – Невесело едут.

Мы стояли у дикого каменного забора.

– Может, вернемся? – жалобно сказал я.

– Боишься? – спросил Микитка.

Во тьме я видел его колючие глаза, и так хотелось быть таким же смелым, цепким, жестоким.

– Ждешь, птичка в рот залетит, – грубо сказал он и пошел вдоль забора.

Почему же он может, а я не могу? Почему я боюсь, а он ни чуточки не боится?

– Гоп! – воскликнул Микитка, как кошка вскочил на забор и, казалось далее не притронувшись к нему, перепрыгнул на ту сторону.

А я, обдирая колени, пыхтя, медленно, ужасно медленно и неловко перелезал через забор, а на той стороне сорвался и упал.

– Славно! – весело сказал Микитка. – Думал, сдрейфишь!

Я молчал.

Странно шумел невидимый в темноте сад.

И над всем и сквозь все пробивался холодный винный запах палых яблок.

Белые яблони испуганно разбегались во все стороны, и яблоки падали то в одном месте, то в другом. Казалось, кто-то ходил по саду, притаился и следит за нами.

Мы перелезли через новый забор, где во тьме шумел новый сад, мелькали белые стволы и кто-то так же глухо, настойчиво ходил по саду, то приближаясь, то удаляясь.

Но теперь мне было уже все равно. Что-то упрямое, бешеное, злое впервые поднялось и всецело завладело душой. Сейчас я чувствовал себя уже наравне с Микиткой, испытывая какую-то сладкую отрешенность от страха, какое-то безразличие к реальному окружающему миру, весь, всеми чувствами уйдя в новую, высшую жажду товарищества и той верности, которая сильнее, неумолимее и несравнимо важнее всего на свете.

Неожиданно открылась балка, полная синего порохового тумана.

– Пошли туда! – сказал я, движимый чувством радостной доступности всего на свете.

– Можно, – ответил Микитка, взглянув на меня своими светлыми, беспощадными глазками.

По скользким старым плитам мы спустились в темную, дымчатую балку. На нас дохнуло холодом и сыростью. Микитка на мгновенье остановился.

– Ну что ж ты, – сказал я, подмываемый все тем же бесшабашным чувством, когда все – пустяки.

– Стой! Кто идет? – крикнули из темноты.

Мы молча побежали.

– Сто-о-о-й!

И красное пламя мгновенной вспышкой ослепило нас, и чугунный звук окольцевал всю степь.

Мы бежали. Мы бежали, продираясь сквозь колючий кустарник, сквозь полынную горечь, преследуемые катившимся грохотом выстрела.

Мы перелезли через забор, упали вместе в крапиву и, слыша дыхание друг друга, побежали дальше, все дальше, в неведомую темноту полей.

Нет сил бежать. Будто веревка захлестнула вокруг шеи и сдавила дыхание, будто обручем стянуло грудь.

Микитка говорил, что есть второе дыхание, что надо переждать, не можешь, а пережди, перетерпи, вот уже умрешь, а перетерпи, тогда будет второе дыхание.

Я помнил о втором дыхании, все время думал: ну, где же оно? Вот сейчас умру, вот лопнет сердце и упаду! Но каким-то последним, сильным, всесокрушающим усилием воли перетерпел и словно этим усилием открыл все клапаны второго дыхания. И словно сменился весь состав крови. Сразу стало свободно, вольно, прелестно! Мир осветился такой вспышкой ярко-зеленого света, листьев, травы, я почувствовал все запахи земли, неба, и выросли крылья.

И уже не было никаких преград – ни расстояния, ни страха, ни боли, все стало возможно в этом внезапном световом порыве мальчишеского вдохновения, открывшем усилием воли что-то такое новое, свободное, могучее, возможное.

– Испугался? – спросил Микитка, когда мы забежали в маленький лесок.

– А нет! – сказал я горячо, искренне, весь в огне вдохновения.

– А я испугался, – с сожалением сказал Микитка. – Как стрельнули, вот испугался – и все.

Звезды бежали по вершинам деревьев, а когда мы останавливались, то останавливались и они, ожидая, когда мы пойдем дальше.

Долго шли мы ночными дорогами, высокими мокрыми травами. Где-то в стороне сухо и жарко шумела прибоем неубранная рожь.

И вот, как это часто бывает, что-то происходящее за спиной заставляет вас вдруг обернуться.

На горизонте из тяжелых, бугристых угольных туч выдвинулся оранжевый краешек, и медленно стала выползать раскаленно-медная луна. Вот она уже повисла багровым фонарем низко над краем земли, и во тьме, наполнившейся красным светом, стало тревожно…

Но, поднимаясь все выше и выше, она постепенно теряла свой зловещий блеск и, набирая лучезарную силу, стала милой, знакомой золотистой луной.

И в степи, среди освещенных скирд, было уютно и просто.

Здесь, на воле, в степи, как-то по-особенному густо, черно-бархатисто ложились на пыльные дороги длинные тополиные тени, и залитые лунным светом глубокие балки казались озерами, и сам воздух искрился.

А мы шли, шли, и за нами бежала луна…

Неожиданно потянуло сыростью, запахло лягушками. Мы вышли на бугор и увидели реку. А на реке мигали огоньки – звезды, или рыбачьи лодки, или, может, золотые рыбки?

На самом берегу, под соснами, рядом с шалашиком, у потухшего костра сидел дед, худенький как мальчик.

– Мы на станцию идем, – сообщил Микитка.

Он оглядел нас.

– Жевать хотите?

– Хотим, – согласился Микитка.

Дед пропах дымом костра, и ночной росой, и звездами – всей той волей, которая нужна мальчишеской душе. По тому, как свободно он двигался в ночи, собирая хворост, быстро находя и подкидывая в костер сосновые шишки, видно было, что жизнь его прошла тут, как жизнь этой реки, и я страстно позавидовал ему, и мне захотелось быть тут своим, понимать реку, и травы, и деревья, шум которых был в моей душе с незапамятных времен.

В ведре копошились, лезли друг на друга черные раки.

Дед вывалил их в миску.

– А, голубчики!.. А, сизые!.. – говорил он, поливая их водой, и горстями стал кидать в кипящий на костре котелок; потом бросил туда горсть крупной соли и немного укропа. Раки розовели и скоро стали оранжевыми.

Булька носился вокруг костра и, освещенный огнем, был похож на клубок перекати-поле.

Дед вытащил из кармана жестяную зеленую солдатскую коробку из-под противогаза и кусок газеты «Плуг и молот», свернул козью ножку, насыпал туда махорки и выхватил из костра раскаленный, мгновенно покрывшийся серебристым пеплом уголек. Он подул на него, и уголек вспыхнул внутренним огнем, осветив безбородое лицо деда-мальчика.

Вот так бы и сидеть у ночного костра, вдыхать вольный ветер реки, ловить отблески огня на воде и слушать жалобный крик улетающих птиц; обжигаясь, пить из оловянной кружки кипяток, отдающий дымом, закручивать махорочную цигарку, а потом, завернувшись в кожух, спать крепким сном и никого на свете не бояться…

– Дед, а ты был солдатом? – спросил Микитка.

– Без этого нельзя, – отвечал дед, попыхивая цигаркой.

– И в плену был?

– А как же.

– Ну и дальше?

– Бежал.

– И не поймали тебя?

– Где там! – сказал дед.

– А стреляли?

– Не без этого. – Дед хмыкнул и показал на затылок.

Микитка пощупал морщинистую шею деда у затылка.

– Гляди, он солдатом был знаешь каким!

Я тоже потрогал: под коричневой, дубленой кожей перекатывалась круглая пулька.

– Вот какой дед, – сказал Микитка. – Пулю с собой носит.

– А расскажи, дед, про пушки, расскажи про противогазы, – сказал я.

– Экая невидаль, противогазы! Плюнуть и растереть, – отвечал дед.

Мы помолчали, слушая ночную реку.

– Может, хлопчики, поспите, а утром солнце встанет – и пойдете?

– Нет, не можно нам спать, – сказал Микитка.

– Отчего не можно? Ночь глухая. Спите, спите.

И он укрыл нас кожухом.

– Ох-хо-хо! – покряхтывая, укладывался Микитка, словно у него ломило кости к ненастью.

Он свернулся калачиком, прижался ко мне боком и тихонько засопел.

Слышался медленный усталый всплеск реки. И вдруг отчего-то налетела волна, и в шалаше яснее почувствовался донный запах речного ила.

Микитка спал тихо и спокойно, беспробудно, вместе с рекой, лозняком на берегу реки и светлеющими под луной тополями. И снилось ему, наверное, то же, что и им.

Стало изрядно холодно, студеная, уже осенняя ночь охлаждала землю и забиралась под рубашки. И как же хорошо, славно было, сжавшись, согреться под кожухом и сквозь поникшие над входом в шалаш подсолнухи смотреть в небо.

В сонном сумраке рассвета далеко-далеко, надрываясь, кричали петухи.

И вот в это время длинное, чернильно-разлитое на горизонте облако розово-мягко, перисто засветилось и сказало, что есть утро, и солнце, и счастье…

Где-то совсем близко, то ли в траве, то ли на дереве, что-то робко, еще со сна, пискнуло и прислушалось: можно ли?

Мгновенье было тихо, жутко, и пичужка снова подала свой просящий голос. И вдруг все сразу проснулось, и со всех сторон защелкали, запели, заголосили, засмеялись, стараясь перекричать друг друга: «Я!.. Я!..», «Ха-ха!..», «О!.. О!..»

Всходило солнце.

В прозрачном утреннем тумане, как сквозь волшебную кисею, земля представлялась мне невиданно прекрасной, с удивительными деревьями, на которых под первыми лучами солнца влажно сверкали листья.

– Эй, сюда! – кричал от реки Микитка.

Загорелый, в натянутой прямо на мокрое тело рубахе, с удочкой и котелком, в котором плавала серебристая рыбка, он дышал водорослями, речной водой, прелестной свежестью и свободой утра.

Река была еще в тумане, и колко торчала и колыхалась над туманом осока. Песок же на берегу – холодный. И кусты, и травы, и самый воздух – хмурые, точно не выспались.

Я скинул рубашку, как-то невольно погладил тело и с криком бултыхнулся в воду.

Я плыл саженками, разгоняя туман, и кричал: «А-а-а!»

Туман постепенно куда-то исчезал, и когда я вышел из воды, его как не было. Потеплел от солнца песок, кусты и травы засверкали на солнце. А над головой сияло голубое небо.

Не тогда ли душа наполнилась неизбывной, вечной любовью к этой земле, к этой воде, к этому небу со светлыми облаками, ко всему миру родины, ради счастья которой все перенес и все превозмог и еще через все пройдешь?..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю