Текст книги "На диком бреге"
Автор книги: Борис Полевой
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 42 страниц)
12
Однажды, встретив на улице похудевшего, озабоченного, спешившего куда-то Петровича, уже совсем непохожего на круглый, поджаристый, весело катящийся по дорогам колобок, Надточиев остановил его, спросил:
– Ну, как жизнь?
– Как в сказке, – торопливо ответил Петрович и, перехватив недоуменный взгляд инженера, пояснил: – С чертями вожусь, и жена – ведьма.
О чертях Надточиев кое-что слышал. Начальник автотранспортного отдела докладывал однажды в управлении, что бывший шофер Литвинова, отлично справляющийся с обязанностями механика управленческого гаража, пришел к нему и сам предложил выдвинуть его начальником пятой, самой отсталой, самой расхлябанной автобазы, которую на строительстве называли родимым пятном капитализма. По чьему-то недогляду большинство водителей этой базы оказалось из бывших уголовников, что, отбыв наказание или освобожденные из тюрьмы по амнистии, приехали в Дивноярск начинать новую жизнь. Среди съехавшихся на это таежное строительство такие бывали. Работая в огромном коллективе, они как бы растворялись в нем, постепенно становились обычными тружениками, и, хотя случались срывы и рецидивы, хотя порой вспыхивала поножовщина, обнаруживались кражи, время делало свое дело. Кое-кто из них уже встал на ноги прочно, обзавелся семьей, числился среди передовиков.
На пятой автобазе эти люди оказались в большинстве. Слов нет, многие из них были мастера вождения машин. По показателям база была не из отсталых, но за ней волокся длинный хвост различных происшествий: и бешеная езда, и аварии на магистралях, и злостные нарушения правил движения. Ходили слухи о спекуляции бензином, о «левых» перевозках и других еще более серьезных делах, но за это нельзя было даже и покарать, ибо все происходило шито-крыто: улик не оставалось.
Несколько раз пытались укрепить базу. Посылали хороших людей. Ничего не выходило. Последний начальник базы – коренной строитель, коммунист – явился недавно в управление и заявил:
– Убирайте, куда хотите, сил моих нет: с этими дьяволами либо партбилет положишь, либо нож тебе под лопатку загонят.
В транспортном отделе уже был подготовлен проект реорганизации базы, но начальник все не мог набраться храбрости доложить его Литвинову. А тут неожиданно является Петрович, человек в управлении известный, находящийся при хорошем деле, и сам просится на это заклятое место.
– Собственноручно сажусь без трусов на муравейник, но при условии: вместо моей паршивой комнатенки – квартира.
Обо всем этом не без смущения начальник транспортного отдела доложил Литвинову. И на всякий случай добавил: квартиру—какая наглость! Реакция была неожиданной.
– «Собственноручно сажусь на муравейник»! – Литвинов хохотал. – Собственноручно! Узнаю… Ну, и каковы же ваши предложения?
– Да, по-моему, надо попробовать, – несколько увереннее произнес начальник транспортного отдела. – Парень знающие – с вами столько лет ездил. Жалко, конечно, брать такого механика из управленческого гаража, но… квартиренка при базе действительно есть. Тот, что сбежал, уже освободил: только бы ноги поскорее унести… А ведь по совести говоря, если он этих охламонов охомутает, ему не только две комнаты – дворец дать стоит.
– Ну, добро! Пусть собственноручно садится, готовьте приказ.
Появился соответствующий приказ, и по пятой базе пробежал слух, что начальником назначенличный шофер Старика, что прикатил оа на машине начальника, привез грузовик барахла и что жена у него – шалавочка хоть куда, фартовая баба, та самая Мурка Правобережная, которую в клубе в «живой газете» изображают.
Действительно, возвращаясь вечером из рейса, шоферы увидели, что в окнах квартиры бывшего их начальника, которого они объединенными силами съели несколько дней назад, горит свет. Какой-то круглый румяный дядя, опоясанный женским фартуком, приподнявшись на цыпочки на подоконнике, прибивает шторный багет. У него за спиной, подбоченясь, стоит маленькая фигуристая женщина с озорным лицом, с полными, будто надутыми губками. Стоит и дает какие-то насмешливые указания, Пятая база сразу вынесла новому начальнику приговор: тряпка, подкаблучник, повязать его ничего не стоит, а за шалавочкой можно и приударить…
Последующие дни, казалось, подтвердили эти радужные предположения. Начальник оказался веселым увальнем. Технику он знал «как бог», а в человеческие отношения на базе как-то не вмешивался. Не замечал или делал вид, что не замечает, что вокруг происходит. Механиком на базе состоял грузный, угрюмый усач, которого все звали дядько Тихон. Он был из северных шоферов, что гоняют зимой караваны машин по льду Вилюя и Лены. Однажды машина его, шедшая головной, угодила в запорошенную снегом полынью… Он ехал, как всегда ездят в тех краях по участкам с сомнительным льдом, – с открытой дверью кабины. Пока машина погружалась под лед, успел выпрыгнуть. Но при этом все-таки вымок, а мороз был такой, что ртуть застыла в градусниках. Ребята с других машин запалили на льду огромный бензиновый костер, оттерли ему ноги спиртом, дали спирту вовнутрь. Кто-то отдал ему сухие валенки. Закутали в брезент. И все-таки он слег с воспалением легких. А пока лежал в больнице, молодая его жена, хорошенькая бабенка из сахо-ляров, сошлась с другим. Не стерпев обиды, Тихон жестоко поколотил ее и всех этим возмутил. Получив от коммунистов строгий выговор, обиделся еще больше. Вернулся с партсобрания, уложил в рюкзак смену белья и, бросив все, что было нажито, уехал, не снимаясь с партийного учета, на Онь. Это был мрачный, опустившийся человек, с сиплым голосом, недобрым взглядом темных глаз. Он носил усы. Усы эти закрывали ему рот, и казалось поэтому: он молчалив, трудно добиться от него слова. Когда Петрович заговорил с ним о делах базы, Тихон только покривил губы под усами.
– С меня за технику спрашивай. Я, брат, тут вне блоков. До людей мне дела нет, мне за это не платят.
– Но ты же коммунист.
– По недогляду. Какой я коммунист! Меня из партии поганой метлой гнать надо,
– Ну, ладно, держи свой нейтралитет. А мне что посоветуешь? – допытывался Петрович.
– Собери общее собраньице, толкни речугу, цитатками посори. Ну, они сразу всё поймут, перевоспитаются, – недобро усмехнулся механик. – Один я тебе дам совет, парень: гайки подкручивать поопасись. Тут кое-кто с ножиком ходит. Или угодишь в «Огни тайги» в отдел происшествий, как жертва бешеной езды…
Петрович поблагодарил и за этот совет. Мастерство, умение, знание техники в рабочей среде – самый сильный магнит. Все поняли: новый начальник знает автомобильное дело, а на всё, что творится вокруг, смотрит сквозь пальцы. Он был признан человеком подходящим, и прозвище ему было дано – Лопух. А гаражные ухари завели привычку появляться в живописных позах перед окнами начальника. Замечено было также, что Мурка Правобережная, которую теперь уважительно именовали Мария Филипповна, отнюдь не тяготится этими знаками внимания. Нет-нет да и подойдет к окошку, улыбнется, насмешливо скажет:
– Ну, чего скучаете? Газетки бы почитали, занялись бы поднятием своего культурного уровня. – А карие глаза ее при этом откровенно смеялись. Волосы свои она коротко подстригла, укладывала так, что голова выглядела нечесаной. И были эти волосы двух цветов: сверху апельсинового и снизу естественного. Можно было даже удивляться: почему и это ее не портит?
Когда любителей позубоскалить собиралось у окошка слишком много, жена начальника встряхивала пестрой шевелюрой: «Отвернитесь, ослепнете», – и закрывала окно занавеской. Такие сценки случались порой и в присутствии мужа и потому возбуждали немало надежд.
В новую квартиру Мария Филипповна пришла с маленьким чемоданчиком. Но уже на следующий день в двух комнатах стало тесно. У Петровича была давняя заветная мечта – приобрести машину. Все свободные деньги, все, что удавалось ему приработать фотографией, получить за «левые» ремонты личных машин, – все это клалось на сберегательную книжку. Собралась изрядная сумма. В Москве Петрович уже несколько лет стоял в гигантской очереди за «Волгой»^ Каждый месяц он посылал в комитет этой очереди, существовавшей под командой какого-то отставного генерала, открытку, напоминая о себе. Сознавать, что вожделенный час обладания «Волгой» приближается, было до некоторых пор самой большой его радостью. И, как мать, ждущая младенца, шьет ему заранее распашонки и чепчики, он припасал для этой будущей машины запасные части.
Вместе с сердцем Петрович отдал жене и сберегательную книжку, вручил в ее руки самую заветную мечту. На деньги был сейчас же наложен секвестр. По поводу мечты был не без огонька спет изящный куплетец, завезенный в Дивноярск каким-то артистом Старосибирской филармонии:
Мой любимый старый хрыч
Приобрел себе «Москвич»,
Налетел на тягача
– Ни хрыча, ни «Москвича».
– Сделаться вдовой? Фу, не оригинально, не хочу, – говорила Мария Филипповна. – И для чего я буду сидеть на полу, а платья вешать на гвоздики? Стоило замуж выходить!
И часть денег, собранных с таким старанием, немедленно была снята с книжки и затрачена на покупку мебели. Лишь когда в новой квартире стало достаточно тесно, хозяйка успокоилась. Придя со своих ' курсов, она снимала комбинезон, вешала его в «модерный» платяной шкаф, долго и тщательно умывалась, укладывала волосы в лихую прическу, подкрашивала сердечком губы и, облачившись в одно из своих платьев, которые все отличались тем, что точно бы облепляли ее стройную фигурку, с ногами забиралась на подоконник. Опиралась спиной о косяк и раскрывала учебник или тетрадь. В этой позе она ухитрялась читать, писать, заниматься всерьез.
Шоферы, слесари, возившиеся во дворе—у разобранных моторов, то и дело поглядывали в ее сторону. В зрителях недостатка не было. Сыпались шуточки. Даже мрачный механик подергивал свои обвисшие усы, косился на окно и хрипел:
– Гм… да… да…
– Да закрой ты эту выставку достижений народного хозяйства, мне этот кобеляж во дворе вот где сидит! – сердился Петрович, стуча себя по шее.
– Не мешай заниматься. У меня трудное место – тормозные фрикционы, – отвечала жена, не отрывая глаз от тетрадки.
– Знаю я эти фрикционы… Я со стыда, как бензиновый факел, пылаю, а ей хоть бы что.
Бывшая Мурка опускала тетрадку, морщила задорное личико.
– Вот если бы жена у тебя была метелка какая и на нее смотреть противно было, тогда, вер-
ко, хоть вовсе сгорай. А то… Дай со стола яблоко… Не то, пожелтей выбери… Спасибо! Итак… «Тормозные фрикционы на мощных мостовых кранах последних систем». И вот что, ты тут мне Отелло не изображай. У тебя внешность неподходящая, на Фальстафа еще, пожалуй, вытянешь… Я тебе рога не наставляю? Нет. Вот и благодари бога, что пока безрогий.
– А что о тебе люди говорить будут?
– Хуже, чем о тебе говорили, не скажут. Знаешь, как тебя у нас в палатке девчонки звали? Перпетум кобеле.
– Выгоню, ох, выгоню я тебя когда-нибудь! Клянусь, выгоню.
– Сам уйдешь, – спокойно перевернув страничку, произносила жена. – Скатертью дорога, хоть сейчас… Счастливого пути.
Но во время одной из таких перепалок жена вдруг отбросила учебник, соскочила с окна и, озабоченная, встала перед Петровичем.
– Вот ты говоришь: обо мне худая слава… А знаешь, как о тебе сейчас заговорили?.. Ты лучше скажи, когда ты всех этих, – она кивнула в сторону окна, – когда ты этих сявок, это пшено переберешь? Их гладить долго по шерсти нельзя: на шею вскочат. Погонят тебя из начальников, а нас из квартиры. Вот о чем думай.
Когда лицо с тупым носиком, с пухлыми «растрепанными» губами становилось серьезным, заботливым, Петрович сразу забывал все свои обиды, любовался своей женкой, готов был прощать все ее выходки.
– Подождите, детки, дайте только срок, будет вам и белка, будет и свисток, – многозначительно ответил он.
– Не прозевай срок-то. Вон, видишь, та сявка опять из кабины в полужидком состоянии лезет. – И, снова изменившись, кричала в окно: – Эй, шизофреник! Обойди паяльную лампу, вспыхнешь, сгоришь – так проспиртовался…
И опять становилась серьезной, озабоченной.
– А этот механик ваш, дядя Тихон, жалко его: сломанный человек… Но разве это дело: с молодых ребят, с курсантов калым ломит? Один тут не захотел его угощать, так он ему: «Ты про Дарвина слыхал?» – «Ну, слыхал». – «Так вот, сильный побеждает слабого. Понятно?» И побежал парень за поллитровкой. Дело это? Ведь у него партбилет в кармане. И за все с тебя спросят, ты ведь тоже кандидат партии.
– Не торопись, не торопись. Дай сроку.
И вот срок пришел. Неожиданно персонал пятой базы был созван в цех на производственное совещание. Объявили, что доклад сделает начальник базы. И так как он ни разу еще публично не выступал, собрались все. Собрались, ворча: «Только покороче: жрать хочется», «Толкну речугу – и полно. Ни к чему бодягу разводить…», «Скажите сразу, за что голосовать надо, – проголосуем и аплодисменты выдадим…»
– Так начнем, что ли? – хрипло произнес дядя Тихон, которого назвали председателем. Он беспокойно посматривал на аудиторию, нетерпеливо топтавшуюся в полутьме цеха, рассевшуюся на полу. – У нас один вопрос – о работе пятой базы. Слово по этому вопросу имеет наш начальник. Давай, товарищ начальник…
– Время! – рявкнул какой-то коротко остриженный, круглоголовый детина.
– Ты очень торопишься? – ласково спросил его Петрович, шагая от стола прямо к нему. – Может быть, у тебя заседание в ООН? Может быть, ты приглашен на обед к аргентинскому послу и опоздать боишься? Может быть, товарищи, отпустим его? – И вдруг рявкнул на оторопевшего парня голосом, какой в нем нельзя было и предполагать: – Пшел вон отсюда! Нечего вертеться под ногами у серьезных людей!
Председательствующий даже оторопел. Он хотел было предупредить оратора: так, мол, тут опасно, – но потом довольно разгладил усы. Он знал: все эти ребята, заново начинавшие здесь свою биографию, обидчивы, капризны, готовы «распсиховаться» по любому поводу, – и был удивлен: никто не двигался с места. Все насмешливо следили за парнем, который, спотыкаясь о чьи-то ноги, выбирался из толпы. Вот, гулко бухнув тяжелым блоком, закрылась за ним дверь.
– …А сейчас, когда остались серьезные люди, начнем серьезный разговор, – продолжал Петрович домашвим голосом. – Вот что, филоны, мы собрались тут толковать не о работе нашей базы, а выбирать, что лучше: закрыть базу или распустить здешнее филоническое общество. Закрыть базу – это всех вас в три шеи без выходного пособия, и никакому профсоюзу не взбредет в голову за таких филонов заступаться.
– За что, что мы сделали? – послышался чей-то нарочито плаксивый голос.
– За что? Я не лягаш и не хочу вмешивать милицию и угрозыск в вашу сугубо семейную жизнь. Но если уж ты, милый, такой любопытный… – Петрович достал из кармана пухлую записную книжку и послюнил пальцы. – Ну как, читать?
Собрание ошеломленно молчало. Человек, над которым посмеивались, которого прозвали Лопухом, вдруг повернулся какой-то иной стороной, какую в нем весь этот стреляный народ даже и предполагать не мог. Все замерли в ожидании.
– Ну, запросы от господ парламентариев имеются?
– Чего зря людей обижаете? За такие намеки к ответу можно, – совсем уже неуверенно заявил обладатель плаксивого голоса, на которого докладчик смотрел в упор.
– Достопочтенный сэр, на ваш запрос мы сейчас ответим. – Петрович листал странички. – Вот, пожалуйста. Шестого июня сего года кто заменил передний скат на старый, а новый загнал в сельпо села Дивноярского? Поскольку вы, молодой человек, любите откровенный разговор, этот скат вы вернете, а если не вернете, вы и ваш сельповский коммерческий партнер прогуляетесь в суд… Больше запросов не поступает? Садитесь. – И он обратился к аудитории: – Просите еще факты?
– Нет, не надо… Все ясно, – загомонило собрание.
– Так вот, если я вас правильно понял, филоническое общество с завтрашнего дня закрывается. Это раз. У всех у вас за долгие годы выработался «левый рефлекс». Излечиться. Это два. Появился обычай, что на дальних ездках вам идут не только командировочные и суточные, но и шейные. – Петрович многозначительно щелкнул себя по шее. – Шейные отменяются. Это три. Кто себе лишний километраж с помощью электросверла накрутит, того мы тут все вместе раскручивать будем. Это четыре. А кто при этом бензин сольет или налево загонит, как вы это делаете, – купит его за собственные любезные. Это пять.
Петрович поднял свою пухлую руку с пятью загнутыми пальцами.
– Вот вам пять условий товарища Петровича. Изучайте и следуйте… Все запомнили? Униженные и оскорбленные есть? Примерчики, фактики никому не требуются? – Он опять угрожающе потряс своей записной книжкой. – Таковых не имеется?
Сбитый с толку председатель собрания дергал усы, басовито откашливался, удивленно глядел на Петровича. А тот, в свою очередь, весело посматривал на притихшую аудиторию и видел на лицах уважение, даже страх. Несколько человек, из тех, кого на базе не без иронии звали работягами, кто трудился честно, в махинациях не участвовал, и в особенности ребята – практиканты с курсов, не смевшие до сих пор и голоса подать, бесстрашно пересмеивались. Они еще не решались выступать. Да Петрович и не вызывал на это, но он видел их лица и понимал: это опора – и старался заприметить каждого. И еще заметил он в дальнем конце огромного цеха, возле железной фермы, поддерживавшей шатровую крышу, яркую куртку. Лицо жены трудно было разглядеть, но ему казалось, она улыбается… Пришла, слушает… И, не подавая виду, что он ее видит, продолжал:
– В этой вот книжице много чего есть, но литературного чтения сегодня не будет. Сегодня. Понятно? Как говорят юристы, закон обратного хода не дает. Но запечатлейте на горизонте своей психики: если кто-нибудь на прежнее повернет – вылетит отсюда с космической скоростью и, преодолев земное притяжение, уйдет за пределы земной атмосферы. И тогда эти мои мемуары пригодятся. Ясно?
Снова помахал книжечкой и, обращаясь к дяде Тихону, задумчиво терзавшему пальцами моржовые усы, сказал:
– О соревновании, о коммунизме, о семилетке разговора не будет: не созрела аудитория. Пусть доходит…
После собрания он взял механика под руку, с самым дружеским видом повел его по пустеющему цеху.
– Вот что, дарвинист, – сказал он, лучезарно улыбаясь. – Чтоб калым больше с ребятишек не выламывать. Понятно? Ишь ты, вспомнил: сильный побеждает слабого! А еще коммунист!
– Ну, ставь на парткоме, семь бед – один ответ. – Механик пытался произнести это с лихой беззаботностью, но руки разошлись в смущенном жесте.
– Никуда я писать не буду и биологическую дискуссию с тобой не открою. Бесполезны эти биологические дискуссии. Сильный побеждает слабого! Лады. – Петрович потряс перед носом механика увесистым кулаком величиной с дыньку. – Вот это нюхал? То-то. Еще раз повторится – как раз по Дарвину и поговорим.
Дома же, суетясь возле плиты, поджаривая к ужину картошку по особому, семейному способу, со сметаной, он сказал жене, которая задумчиво стояла, прислонившись к дверной притолоке:
– Или мы в этой квартире корни пустим, или вынесут меня отсюда ногами вперед, как несвоевременно погибшего на боевом посту… Гад буду, если я этим филонам не растолкую, что такое коммунизм и как его полагается строить.
13
– Эх, Бурун, Бурун! Странный народ эти женщины! Что они думают, что хотят, нам, дорогой ты мой собакевич, это непонятно. И никогда понятно не станет, потому что мы с тобою старые холостяки.
Такой монолог был начат Надточиевым однажды в воскресный вечер в его комнате старого Дома приезжих, Приезжие здесь уже не останавливались. На площади Гидростроителей к их услугам была гостиница с ванной, душем, с санбло-ками и всем тем, что может предложить своим гостям добропорядочный молодой город. Но бревенчатый двухэтажный дом, привечавший под своей крышей первых гостей Дивноярска, по-прежнему стоял на проспекте Электрификации, и по-прежнему перед ним в кроне долговязой лиственницы с утра до вечера орал и пел сильный динамик. Жили же в этом доме теперь такие вот одинокие люди, как Надточиев, вечно занятые, приходившие домой лишь ночевать, мало заботившиеся о своем быте.
На любом строительстве имеется категория работников, не предъявляющих к жилищному управлению и хозяйственной части больших претензий. В бревенчатом холле этого дома Толькидлявас обставил для них мебелью средней громоздкости гостиную, повесил на стены копии с картин в золоченых багетах, установил приемник, один телефон на всех, купил пару шахматных досок, домино и завел двух сменных уборщиц, которые не очень усердно следили за чистотой, но зато круглые сутки кипятили титан для удовлетворения общей потребы в горячей воде. Толькидлявас причислял Надточиева к особо дорогой ему категории «вечно приезжих». Из уважения к этому, в дополнение к койке, тумбочке и платяному шкафу, в номер затащили письменный стол и «вольтеровское» кресло с инвентаризационными номерами, прибитыми на самых видных местах.
Вот в этом-то кресле и сидел Сакко Иванович. Было душно. Вечерний жар, пахнущий уже не тайгой, а разогретым асфальтом и пылью, волнами вкатывался в окно. Надточиев был в трусах. Зажав коленями плюшевого игрушечного кота, он возился над очередным усовершенствованием своей машины. Кот этот, по его замыслу, должен был лежать за спинкой заднего сиденья, смотреть в окно на дорогу. На поворотах у него должен был зажигаться и гаснуть правый глаз, а при остановке – загораться оба…
Друзья знали: раз инженер принялся возиться с машиной, стало быть, неспокойно, тягостно у него на душе. Открытый, общительный, он во всем, что касалось лично его, был необыкновенно застенчив. И так как даже самого замкнутого человека мучит порою желание с кем-то потолковать, облегчить душу, Надточиев обычно беседовал вслух с молчаливым своим другом – шелковистым сеттером с бархатными ушами и глазами восточного философа.
– Почему, Бурун, мне так не везет? А? Почему из множества женщин, которые встречались, я смог полюбить только одну, и именно ту, которую любить нет смысла? Сколько из них охотно перенесли бы свою мыльницу, зубную щетку и маникюрные принадлежности вон на ту полочку. И ты, собакевич, знаешь, были среди них славные. Даже красавица была… А вот полюбилась одна, которая иногда болтает с нами от скуки, но которой мы с тобой вовсе не нужны… Ну что обидного я ей сказал? Что она, как люминесцентная лампа, ярко светит, а тепла не дает… Ты помнишь, Бурун, как все это было тогда в лесу?.. Все остались где-то позади. Она побежала. Я догнал ее. Она рассмеялась и поцеловала. Я стоял потрясенный, а она, как медвежонок, сцеживала прямо с куста в горсть малину и с ладошки собирала ее в рот и посмеивалась. Руки и губы у нее были в ягодах. Потом подошли остальные, она болтала с ними, будто бы ничего не произошло. Я видел только ее, слышал только ее голос… А она?.. Да, брат, плохо, когда человек на сороковом году вдруг возьмет да и влюбится по-яастоящему в первый раз. Ведь так?
Бурун смотрел на хозяина задумчивыми глазами, и тот, как всегда, видел в них именно тот ответ, который хотел услышать. Возясь с провод-ничками, с крохотными электрическими лампочками, весь уйдя в это занятие, инженер продолжал беседу с собакой:
– …Итак, Бурун, проанализируем наши с нею отношения… Когда-то, помнишь, она сказала: «Давайте дружить». Я ответил, что не верю в дружбу мужчины и женщины. Кто же из нас был прав? Вот мы друзья. Она доверяет нам, наверное, то, о чем не скажет этой своей электронной машине, именуемой супругом. О Бурун, это великолепная, самая усовершенствованная машина, в память которой кто-то время от времени вкладывает самые современные фразы из самых свежих газет. Она может мгновенно вычислить, куда следует повернуть – вправо, влево, взять вниз или вверх, чтобы при любом маневре обеспечить наиболее выгодную позицию. На любой запрос эта машина, все подсчитав и предусмотрев, сейчас же выбросит нужную фразу. Но она машина, Бурун, механизм. У нее нет сердца. Она может пугать, давить людей, но не может вдохновить и увлечь. Ей можно удивляться, но ее трудно любить. И тут у нас с тобой, тугодумных, плохо защищенных, часто ошибающихся и говорящих невпопад, кажется, есть маленькое преимущество. Потому с нами более откровенны, доверяют, поэтому с нами встречаются, гуляют, советуются. Нас вот, видишь, даже поцеловали. Но не подпускают близко… Итак, подытожим. Кто же был прав? Может ли быть дружба между женщиной и мужчиной? Ну? Молчишь?..
Если бы пес понимал все, что ему столько уже раз за эти последние месяцы говорилось, он, наверное бы, взвыл, как выл когда-то в юности на молодой месяц. Но слов он не знал и лишь ощущал по тону, что хозяин расстроен, что ему плохо, и преданно смотрел на Надточиева, терся шелковистой мордой о его голое колено.
– …Да, брат Бурун, в тот вечер, когда уже возвращались домой на катере, она ск-азала, что хочет переменить жизнь… Переменить… Не знаю, что у нее это значит, но ясно: мы с тобой тут ни при чем… Может быть, собирается уехать? Ну что ж, солнце будет всходить и заходить над Див-ноярском, плбтина расти, город строиться, а мы работать. И будем верить, что однажды мы все-таки увидим, как в ночь на Ивана Купалу, на обыкновенной лесной поляне, на папоротнике, вспыхнет чудесный цветок. Вспыхнет и для нас с тобой, собакевич.
За окном совсем стемнело. Тонких проводнич-ков, над которыми трудился Надточиев, не стало видно. Слышно стало, как шумит одинокая лиственница, как бы забытая среди улицы отступившей тайгой. Из динамика, спрятанного в ее кроне, сладчайший тенор ревел во вето мощь своих легких:
Спи, моя радость, усни,
В доме погасли огни…
– …Вот подожди, Бурун, достану когда-нибудь монтерские когти, залезу на это дерево и заткну проклятую глотку, – в который уже раз пригрозил Надточиев, но, как всегда, идя по линии наименьшего сопротивления, лишь закрыл окно. Из-за тонкой, рассохшейся двери стал доноситься яростный стук. Это обитатели Дома приезжих «забивали козла». Под этот стук не хотелось беседовать даже с собакой, и инженер, отложив плюшевого кота, отвертки и проволочки, раскрыл металлический чемоданчик портативной газовой плитки, зажег синий огонек и не торопясь принялся стряпать на ужин любимое блюдо – яичницу с салом и хлебом. Яичница уже сердито разбрызгивала горячие прозрачные капли, когда удары костей за дверью разом оборвались. Мужской голос отчетливо ответил на чей-то вопрос:
– …К Надточиеву – вторая направо, стучите крепче, наверное, спит. – И сейчас же послышался частый, нервный стук.
– Не заперто, – ответил инженер, убавив газ под яичницей.
Дверь распахнулась. На фоне освещенного коридора стояла Дина Васильевна Петина. Какой-то несвойственной ей, решительной походкой она вошла в комнату. Бросила у двери чемоданчик и, расстегнув верхнюю пуговицу плаща, остановилась в напряженной позе.
– Дина Васильевна! – тихо произнес Надточиев, вскакивая со своего кресла. Он был так поражен, что забыл о своем костюме, вернее, об отсутствии костюма.
Гостья не обратила на это внимания. Тяжело дыша, она стояла, покусывая губу и напряженно озираясь. Бурун, настороженно ворча, как бы отгораживал своим телом хозяина от гостьи.
– Сакко, я к вам, – странным голосом произнесла Дина.
– Да, да, я очень рад… Так неожиданно… Садитесь. – Он поднял огромное неуклюжее кресло и, бухнув им об пол, подставил его Дине. Только тут, заметив на кресле свои брюки, он вспомнил, в каком он виде, ахнул, схватил одежду, туфли и, стуча босыми пятками, скрылся в коридоре.
Когда он вернулся одетым, с завязанным галстуком, гостья стояла все в той же позе, не замечая, что у ее ног со сковороды валит чад.
– Ради бога простите, Дина Васильевна. Я не знал.
– …А какое это имеет значение, – ответила она, посмотрев на Надточиева сухими, лихорадочно сверкающими глазами. – Вы сказали, что я какая-то там холодная лампа… нет, это не так… Мне очень плохо, и вот я пришла к вам.
– Это хорошо, это здорово, это просто чудесно, – бормотал Надточиев, еще не сумевший оправиться от перенесенного конфуза. – Я так рад, потому что наша последняя ссора… Да вы садитесь, садитесь, пожалуйста.
– Хорошо, я сяду. – Дина опустилась в кресло и, испытующе смотря на Надточиева, четко произнесла: – Я к вам пришла, потому что мне некуда больше идти… Не понимаете?.. Я ушла от Вячеслава Ананьевича. Ну да, ушла. – Она говорила четко, как диктор в микрофон. – Я вас еще не люблю, нет… Любовь – это другое… Но вы мой друг, с вами мне легко, вы меня понимаете и… вы столько раз говорили, что любите меня… Вы что, испугались?.. Или женщине так говорить нельзя?.. Подождите, а может быть, вы тогда лгали?
– Дина! – Надточиев рванулся к ней, принялся целовать ее руки.
Бурун, смотревший на гостью свирепыми глазами, начал грозно ворчать.
– Он сердится, – вставая, улыбнулась Дина. – Не надо, голубчик, потом… Дайте мне прийти в себя. Я никуда не уйду. – И вдруг, уткнув лицо в его плечо, она зарыдала. – Ах, я не знала, что все это так тяжко…
Надточиев застыл, боясь шевельнуться. Только гладил волнистые ее волосы. Потрясенный, он не знал, что делать, что говорить. Он усадил гостью в кресло. Схватил стакан. В термосе оказался лишь горячий чай, приготовленный на ночь. Он бросился из комнаты. Пробежал мимо соседей, снова принявшихся за домино. Не заметив их вопрошающих, многозначительных взглядов, спустился вниз, где рядом с кубом стоял бак кипяченой воды. Когда он вернулся с полным стаканом, гостья сидела все в той же позе. Глаза красные, нос имел насморочный вид, но растрепавшиеся волосы были уже убраны. Она даже улыбнулась ломкой, болезненной улыбкой.
– Теперь, Сакко, вы будете знать, что такое снег на голову.
– Дина, милая, ты…
– Нет, вы… – сказала она. – …Пока, может быть, ненадолго. Мне надо к этому привыкнуть. – Узкие, с восточной раскосинкой серые глаза просили: – Ведь да? Вы сделаете это для меня?
– Для вас я все, все сделаю.
– Ну вот и умница. Но ничего больше не требуется, только это. Не могу же я вешаться вам на шею…
Надточиев чувствовал, как, успокаиваясь, она опять ускользает, отодвигается. В тоне появились защитные шутливые нотки, против которых был совершенно беспомощен этот большой, сильный человек.
– И напрасно вы бегали за водой. Мне нужно только поесть… Это началось еще днем. Я прямо спросила его… Нет, это совсем не важно, что я спросила… Не будем об этом говорить. У меня и без того такое ощущение, будто целый день меня пилили деревянной пилой… О еде даже мысли не приходило, а вот теперь… – Она опустила длинные ресницы. – Я страшно голодна… И еще мне нужно будет у вас переночевать. Ну что, испугались?
– Дина, милая…