355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Ямпольский » Мальчик с Голубиной улицы » Текст книги (страница 16)
Мальчик с Голубиной улицы
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:37

Текст книги "Мальчик с Голубиной улицы"


Автор книги: Борис Ямпольский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 19 страниц)

Весь воздух полон был мягким и сильным шумом свободной воды.

Красные саперы, в буденовках, мокрые, замерзшие, в ледяных латах, шли от реки с черными, задымленными лицами, с красными, расцарапанными в кровь руками и пересмеивались, будто не они спасли город от наводнения.

И Князев шел впереди.

– Это мой комиссар! – кричал я.

И все мальчики смотрели на меня с завистью, будто это я взрывал лед.

Князев пришел в дом с красноармейцем в резиновых сапогах, с мотками провода на шее. Заработал бур, посыпалась штукатурка. И вот побежали по стенам блестящие, новенькие белые ролики, и по ним протянулся витой шнур. И когда все было закончено, Князев сказал:

– Да скроется тьма, да будет свет! – и, не отрывая взгляда от лампочки, повернул выключатель.

И под самым потолком вспыхнуло что-то такое небывалое, яркое, ослепительное. Вот оно на минутку пожелтело, потускнело, и стали видны красные, накаленные нити. Теперь они уже разгорались медленно, на миг снова слепяще перекалились и лишь потом засияли ясным, чистым серебряным светом. И куда-то далеко, в небытие, казалось на веки вечные, отодвинулась чадящая тьма коптилки.

При этом свете я выучил таблицу умножения, а потом прочитал «Дети капитана Гранта» и за ней много-много книг…

В день, когда зацвела сирень, Князев не пришел, а приехал на коне. Конь прошел по двору, заросшему одуванчиками, мягко и неслышно.

Князев ввел коня в сарай и пошел к дому какой-то новой, незнакомой походкой, по-кавалерийски ставя носки башмаков внутрь.

Сияло солнце. На Князеве был новый светлый шлем с алой звездой, новые яркие ремни, и на брезентовых сапогах новенькие, сверкавшие на солнце шпоры с колесиками, которые звенели при каждом шаге.

Бегавший по двору Котя замер, раскрыв рот от удивления, и позабыл все свои военные команды.

– Дядя Князев, правда, вы едете на войну? – с гордостью спросил я.

– Правда, правда, – сказал он на ходу и вошел в дом.

А конь был в сарае. О чем он думает там один? Не скучно ли ему?

Я чуть приоткрыл ворота в сырую тьму и проскользнул в сарай. Таинственный сумрак охватил меня.

Конь громко жевал сено и вздыхал. Вдруг он затих. Когда я привык к темноте, я увидел его внимательный, следящий за мной круглый глаз.

– Конь, – сказал я.

Он стукнул копытом и фыркнул.

Я дал ему клок сена, и он с достоинством взял его из моих рук, сжевал и, кажется, даже сказал «спасибо».

Я сказал ему:

– Конь ты мой! – И осторожно погладил мягкую, ласковую шерсть.

А когда в дверях появился Котя, я крикнул:

– Уходи отсюда!

И конь тоже топнул ногой.

Князев вышел из дому в кожаной куртке, с вещевым мешком.

– Ну, цыганенок, будем прощаться!

– А вы еще приедете, дядя Князев?

Он загадочно улыбнулся. Что значила эта улыбка?

И вот когда Князев собрался уехать, во двор пришел человек в черной шляпе, с длинными, до плеч, волосами, с громадным, похожим на шарманку, таинственным ящиком на спине.

– А ну-ка, сними на прощанье портрет, маэстро! – сказал Князев и усадил меня рядом с собой.

«Маэстро» установил посреди двора треногу, привинтил к ней свой черный ящик, накрылся черной простыней, навел свой телескоп. Он что-то долго искал и настраивал, словно мы были не тут, перед его носом, а на далекой планете. Потом вынырнул из-за черной простыни с всклокоченными волосами, подбежал к нам, осторожно, точно стеклянную, повернул мою голову, дернул меня за руку.

– Вот так, не шевелиться!

И теперь уже не прятался под простыней, а сделал очень испуганное лицо и приказал: «Улыбнитесь!», а сам выпучил глаза, поднял зачем-то шляпу и тревожно-торжественно объявил:

– Спокойно! Снимаю!

Молниеносным жестом фокусника он сорвал черную крышечку и зашептал: «Раз-два-три-четыре-пять-шесть…» У меня вытянулось лицо и одеревенела кислицей сведенная улыбка, – никогда это не кончится.

И как раз в это время ужасно захотелось чихнуть. Я сдерживался изо всех сил: «Нет! Нет!», и вдруг душераздирающий вопль «маэстро»:

– Испорчено!

И все началось сначала.

Опять: «Раз-два-три-четыре-пять…»

На этот раз я не чихнул.

Молниеносный взмах фокусника: черная крышечка на телескопе. Готово! Можно улыбаться, смеяться, чихать, плясать, ходить на голове, отрывать голову друг другу – теперь это не его дело.

Накрывшись той же черной простыней, «маэстро» копошился там, вздыхал, кряхтел, колдовал. Наконец потемневшими йодными пальцами вытащил негатив и бросил в вазочку.

Страшно незнакомые, сажей измазанные лица с белыми волосами альбиносов. Все ахали и ужасались.

– Момент! – предупредил «маэстро» и исчез под простыней.

Еще одна манипуляция, и нам вручили мокрые, пахнущие лекарством снимки-пятиминутки.

…На старом, лимонно выцветшем от времени снимке – Князев в буденовке с красной звездой, в кожаной тужурке, с засунутым за ремень наганом, вечно молодой, как сама революция. А рядом с ним – худенький, похожий на голодающего мальчик с большими, удивленно-печальными глазами, лихорадочно готовыми ко всему.

Иногда мне кажется, что и Князев помнит этого мальчика.

3. Двое с крашеными усами

В городке снова наступило безвластие.

Где-то за Курсовым полем шел бой.

На улицах было безлюдно. Лишь под тополями мальчики играли в орлянку. Играли и оглядывались, слышался звон монет и сопенье.

Котя в гимназической фуражке стоял у калитки, заложив руки в карманы длинных брюк, бренчал монетами и, зевая, следил за игрой. При метком ударе он говорил:

– Вот это да, вот это я тебе дам!

А если мазали, его палевые веснушки расцветали и он хохотал:

– Эй, мазило, уй, мазило!

– Не крутись под руку, – говорил Микитка, размахиваясь битком.

– А ты не ругайся! – кричал Котя и усиленно позвякивал монетами в кармане.

Наконец Котя не выдержал:

– Ну, и я поставлю!

– Стой, стой! – сказал Микитка.

На Котину монету он предварительно плюнул и потер рукавом, затем попробовал на зуб, кинул о камень и, когда она зазвенела, разрешил поставить на кон.

– Знаем мы ваших, – сказал Микитка.

Котя бил первый. Он размахнулся, словно в руках его был топор. И от удара кузнечной силы полетели искры, но монеты как лежали решкой вверх, так и остались, лишь врезались в землю.

А Микитка не торопился. Сначала он ударил об землю шапкой, потом, поплевав на биток, пошептал над ним:

 
«Инза-брынза, не хочу, цынза-брынза, спать хочу».
 

И только тогда, присев на корточки, как-то неуловимо сильно и точно, как молнией, ударил тяжелым «заговоренным» битком. И все монеты сразу перевернулись.

– Фокус-покус! – сказал Микитка и, позевывая, небрежно собрал еще теплые от игры монеты.

– Ну, кто следующий?..

В это время недалеко прогрохотали выстрелы и в переулке появился человек – босой, без шапки. Он с опаской оглянулся и побежал в первые же открытые ворота.

Мальчики притихли. Котя как стоял с раскрытым ртом, так и остался не шевелясь, только толстые уши его по-заячьи поднялись из-под гимназической фуражки.

Вскоре в том же конце переулка показались два петлюровских сечевика в защитных жупанах, с крашеными усами и плетеными нагайками.

– Эй, недоноски! – закричал один из них. – Видели тут человека?

– Какого еще человека? – выступил вперед Микитка.

– Какого? С рогами! – передразнил усатый.

– А, ей-богу, не видели, – ответил Микитка.

– А вот получишь плетюгов, так и увидишь! – И с лошадиным топотом они пробежали мимо в своих кованых чеботах.

– Дяди! – закричал вдруг Котя.

– Ты видел? – остановились сразу оба сечевика.

– Кажется, видел, – неуверенно отвечал Котя. – А это вор?

– Ну конечно вор, детка! Покажи, куда он побежал.

– А вы ему ничего не сделаете? – спросил Котя.

– А что мы ему сделаем? Конфетку дадим.

– Да, конфетку… – заныл Котя, увидев отчаянные глаза Микитки. – Я, наверное, его не видел.

– Ну! – закричал сечевик и поднял нагайку. – Куда побежал?

– Ай, дядя, не бейте, я скажу, если это был вор. Они ведь крадут?

– Крадут, крадут, – подтвердил сечевик.

– А вот сюда побежал, взял и побежал сюда! – Котя показал на раскрытые ворота.

Слышно было, как шумят тополя.

Теперь все мальчики с ужасом смотрели на Котю, который как ни в чем не бывало ковырял пальцем в носу.

– Ах ты бисова душа, – сказал Микитка.

– А что? А что? – кричал Котя.

– Как же ты мог, когда человек прячется, показать, где он?

– Так я ж не хотел. Он меня убивал, – сказал Котя.

– Небось не убил бы, – сказал Микитка.

– Да, тебе хорошо говорить… Тебя не убивали…

– Ну, уж попомни! – Микитка показал кулак.

– А ты не дерись! – завизжал Котя. – Не дерись, я тебе говорю!

– Тише ты, морда! – зашипел Микитка.

– А чего ты дерешься? Чего ты кулаком дерешься? Дяди!

Но «дяди» уже выводили из ворот беглеца. Он был бледен и с удивлением, как бы в первый раз, разглядывал мир.

– Дяди! – смело подбежал к ним Котя. – Вот он дерется! – Котя указал на Микитку.

Сечевик неожиданно поднял нагайку и протянул ею по Котиной спине.

– Ай, дядя! – крикнул Котя. – Так это же я вам сказал, вы меня не узнали?

– Узнал, – сказал усатый дядя.

Беглец мимоходом взглянул на мальчиков.

И ни Микитка, ни Жорж Удар, ни Яша Кошечкин – ни один из них, сколько будут жить, не забудут этого взгляда. Мальчикам хотелось крикнуть: «Так это же не мы, это не мы, честное слово!» Но никто не крикнул. Они стояли и подавленно молчали.

Котя закрыл лицо руками:

– У-уй! Что я наделал! Ой, боже ж мой! Мамочка, дорогая…

– Отойди, – сказал Микитка.

– Отойди, отойди! – закричали все мальчики.

4. Пан поручник

Играя в серебряные трубы, спускалась со склонов сошедшая с неба голубая кавалерия. Когда кони вступили на мостовую, в гулкой тишине опустевшего и вымершего местечка зазвонили тысячи серебряных колокольчиков. Но местечко с опущенными железными шторами и закрытыми ставнями стояло в безмолвном равнодушии к вступившим на его улицы ангелам.

Не только всадники, но и кони в белых чулках были надушены, расфранчены и казались завитыми. И если бы они вдруг выпустили крылья и со своими голубыми всадниками улетели в небо, никто бы не удивился.

В цветных конфедератках, увешанные сверкавшими на солнце бляшками, поляки неподвижно сидели на конях, будто все время перед ними несли зеркала и они не могли ни на минуту оторваться от них, чтобы не потерять позу. А в ушах моих еще звучало: «Эх, яблочко, куда котишься…» И я видел черные развевающиеся бурки и пики с красными флажками.

Во дворе седые старики сидели на завалинках и молились, стряпухи кололи дрова, замурзанные дети в одних рубашонках на земле у кипящих горшков играли катушками и коробочками из-под ваксы. И над двором стоял крик ворон.

– Пся кость! – крикнул верховой улан.

И старики исчезли, стряпухи, схватив горшки и детей, закрыли дома на запоры. И стало тихо, жутко – только одни вороны продолжали кричать над опустевшим двором.

Открылись ворота, и просторный двор сразу наполнился разномастными потными лошадьми и усатыми запыленными уланами.

Со всех сторон послышалось умоляющее: «Пан! Пан! Пан!» А в ответ: «Дай! Дай! Дай!»

Вот один из них, в лазоревом мундире, тащит из дома за волосы старуху. Другой выводит учителя в одной рубахе и подштанниках и кричит:

– Хулера! Мазурик!

Третий палашом рубит перину.

Звон стекла, ржание коней, визгливые проклятия, хриплые крики – все смешалось.

Раненый конь подошел к окну, и казалось, что сама война стоит и налитым кровью глазом глядит на нас. Конь заржал и вдруг заплакал, заплакал, как старик.

Капрал в раздутой конфедератке с громадным лакированным козырьком вошел в дом и, оставляя на полу следы красной глины, запах одеколона и конского пота, единым взглядом оценивал комнаты, комоды, шкафы и все, что было в комодах и шкафах. Он стукнул нагайкой по кровати и сказал: «Тутай!» Пока капрал стучал нагайкой, усатый улан, успевший заглянуть за печь, усами – не зря они были такой длины – разнюхал жареную курицу, левой рукой запихивал в рот куриную ножку, а правой чертил на дверях большой белый крест и надпись латинскими буквами, отчего двери сразу стали чужими.

В комнату опять внесли огромные подушки. У деда забрали не только табак, чтобы не чихал, но и молитвенник, чтобы не бормотал, хотя достаточно было забрать только табак, потому что без него он все равно не мог вести разговора с богом, – для этого надо было иметь железное терпение.

Господин Бибиков достал где-то пульверизатор с одеколоном и, неся его на вытянутых руках, двигался по комнате и брызгал с таким видом, будто только он хорошо знает и понимает, куда и сколько надо брызнуть живой воды, чтобы все было хорошо. Он обрызгал кровать и демонов с красными глазами, прошел мимо японца на вазе, брызнул и на него.

А вечером появился пан поручник – высокий, тощий, с узким лицом и узкой талией, похожий в своем голубом мундире на голубой флакон.

Бибиков уже ждал его на крыльце. Он стоял на цыпочках, собираясь лететь в объятия пана, и на лице его было написано: «Если вы меня проглотите, тоже будет хорошо». Но пан поручник, как деревянная фигурка, прошел к крыльцу, все на нем блестело и звенело – и шпоры, и бляшки, а сам он не шевелил и усом. И именно эта деревянная недоступность привела Бибикова в особый азарт почтения. Он прямо танцевал вокруг голубой фигуры пана и как заведенный повторял одно и то же:

– Пшепрашам пане! Пшепрашам пане! Пшепрашам пане!

Так, танцуя и все пятясь задом, он вел поручника с крыльца в переднюю, из передней в столовую, из столовой в спальню и широким, приглашающим жестом показывал ему пышную, под балдахином постель – настоящий ковчег отдыха.

– Пшепрашам пане! Пшепрашам пане!

Поручник кинул на постель перчатки и томным голосом сказал:

– Пшел вон!

Бибиков сделал успокаивающий жест:

– Проше пана! Проше пана не волноваться! – На пороге он обернулся и снова успокоил: – Ну конечно, я пошел вон… Ну конечно…

Господину Бибикову очень хотелось поговорить с паном. Как же это так: спать под одной крышей и не знать, что за пан и откуда пан. И может, у пана кроме длинных усов есть еще и селедка или соль и с ним можно сделать хорошую коммерцию? Он долго стоял у дверей, прислушиваясь к звону шпор. Но что могут сказать шпоры? Что они самые звонкие, самые серебряные на всем свете? Что им мало этой земли, что они птицы – им нужна вся вселенная?

По звону шпор господин Бибиков определял настроение пана, словно характер у того находился в задниках сапог. Прислушиваясь, он узнавал, смеется или сердится пан, и ждал той единственной минуты, когда бы пан не сердился и не очень смеялся, чтобы как раз заявиться к нему и сказать: «Дзень добже, пане, не маемо скуки?»

Так он стоял до тех пор, пока совсем уже не стало слышно шпор. Легли ли там, в комнате, спать, или задумались, или просто провалились сквозь землю?..

Господин Бибиков не спал всю эту ночь. И утром, чуть свет, его выгоревший на солнце, любопытный нос уже торчал в форточке.

Как флаг, возвещавший, что пан еще спит, на веревке у крыльца появился голубой мундир. Но когда появились еще и штаны – словно весь пан вышел на крыльцо, – господин Бибиков не утерпел, тоже вышел и налетел на высокие, глянцевые, с громадными задниками сапоги. Они стояли у дверей навытяжку, как два вышедших на прогулку пана, такие важные, что господин Бибиков прошептал: «Дзень добже!» – и прошел мимо них на цыпочках.

А мальчики сидели на акации, как птицы, спрятавшись в листве, и глядели в окно.

Поручник в одних полосатых подштанниках стоял у зеркала. Он вытягивался в струнку, выгибал грудь, надувал щеки, взбивал усы – и в точности то же повторял зеркальный поручник. Неожиданно он встал в позу певца и, ломая руки, стал петь. Вдруг поубавил форсу, сделал гримасу, хохотнул, погрозил зеркальному поручнику пальцем. Вот он поднялся на носки, по-балетному отставил ножку вправо, потом так же отставил ножку влево. Все аккуратно повторил и зеркальный поручник. Это ему понравилось, он ухмыльнулся. И, стоя на цыпочках, поручник схватился за кончики своих развевающихся усов, словно хотел взлететь.

– Сейчас он раздвоится, – сказал Котя.

И мальчики, дрожа и боясь упустить волшебное мгновенье, во все глаза смотрели в окно на поручника, который в это время стал приседать и разводить руками, как бы плавая в воздухе.

Внизу появился Микитка.

– Иди скорей! Сейчас он превратится в облако! – крикнул Котя.

Микитка одним прыжком оказался на заборе, на дереве, взглянул в окно, понял ситуацию и скомандовал:

– Ра-а-аз – два! Ра-а-аз – два!

И поручник, подчиняясь его команде, приседал и выпрямлялся, приседал и выпрямлялся.

– Ну, а теперь будем делать ручками, – по-учительски сказал Микитка, когда поручник встал и поднял руки. – Начинай! Ра-а-аз – два! Ра-а-аз – два!

И опять же, точно слыша его команду, поручник разводил и сводил длинные руки, отставлял и приставлял ногу.

В это время на крыльце, подозрительно всех оглядывая, появился цирюльник с фельдшерским чемоданчиком. Он был сыном цирюльника, сам цирюльником и отцом цирюльника.

Обычных клиентов он, с шумом отодвигая кресло, презрительно спрашивал: «Шейку побреем? Пудру кладем?» И, не слушая ответов, даже не глядя на изображение в зеркале, делал все равно по-своему, уверенный, что он лучше знает и понимает, что нужно клиенту. И многие граждане, которых намыливал, брил и пудрил этот человек, имели о нем свое особое представление и говорили: «Грубиян».

Но тут цирюльник, сын цирюльника и отец цирюльника появился с таким лицом, что, если бы в тот момент прикоснуться к нему кисточкой, он бы сразу весь превратился в мыльную пену.

Войдя на цыпочках, он приоткрыл дверь как раз столько, чтобы просунуть нос, и сказал:

– Смею вас уверить…

В ответ закричали: «Мушеник!» И хотя «мушеник» уверял, что закусывал индейкой, приправленной миндалем и фисташками, но от него пахло луком и редькой с салом – блюдом, в котором лука было значительно больше, чем редьки.

Вслед за цирюльником проскользнул в комнату кот Терентий, притворившийся, что и он несет кисточку или что-то другое, без чего цирюльник не цирюльник. Под звездным балдахином, на огромной кровати, похожей на корабль сновидений в звездную ночь, сидел пан в полосатых подштанниках.

– Злодий! – кричал пан.

Но цирюльник совсем не обижался, а, наоборот, улыбаясь, слушал эти слова как самую лучшую и приятную музыку и под эту музыку с такой быстротой точил на ремне бритву, что летели искры – то ли из бритвы, то ли из ремня, то ли из пальцев.

В это время на кухне пану готовили завтрак. Жирный канарик с желтыми аксельбантами торжественно принес большую крапчатую курицу, а за ним бежала баба и так кричала, словно эта курица ежедневно приносила ей по золотому яичку.

И к тому времени, как пан распустил свои усы, курица превратилась в кнышики.

Господин Бибиков, не теряя времени, допытывался: не мает ли пан селедки, а если нет селедки, если не нравится пану запах селедки, то, может, у пана есть соль, которая не имеет никакого запаха? Это чистый и важный товар. Но если случайно и соли нет, то уж наверное есть перламутровые пуговицы. А если нет и перламутровых пуговиц и вообще ничего нет, чему господин Бибиков никогда не поверит, то пан, наверное, купит, по крайней мере, пеньку? Есть партия такой пеньки, что крепче железа и долговечнее человеческой жизни. Но если пан не интересуется пенькой, чему он, господин Бибиков, тоже никогда в жизни не поверит, то специально для пана есть партия такого, что и сказать нельзя, такое это хорошее и специальное.

Но оказалось – совершенно удивительно! – что у пана есть и селедка, и соль, и целая партия перламутровых пуговиц и пан как раз интересуется именно пенькой, а не чем-нибудь другим. Что же касается специальной партии, то пан заберет всю партию от начала до конца.

Это была как раз та коммерция, которая снилась господину Бибикову с тех пор, как еще в люльке он в первый раз крикнул «уа!». И теперь, услышав то, что поведал пан, Бибиков от умиления крикнул не что-нибудь другое, а именно то же самое «уа!».

…Я не видел, как пан ест кнышики, запивая их старкой. Это было бы, по мнению Бибикова, слишком роскошное зрелище для такого мальчика, как я.

– Иди, иди, тут не место для тебя, сморкач!

На улице заиграл сигнальный рожок. Из всех домов выбегали, на ходу застегиваясь, сонные солдаты с тараканьими усами. Кто еще зевал, кто натягивал по дороге мундир, кто утирался после жирной еды, вместо спасибо крича хозяину: «Хрыч!»

Хохотали, хлопали себя по ляжкам, подпрыгивали на длинных, как жерди, ногах, скакали через канавы, лезли через плетни.

За ними торопились мальчики, кошки, куры, гуси. А собаки уже давно были здесь и, поднимая пыль, с лаем носились по улице, помогая рожку собирать солдат.

На крыльцо вышел поручник в голубом мундире и в новенькой, блестящей, словно только что испеченной конфедератке. И все на нем блестело и сверкало: и огромный, как зонтик, лакированный козырек, и пуговицы, и бляшки, и особенно высокие, занимавшие половину его туловища лакированные сапоги с громадными задниками. И казалось, даже солнце жмурилось от этого блеска и на минуту для отдыха заходило за тучку. И только солдаты по долгу службы глядели на него не моргая.

Капрал подбежал к крыльцу и как-то странно подскочил, отчего зазвенели все шпоры и бляшки, которыми он был увешан не менее поручника. И, прикоснувшись двумя пальцами к козырьку, он пулеметно рапортовал.

Поручник вряд ли понял, что было сказано, но не спеша подкрутил ус и, выслушав рапорт, махнул рукой.

Барабанщик ударил в барабан, и ряды солдат пошли друг другу навстречу, как шеренги крестьянских братьев, которые уже давно не виделись, и, пройдя тысячу верст, утомленные, наконец встретились. Барабаны призывали их сойтись, и раскрыть объятья, и выпить чарку польской старки. И когда они наконец сошлись так близко, что только бы обняться, команда, как удар бича, повернула их, и они уходили, снова уходили в разные стороны, и барабан разводил их все дальше и дальше…

– Едно! Два!.. Едно! Два!..

Казалось, что все это не на самом деле, а нарочно, сейчас все рассмеются и скажут: «Довольно!» И эти высокие и сильные, здоровые мужики разойдутся по дворам, возьмут в руки лопаты и вилы и начнут рыть колодцы, перебрасывать навоз, колоть дрова, поить коней. Но вместо этого они становятся на колено, вбок выкидывая ружья и, как бы нарочно стараясь все сделать посмешнее и поглупее, падают животом на землю, затем вскакивают и с криком разбегаются. И хотя никто их не преследует и не думает о них, прячутся в канавы и по свистку снова выскакивают и вместо того, чтобы сказать: «Да брось ты на меня сердиться, пусть он свистит», зарядившись в земле злобой и яростью, со взъерошенными, распушенными усами и белыми от страха и бешенства глазами, бросаются друг на друга. Но их останавливает свисток. И они расходятся по своим местам, усталые от напрасной злобы, недовольно фыркая в усы. И даже петух, который вечно все вопросы и ответы сводил к драке, видя в этом единственный выход и даже смысл существования, наблюдая с забора маневры, все время хлопал крыльями, стараясь внушить, что нечего злиться – пусть помирятся и разойдутся по домам.

Но вот капрал, закончив свое дело, красный, запаленный, подбежал к крыльцу и, приложив два пальца к козырьку конфедератки, вылупил испуганные глаза на поручника.

Поручник не спеша подкрутил блондинистый ус, так же не спеша натянул белую перчатку и ничего не сказал, а только махнул рукой.

Гайдук свистнул. Как в сказке, раскрылись ворота. Распугивая по дороге гусей и кур, вылетел конь и у крыльца остановился так неожиданно, точно кто-то из-под земли схватил его за все четыре копыта. Только слышно было, как екала селезенка.

Гайдук насыпал из торбы кишмиш. И мальчики, которым только раз в неделю, в субботнем прянике, попадалась одна-единственная изюминка и которые, съев сначала пряник, лишь после закусывали изюминкой, – мальчики, толкая друг друга, с ужасом смотрели, как конь, опустив морду, звериными зубами жадно захватил сразу всю кучу кишмиша. Но, очевидно, этого было мало гайдуку и поручнику, а тем более коню. Поручник вынул из кармана грудку сахара. Покончив с сахаром, конь поднял голову и ударил копытом, наверное на этот раз вызывая из земли молочную реку.

Гайдук подал поручнику стек. Поручник сел на коня, прикоснулся к нему стеком и поехал как картинка.

Солдаты застыли в строю, лишь глазами провожая поручника, и мне показалось, что их свинцово-холодные глаза целятся в него.

Капрал, повернувшись к солдатам, сердито закричал на них. И солдаты, зазвенев оружием, задвигались, зашумели и стали расходиться.

…Вечером, когда в небе обозначился бронзовый рог луны, по всему саду господина Бибикова между деревьями вспыхнули висящие на веревочках китайские фонарики. Они были четырехугольные, и треугольные, и круглые, они были зеленые, красные, синие, они были живые.

И мальчики полезли на забор и деревья, чтобы получше увидеть и насладиться чудом.

– Слезайте! Немедленно слезайте! – кричал Котя. – Вы не заплатили за билеты.

В другое время мальчики ответили бы ему градом камней, но теперь, захваченные зрелищем, они молча рассматривали вспыхнувшее, разгорающееся на их глазах чудо.

Зажглись бенгальские огни, в небо взлетели ракеты, и, отражаясь в окнах домов, причудливо освещая длинные висящие в воздухе косматые щупальца красноватого дыма, искры падали на деревья шипящим дождем зеленых и малиновых звезд. Зажженные «лягушки» шипели и, взрываясь, кувыркались, прыгали через кусты на клумбы, и мальчики в синих каскетках с криками бегали за ними.

В передней музыканты настраивали скрипки и флейты, и звон палашей перебивал такты. Дом наполнился предчувствием легкого польского веселья.

Все заплясало, закружилось – голубые мундиры, желтые аксельбанты, короткие мантильи, мавританские курточки, казачки в широких шароварах, турок в феске, испанец в плаще.

Уже господин Бибиков, выпивший старки, давно храпел. И, сбросив феску, свалился под стол турок. А мазурка не стихала, и я заснул под топот мазурки и крики «виват!».

Разбудила меня стрельба. Зеленая звезда рассвета внимательно глядела в окно. Столы остались накрытыми. Свечи догорали. А вокруг не было ни одного человека.

И господин Бибиков закричал. Ведь деньги за селедку, и за соль, и за перламутровые пуговицы он отдал, а ни самой соли, ни селедки, ни перламутровых пуговиц не видел. И вдруг он понял, что их, наверное, и не было, то есть где-то они, наверное, были: соль в Бахмуте, а селедка в Каспийском море, а перламутровые пуговицы в Варшаве, но не у пана поручника и тем более не у него, Бибикова.

– Матка боска! – закричал Бибиков и на цыпочках побежал к кровати под звездным балдахином.

Я вошел за ним в комнату поручника. На полу живописно валялись голубые штаны, а окно было открыто.

И я вообразил пана поручника в полосатых подштанниках, на усах улетающего в открытое окно.

На стене одиноко висел похожий на бандуру телефонный аппарат.

Котя на цыпочках подошел к нему, осторожно приложил палец к звонку и быстро отдернул, словно обжегся.

– Сейчас послушаем, – сказал Микитка.

– Что ты! Нельзя! – испугался Котя.

– Отойди!

Теперь с Котей никто не разговаривал. Отойди – и всё!

Микитка смело снял трубку и сказал:

– Аллё! – Потом что-то долго слушал и вдруг закричал: – Едно! Два!.. Едно!.. Два!.. – и засмеялся.

Теперь была моя очередь. И, притиснув к уху холодную костяную трубку, я слушал какие-то взвизги, трески и шумы, какие-то истерические выкрики, пробиваемые словами команды, хаос и какофонию мира бегства и паники.

– Ну, что там, что там? – зашептал Котя.

– Отойди!

С бьющимся сердцем я слушал и слушал отчаянье мира.

– Что там? Дай, дай!

Котя вырвал трубку. Он долго испуганно слушал, и вдруг в аппарате как бы разорвался снаряд. Котя бросил трубку и отскочил. Телефон трезвонил так, что срывался со стены.

– Др-р-р! Др-р-р! – говорил Микитка. Бледнея, он взял трубку и крикнул: – Алле!

Но звонок оборвался.

На улице послышался лошадиный топот, и в окно одновременно заглянул конь и всадник в буденовке. И всадник весело крикнул:

– Эй, телефонист! Соедини с папой римским!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю