Текст книги "На диком бреге"
Автор книги: Борис Полевой
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 42 страниц)
8
С тех пор как в деревянный домик на просеке, авансом названной Набережной, перебралась на временное жительство Василиса Седых, в жизнь Дины Васильевны вошло нечто новое.
Высокая, статная, с нежным румянцем на крупном, строго очерченном, хотя и не утерявшем детской припухлости лице, не по годам развитая, а во многом мило наивная, доброжелательная, разговорчивая, но в то же время и скрытная, Василиса смотрела на Дину как-то двойственно: то как на опытную женщину, у которой можно узнать много полезных в женском обиходе вещей, то как на девочку, незнакомую с самыми, как казалось ей, элементарными житейскими делами.
Особенно подкупало ее то, что Дина – врач. С детства приученная Глафирой собирать целебные травы, кору, подтеки смолы, помогать в таинствах ее нехитрых врачеваний, Василиса прониклась интересом к медицине. Она мечтала о мединституте, и сероглазая женщина как бы делала мечту конкретной. Это очень поднимало ее в глазах девушки. Но то, что заветный диплом лежит попусту, что от него ни его владелице, ни людям нет никакого проку, практичная девушка понять не могла.
– Диночка Васильночка, да как же это так, вы же как Кощей Бессмертный на сундуке сидите, – говорила она со своей обескураживающей прямотой.
И Дина чувствовала себя смущенной под взглядом голубых простодушных глаз.
– Есть люди большие, смелые, как Вячеслав Ананьевич, и есть люди обычные, маленькие, вроде меня, – отвечала она. – И если судьба сводит двух таких людей, маленькие должны помогать большим в их делах. Помогать – всем, чем могут. Разве это не радостно – понимать, что я помогаю Вячеславу Ананьевичу развернуть крылья? Я этим очень горжусь.
Очередной разговор на эту тему возник у них однажды, когда ясным, голубым мартовским днем обе они, каждая по-своему тепло одетые, перепоясанные патронташами, сидели на трухлявой колоде в тайге. Лыжи их были воткнуты в снег. Дина прислонила к сосне шестизарядное немецкое ружье знаменитой марки «Три кольца», подаренное ей мужем еще в Москве, когда они только собирались в Сибирь. Василиса, по таежной привычке, держала карабин на коленях. Следов на снегу они видели много, но сумки их были пусты. Ведя Дину таежной тропой, спокойно, как горожанин, читающий вывески, Василиса показывала ей:
– Вот заяц, он от лисы уходил. Ишь сколько тут напутлял… А вот и сама кумушка хвост по снежку проволокла… Волчишка! Смотри-кась, опять тот бирюк… Он тут уже третью зиму крутится, двух баранов прямо у фермы зарезал – такой стервец. Сколько уж раз по нему палили. Вон видите, хромает, след неровный. – А на опушке девушка упала на колени, разглядывая тоненькую цепочку легких ажурных следов. – Ей-богу же, куничка. Глядите, глядите – на солнышке грелась. И недавно, вчера на закате… Значит, кунички все-таки еще есть, не всех стройка распугала.
Но оттого ли, что двигались они недостаточно осторожно, все время переговариваясь, или оттого, что мысли их были заняты не охотой, – даже белки не увидали. И вот теперь, не сделав ни одного выстрела, они отдыхали на трухлявой колоде, слушая мелодичный звон хвойных вершин.
– Вот даже в полдень холодно. Мороз щиплется, а весенка – вот она, – говорила Василиса, подставляя солнцу развернутую ладонь.
Тихо стоял огромный лес. Ветер, если ему удавалось пробиться сквозь дебри древесных крон, бросал в лица сухой, шелестящий снежок.
– Нет, до весны еще далеко. Вячеслав Ананьевич приносил долгосрочный прогноз: март и апрель будут холодными. Их всех очень беспокоит затяжная зима, – отозвалась Дина.
Василиса, усмехнувшись, покачала головой. Направляясь в тайгу, она косы свои укладывала венцом и надевала на них ушанку. Это делало ее похожей на высокого, статного, совсем юного паренька.
– Видите, цвет какой у снега? Голубоватый. А тени какие? Синие-синие. А кустарник вон он, будто зарозовел… Зимой этого не бывает… А дышится как? Разве зимой так дышится? Словно бражку пьешь.
Девушка ударила прикладом ружья по колоде, на которой они сидели. Кора, казавшаяся прочной, проломилась, обнаружив гнилую древесину, всю источенную, так что походила она на высотку, изрытую окопами, траншеями, ходами сообщений. Из этих траншей открывались ходы, точно бы в крохотные блиндажики, и из одного такого отверстия вдруг показались шевелящиеся усики какого-то насекомого. Усики высунулись, помаячили и скрылись.
– Ну, видите! – радостно вскричала Василиса. – А вот у него, у муравья, другой прогноз. А он не бюро погоды, он никогда не ошибется. И я не ошибусь. Отец, прослушав сводку погоды, всегда спрашивает у деда Савватея: «А у тебя какие поправки?» – И вдруг без всякого перехода девушка сказала: – Разве это верно – маленький г человек, большой человек, крыла… Разве не у всякой птицы свои крыла?
– Не крыла, а крылья, – поправила Дина, чтобы как-то оттянуть ответ. И, в свою очередь, спросила: – Ты, Василек, когда-нибудь любила?
– Сколько раз, – спокойно ответила девушка. – С одним парнем мы даже целовались. Школу кончали вместе. Он сейчас во флоте или на флоте, как это лучше сказать?
– Ну, это детское, а всерьез?
– Всерьез? – Василиса задумалась, стирая рукавичкой снег со ствола своего ружья. Потом вздохнула, потупилась. – Всерьез?.. Отец вон за агронома одного, за Тольку Субботина, сватает.
– Как сватает? Он же коммунист, ты – комсомолка, какие же тут сватанья? – поразилась Дина,
Василиса тихо засмеялась, – Да нет же, это так говорят – сватает, ну хочет, чтобы мы поженились. Мечтает об этом… У нас, у Седых, если вам правду сказать, и дед Савватей и отец без венца, под отчие проклины женились… Ах, в ствол снег набился – нехорошо, может ржавчина схватить.
Порывшись в кармане, девушка достала складной нож, поднялась, срезала прямой можжевеловый прут и, очистив его от коры, стала остругивать.
– Шомполок сделаю, прочищу,
– А это что такое – проклины? Почему?
– Так уж вышло. Любовь такая была. Бабка моя, а потом моя мать – обе убежали без родительского благословения. А ведь это. у староверов, ух, как каралось… У нас ведь Седых чуть ли не целая улица, так нас так раньше и звали – Седые Клятые… Не слышали?
– Ну, а он тебе нравится, этот Анатолий?
– Тольша? Хороший. За него на молодежных выселках любая побежит… Видный… Дед Савватей говорит, будто его, этого Тольшу, отец заместо себя в председатели натаскивает.
– Как натаскивает?
– Ну, как умная сука своих щенков на птицу или на зверя… Лисицы лисят тоже натаскивают… Ой!
Разговаривая, Василиса продолжала строгать, рука сорвалась на крепком сучке, и острый ножик рассек девушке мякоть ладони, рассек так, что часть этой мякоти отделилась, и вся рука мгновенно залилась кровью. Дина сложила в жгутик носовой платок и плотно перехватила запястье. Ток крови утих. Девушка помотала головой и сказала сквозь зубы, показывая глазами на дерево с пушистой кроной, стоящее невдалеке.
– Пихтач… Сколупните со ствола свежей смолки, принесите. Только быстро. – В голосе слышались повелительные нотки.
Дина перебралась через сугроб к дереву и действительно увидела с солнечной стороны натеки прозрачной смолы. Она сняла пахучую слезинку величиною в лесной орех. Василиса сидела в той же позе, с таким же спокойным лицом, только румянец сошел, и оно стало белым.
– Погрейте смолку в ладони.
Душистый комок стал мягким, липким. Тогда девушка одной рукой сделала из него лепешку и быстрым движением положила себе на раненое место… Кровь перестала течь.
Несколько минут просидели молча. Потом, осторожно держа перед собой раненую руку, девушка неторопливо подняла, закрыла о колено нож. Убрала его в карман, взяла палки под мышку, встала на лыжи:
– Пошли.
Чудодейственное свойство простой смолы, спокойствие девушки и то, что сейчас Василиса двигалась по старому следу без палок так, что Дина еле поспевала за ней, – все это произвело впечатление. «Интересный край, удивительные люди», – . раздумывала Дина, стараясь не отставать. Вот за просторной лесной поляной они. увидели в розоватой дали, в кронах плакучих берез, сквозь которые сочились лучи садившегося солнца, какие-то черные и будто бы шевелящиеся пятна. Василиса смотрела на них точно завороженная, даже ноздри вздрагивали.
– Тетерева, – чуть слышно произнесла, точно выдохнула она. – Березовую почку жрут… Попробуйте, а? Я тут постою… Не подпустят только, они сейчас сторожкие. Снег выдаст.
Дина даже возмутилась.
– Оставить тебя раненую из-за каких-то тетеревов…
И будто в ответ на ее слова большие тяжелые птицы взмахнули крыльями. И вот они уже летели в глубь леса, и только тек с деревьев потревоженный ими иней, розовея на солнце.
Дальнейший путь совершали молча. Только когда лыжня вывела их на проселок, а потом на шоссе, в ту самую марсианскую его часть, где даже сквозь снег все казалось черным, где рыча проносились один за другим огромные самосвалы, девушка остановилась, подождала спутницу и тихо спросила:
– А он знает про это – про больших и малых людей, про крылья?
– Вячеслав Ананьевич? Конечно, знает, то есть, конечно, не знает. Но в общем-то у нас, конечно, были об этом разговоры. – Дина чувствовала, что краснеет. – Идем, идем, я дома сменю повязку, промою рану, наложу лейкопластырь.
– Не надо, Диночка Васильночка. Смолка с пихтача – и пластырь и дезинфекция… Но простите меня, а он с этим согласен?
– С чем с этим?
– Ну, что он – большой, а вы – маленький человек.
– Есть вопросы, которые задавать неприлично. – Дина произнесла это как можно строже.
Василиса сейчас же, как улитка, ушла в свою раковину, а когда это случалось, ее трудно было оттуда выманить. Шли молча по тем участкам тайги, которые теперь были уже круглые сутки полны" стука топоров, звона пил, дроби пневматических молотков, разноголосого гула моторов. И Дина старалась понять, почему эта девушка Есегда как-то настороженно, будто даже неприязненно, относится к Вячеславу Ананьевичу.
Правда, в первый день пребывания Василисы в домике на Набережной произошло маленькое недоразумение. Вячеслав Ананьевич, обрадованный тем, что наконец так удачно решался «проклятый вопрос» с домработницей, еще до прибытия Василисы посоветовал жене сразу же договориться с ней заблаговременно об обязанностях и об оплате,
– Какая же оплата, я пригласила ее быть моей гостьей. Мы будем с ней заниматься немецким языком, и вообще это неудобно как-то… Оплата…
Вячеслав Ананьевич, улыбаясь, смотрел на жену.
– Ты совсем не знаешь жизни, дорогая. Мужики есть мужики, даже когда они и колхозники. Когда ты жила у этих Седых, мы же платили и за квартиру и за питание. Тебе дали на дорогу рыбу и мед, я рассчитался с этим Ваньшей. А Василиса, что же… ну, поломается, конечно, для виду, но вот увидишь, возьмет. И вообще, что в этом плохого, мы живем в социалистическом обществе, деньги не отменены, и, наконец, я, как коммунист, не имею права допустить, чтобы кто-то работал на меня бесплатно…
Все это было убедительно. Дина неохотно согласилась, но попросила мужа потолковать об этом самому. Тот только повел плечами – пожалуйста.
Когда на следующий день Ванына привез сестру и она, раскрасневшаяся с дороги, спокойно и с интересом осматривала вместе с Диной домик, Вячеслав Ананьевич завел разговор о материальных, как он выразился, делах. Девушка вопросительно посмотрела на Дину:
– Ведь такого уговора не было.
– Но мы же не имеем права эксплуатировать вас, Василиса Иннокентьевна, – сказал Пе-1 тин. – Партийная совесть не позволяет мне присваивать даром чей-нибудь труд. Вы, вероятно, слышали, что есть такая наука – политэкономия…
– Слышала, есть, – ответила девушка. Дина вся съежилась, чувствуя, будто при ней водят ногтем по меловой бумаге.
– Василек, милый, соглашайтесь. Вячеслав Ананьевич прав. Он не имеет права… – В спокойном течении разговора Дина начала чувствовать какие-то скрытые противоборствующие токи» которые вот-вот могли прорваться наружу. – Василечек, мы так хорошо будем жить… Ты будешь помогать мне, я тебе. Ну согласись ради меня.
– Хорошо, – сказала девушка. Петин с удовлетворением посмотрел на жену. – Сколько вы мне положите?
– Василиса Иннокентьевна, поверьте, мы вас не обидим… Дорогая, сколько у нас получала Клаша?
– Ах, какое это имеет значение? – почти выкрикнула Дина, густо краснея.
– Нет, почему же, это важно, – неожиданно подтвердила Василиса. – Я завтра узнаю, сколько стоит в учебном комбинате урок языка. Мне тоже придется платить. Вот и надо знать, хватит мне денег или надо съездить на Кряжой.
Так ничем и кончился тогда этот разговор. Его постарались замять. И вот теперь, вспомнив эту сцену, Дина думала: неужели девушка не забыла. Почему она так насторожена в отношении Вячеслава Ананьевича. Почему она в его присутствии меняется, замолкает, уходит в себя. Он хорошо к ней относятся, шутит, задает ей иногда вопросы по-немецки, даже занимается с ней в свободную минуту. Он отличный педагог. И сегодня такой хороший, светлый денек, она так славно говорила о весне, и вдруг эти странные надоедливые вопросы. С Литвиновым, с Надточиевым она совсем другая. И будто в ответ на эти мысли снег скрипнул под колесами затормозившей рядом машины. Лимузин Литвинова обогнал лыжниц и остановился немного впереди; В опущенное стекло высунулась голова начальника.
– Ну как, товарищи Дианы, повыдохлись? – кричал он им из машины. – Идите, так и быть уж, подкину. Дичи у вас столько, что до дому и не дотащить.
Он захохотал, а Петрович тем временем принимал ружья, пристраивал в машине лыжи. Василиса продолжала упрямо молчать, и, тяготясь этим, Дина Васильевна говорила с преувеличенным усердием:
– Петрович, а где же ваше «битте дритте»? Мы обижены таким невниманием…
– Не трогайте нас, мы влюблены, – хохотнул Литвинов. – Да, да, Дина Васильевна, еще как. Бывало, в баню разве только пулеметными очередями загонишь, теперь – каждую субботу. Одеколоном всю машину продушил, житья не стало. И знаете, в кого?
– Федор Григорьевич, очень даже неблагодарно с вашей стороны. – Странно было слышать в тоне присяжного зубоскала нотки обиды.
– Молчу, молчу, – похохатывая, ликовал Литвинов и умышленно надтреснутым голосом пропел:
…Ах, зачем эта ночь
Так была хороша.
Не болела бы грудь,
Не страдала б душа.
И вдруг по каким-то особым, лишь ему одному приметным, признакам угадав настроение девушки, спросил:
– А ты чего заскучала, Василиса Прекрасная? Не от обрезанной же ручки? Нет? Тогда почему?
9
В час, отведенный в хирургическом отделении для посещения больных, по правилам допускалось к койке не больше двух посетителей. Ганна Поперечная приводила детей к отцу по очереди.
Толстушка Нина, быстро со всеми перезнакомившаяся, болтала без умолку. Сашко же, наоборот, в непривычной обстановке совершенно терялся и порою мог молча просидеть возле отца, все время вертя тесемки застиранного халата, ограничившись двумя фразами: «Добрый день, тато!» и «До побачення, тато!»
Зато знаменитый экипаж экскаватора прибывал порою в палату в полном составе. Один Борис Поперечный, большой, громкоголосый, шумный, стоил целой толпы. Когда же появлялись все, становилось тесно. Они выстраивались у койки своего начальника, и вместе с ними в комнату врывались все страсти строительства, накаленная атмосфера соревнования, в которой Олесь оживлялся и как бы расцветал. Это была семья со своими заботами, волнениями, тревогами, с кругом семейных интересов, даже со своей терминологией, которую и «Негатив», тоже экскаваторщик, не всегда понимал. Он, этот странный человек, в такие часы прямо застывал, боясь пропустить слово. В беседу он не вступал, но по уходе ребят часто говорил с завистью:
– Вы, Александр Трифонович, везучий. Хлопцы ваши – огонь! За такими сопли вытирать не надо. А у меня, как наше больничное третье – не компот, не кисель. Не поймешь что, а невкусно. Каждый в свою сторону глядит. – И вздыхал: – Вон тебя гостинцами заваливают, а мне хоть бара-ночку бы кто какую принес, хоть бы открыточку прислали, жив я, нет, им все равно.
– Не хайте, не хайте людей. Последнее дело – людей хаять, – сердился Олесь, всегда в таких случаях с досадой вспоминавший, как нежно человек этот сокрушался на пароходе о больной канарейке. – И мои не сразу такими стали. Сдружить их надо, понимаете, сдружить, тогда все пойдет. Дружба – великая сила!..
Сосед по койке вызывал у Олеся досаду. Но и жалость. Чувствовалось, что человек изверился, опустил руки. Сердит на всех и на всё, где ему зажигать других! А ведь, видно, не лентяй, не тупица. И, стосковавшийся по живому делу, Поперечный часами рассказывал ему обо всем, что сам умел. «Негатив» слушал, кивал головой, даже записывал в тетрадку.
– Оно, конечно, Александр Трифонович, это так… А только у вас – орлы! Львы! А у меня мокрые куры.
Палата скептически относилась к усилиям Поперечного. Всем они казались тщетными, и, когда «Негатив» уходил, кто-нибудь обязательно говорил:
– Попусту это все. Это ему как мертвому припарки.
– Слушать противно! – кричал со своей койки Третьяк. Могучий его организм брал свое, рана заживала, и он уже охотно встревал во всякие больничные дела. – Таких нудяг на гребешке давить. У вас свой фарт. Сколько дубов загребаете? Ну и гребите, раз ваше… А этого зачем тащить? Подумаешь мне, нашелся товарищ Иисус Христос.
Олесь любил людей с ершистыми характерами: из них всегда в конце концов получался толк. Но к Третьяку душа у него не лежала. И не только из-за темного прошлого, а может быть, и такого же темного настоящего этого парня, а потому, что Третьяк, как казалось, мог говорить и думать лишь о себе, о своей ране, своем самочувствии, часами рассматривал в зеркальце какой-нибудь прыщик на своей маловыразительной физиономии.
– Граждане, я сегодня плохо выгляжу. Да? – встревоженно восклицал он по утрам. – Снилось, будто швы разошлись… А что? И могут, очень даже свободно… Паршиво ведь накладывают, халтурят… Наверное, разошлись.
Он бледнел и с лицом, искаженным от страха, исступленно тряс колокольчик. Прибегала дежурная.
– Уморить меня хотите? – вопил он бабьим срывающимся голосом. Ему постоянно казалось, что лечат его хуже других, что в тарелку ему наливают меньше и жиже, что врачи его обходят, сестры грубят. Разволновавшись, он выл, бранился, требовал администрацию, грозил писать «на самый верх», выводить всех на чистую воду и однажды так толкнул сестру, случайно сделавшую ему больно при перевязке, что та опрокинула тумбочку. «Истерик-самовзвод» – определил его Олесь. Но все-таки не мог не раздумывать, что привело Третьяка на строительство, какая ему радость болтаться без определенной работы среди по горло занятых людей, быть эдаким волосом в супе.
И вот однажды, когда, в палате никого не было, Олесь решил поговорить с Третьяком начистоту. Тот читал какое-то письмо и, когда Поперечный добрался до его койки, быстро спрятал его под одеяло.
– Что надо? – спросил он, поднимая маленькие недобрые глазки.
– Вопрос имею.
Третьяк настороженно приподнялся на локте:
– Ну? Только, если воспитывать, откатывайся. Перевоспитался. Паспорт без минусов. А то, как говорит один мой кореш, тоже, как ты, хохол, – тече водица в степу пид яром, а обертается паром.
– Вопрос я имею простой. Зачем вы сюда ехали?
– А мне где ни работать, лишь бы не работать, – с деланной усмешкой произнес Третьяк, и глазки его еще больше насторожились.
«Экий налим, никак его не зажабришь!» – подумал Поперечный, чувствуя, как в нем разгорается желание размотать этого скользкого человека,
– А вот я, скажи мне сейчас кто-нибудь: «Вот тебе, Олесь, пенсия, как генералу, вот тебе участок, вот тебе ссуда, строй дом, живи, – откажусь: хоть какая-никакая работенка – и то слаще… Не понимаю, а вот иные военные – другому лет сорок пять – пятьдесят, в самом соку человек, а вышел в отставку, все получил, залез, как тот медведь в берлогу, и сосет себе лапу. А ему б, черту, в пору бревна ворочать.
Узенькие глазки смотрели внимательно. Видимо, Третьяк старался угадать, чего от него добивается этот не очень-то разговорчивый человек.
– А я вот тоже гляжу на вас, кто такой? Не то легавый – пробу негде ставить, не то Иисусик паршивенький… Как бы я вас не знал…
– Откуда знаете?
– Волго-Дон вместе строили.
– Волго-Дон? – удивился, даже обрадовался Олесь. – С какого же стройрайона – с Красноармейского, с Калачевского, с Цымлы?
– Строили-то вместе, да по разну сторону проволоки. Понятно? При въезде на шоссейку портрет ваш висел, а нас мимо него гоняли… Старые знакомые… Ну да ладно, тогда, коли заговорили, ответьте. – Он махнул рукой в сторону строительства. – Там я вас понимаю – газеты, радио, шум: «знаменитый», «известный», «уважаемый»… А вот тут? Они там без вас как щенки слепые ползают. А вам бы: и пусть. Зато вернется Олесь Поперечный, сразу все наладит. А вы им жеваную кашу в рты суете. Какой вам с того навар?
Теперь, когда Третьяк приспустил свою обычно придурковатую маску, в нем проглядывал какой-то другой, еще более непонятный человек. Это еще больше заинтересовало Олеся. Но, опытный в обращении с людьми, он не подал вида и весь казался поглощенным сооружением колпака из полотенца.
– Ну ладно еще экипаж. Там Борька, брат ваш, своя кровь. А вот этот красноглазый альбинос. Видите же, дырявый человечишка. Вы его накачиваете, а из него все тут же и вытекает. Нудяга, мразь. Как комар – зудит, зудит, так бы и запустил в него графином…. Эх, нет все-таки на свете поганее зверя, чем такой человек… А вы и с ним нянчитесь.
Поперечный тем временем сложил колпак, расправил на колене, примерил. Колпак оказался как раз впору. Он надел его, как пилотку, чуть набок, и это придало ему бравый вид.
– Хочешь, тебе сделаю? – спросил он, вдруг переходя на «ты».
– Руки чешутся?
– Точно. Вот ты сказал: где бы ни работать, лишь бы не работать… А я: чего бы ни делать, лишь бы делать. Руки-то, хлопец, хорошо складывать только в гробу. Вот и еще вопрос: так и будешь весь век по миру мотаться, как фальшивая монета? А? Жить сложа руки?
– Сложа руки. Много ты знаешь. – Третьяк сел на койке. И вдруг выпалил: – И сложишь. Паспорт у меня чистый, а придешь к какому-нибудь хрычу в отдел кадров – нюхает-нюхает, сопит-сопит. «Зайдите через полмесяца». А через полмесяца: ступай в тайгу с геологами рабочим, шурфы бить, гнус кормить или за какой-нибудь сопливой геодезисткой линейку таскать… Эх, это ведь говорится только – паспорт чистый. Толкует он с тобой, а сам поглядывает, как бы ты его вшивую стеганку не смыл, цедит сквозь зубы, чтобы его кто не заподозрил, что он с «элементами» добрый… Не так, что ли, начальничек?
И, будто испугавшись внезапной своей откровенности, Третьяк резко отвернулся к стене.
На этом разговор кончился. Третьяк больше ни разу не вылезал из своей раковины, но и того, что Олесь услышал, было достаточно. Упрямо разрабатывая свою изувеченную руку, он часто думал теперь об этом парне, о его подозрительности, о его плачевном умении во всем видеть лишь теневую сторону… Да, такого нелегко отремонтировать. Такого надо всего перебирать. Но перебирать было, должно быть, еще труднее. И когда он, опять оставшись наедине, спросил у Третьяка, что это значит вытатуированная надпись: «Сдружусь – до смерти, ссучусь – смерть», – тот ответил такими ругательствами, что Олесю захотелось пойти и умыться с мылом…
Однажды в час визитов, когда в палате уже сидела Ганна с Ниной, топтался весь экипаж Поперечного да еще зашли проститься со своим дружком уральские шеф-монтеры, которые, проводив собранные экскаваторы до первого забоя, уезжали домой, и в комнате было по-настоящему тесно, все вдруг услышали, как кто-то противно гундосил.
Противный, рыдающий тембр речитатива профессионального вагонного «стрелка» был так здорово передан, что, оглянувшись и увидев в дверях миловидную девицу, утопавшую в больничном халате, у которой из-под марлевой повязки выбивались оранжевые кудри, все застыли в изумлении.
– Мурка Правобережная! – ахнул кто-то.
– Совершенно верно, только не Мурка, а Мария Филипповна. Чего вы тут топчетесь, как у пивного ларька? Сегодня бочкового не будет.
В мгновение, когда взоры всех были обращены к вошедшей, Олесь, взглянув на Третьяка, поразился, как радостно просияла его толстая физиономия.
– Ну что, Костя, не приняли тебя на том свете? Пришлось воротиться? Она положила к нему на тумбочку какие-то сверточки. – А вино не пропустили, дежурный отобрал, говорит: «Поставлю в шкафу, будете возвращаться, верну». Интересно, что он мне вернет? – Подмигнув, девушка извлекла из-под халата бутылку и спрятала в тумбочке. – Вы чего на меня уставились? – спросила она мужчин. – Думаете, нельзя? Вокруг меня один кандидат медицинских наук увивался, напоить меня хотел, и все мне объяснял: кагор – это не вино, это лечебное средство, он восстанавливает силы. – Потом, будто обо всех позабыв, она уселась на койке Третьяка, бросила ногу на ногу, так что из-под халата, обозначилось маленькое круглое колено. – А не пора ли вам, граждане? Пусть здесь останутся только родные и близкие.
И когда, топоча и пересмеиваясь, экскаваторщики и монтеры скрылись за дверью, она легко вскочила на подоконник, потянулась к форточке.
– Возражений нет? Лезьте под одеяло. – И, поведя своим коротким тупым носиком, удивилась: – И чего это от мужчин, когда их много, такой тяжелый запах…
Час посещений подходил к концу. Ходячие больные возвращались из приемного покоя, раскладывали по тумбочкам гостинцы. Но три посетительницы еще сидели возле коек. И хотя они полагали, что говорят шепотом, во всех концах палаты можно было отчетливо слышать:
– И вот, Олесь, захожу я в эту палатку – пресвятая матерь богородица – свинушник, ну просто свинушник! – возбужденно звучал голос Ганны. – Грязь, вонь, койки не убраны. В углах – мамо моя, мамо: целые борозды из инея. Дрова возле печки, а печь холодная. И сами эти общие жители понапяливали на себя кто что смог и сидят, точно в степу на станции. Ну я за них и взялась. «Вы что же тут, милые, ужей разводить? Вон ты, большой, чем на койке валяться, встань да затопи печь». – «Не моё дело». – «Ах, не твое дело. Ну так я за тебя буду топить, ледадюга ты, тунеядец…» Засучаю рукава, а комиссия моя у двери топчется, не знает, что делать.
– Гануся, ты же, как брат Борис, гремишь на всю больницу.
– Тато, послухайте, мамо веником одного, – вмешалась в рассказ Нина. – Он ей говорит: «Вы, говорит, не имеете полного права». А она ему:
«Вот как дам веником по бесстыжим глазам – будет полное право!»
– Да тише вы обе… Живете-то вы как, как там у вас? Что нового?..
– Вот я и рассказываю, что нового, – удивлённо отвечала Ганна.
– Мы вам и рассказываем, – подтверждала дочка.
Олесь смотрел на них обеих с любовью и удивлением.
– …Эта самая Вика сейчас страшно выпендривается, – звучал другой голос, задорный, чуть хрипловатый. – Волосищи свои уложила в при-чесочку «вошкин дом». Знаешь, ватрушку такую на голове из волос приляпала и водит под руку своего Макароныча. Ну чучело чучелом! И еще говорит: «Мне, говорит, Надточиев улыбается!» Как же, очень она ему нужна, Надточиеву! Я и Макароныча-то у нее бы в один вечер отбила, только не люблю рыжих, а туда же – Надточиев ей улыбается! Волосы у нее, верно, красивые, цвета пепла, а сама дрянь, дрянь высосанная какая-то, занудливая, злая… Уж на что у нас Валька, я тебе о ней рассказывала. Валька-телефонистка, которая на скрипке играет… Девчонка серьезная, справедливая, а и то Макароныча жалеет… А еще знаешь…
– Посетители, кончайте разговоры, пора, – объявила палатная сестра, появляясь в дверях.
– Ах, какая жалость! Я самое интересное-то и не успела сказать, – произнесла Мурка, вставая и запахивая халат. – У тебя Мамочка, как там дыра, совсем зажила, не раскроется?
– На днях смотрели, говорят, шов сросся.
– А прочно, не лопнет?.. Ну так слушайте, граждане, Мурка Правобережная выходит замуж. – Гостья сделала между коек вальсирующий пируэт, тряхнула оранжевыми кудрями. – Почему я вижу на лицах удивление? Таков закон природы, неумолимый закон.
– За кого? – послышался тихий вопрос Третьяка.
– За мужчину.
– За какого такого?
– За подходящего. За такого, какой мне нужен. Ну, что смотришь?
– Врёшь! – мрачно произнес Третьяк, взволнованно приподнимаясь на кровати.
– Вы так полагаете, Мамочка? – Карие глаза иронически прищурились. – Он у меня на стрёме, под окошком, в машине сидит. Ходячие могут убедиться, машина – блеск. Мы вам сейчас посигналим, как в коммунальной квартире, – два длинных и один короткий.
Она опять картинно запахнула халат, повернулась на каблуках и, легко неся свою складную фигурку, пошла к двери навстречу палатной сестре, свирепо смотревшей на болтливую посетительницу.
– Всеобщий приветик! – сказала она, оглядываясь и махая рукой. Потом остановилась возле сестры, премило улыбнулась, сделала удивленное лицо. – Какая у вас брошечка чудная, прелесть! Наверняка латвийская. И так вам к лицу…
Стук ее каблуков быстро стих в коридоре, а через малое время за окнами щелкнула дверца машины, и сирена мелодично просигналила – два длинных и один короткий.
– Ох, стерва! – сказал Третьяк, и трудно было определить интонацию, с которой было произнесено это слово.
Ганна Поперечная была из тех редких женщин, в которых беды лишь возбуждают энергию. Несчастье с мужем как-то даже укрепило ее. Сразу отошли воспоминания об оставленной в Усть-Каменогорске квартире, о торопливо распроданной обстановке, думы о том, что мужу уже под пятьдесят и что на всех четверых нет у них даже постоянного адреса. И липкое чувство обиды, начавшее уже оборачиваться отчуждением, разом переросло в нежнейшую заботу о муже, беспомощно лежащем на койке.
Парторг Капанадзе, побывав на месте происшествия, решил тогда сам принести в семью тяжелую весть о беде. Спеша к землянке, он опасался слез, истерики и потому не очень торопливо спускался по тропинке к землянкам. Но тут он увидел Ганну. Она вбегала по косогору вместе с долговязым Сашко. За ними едва поспевала толстушка Нина.
– Вы куда, Ганна Гавриловна?
– Куда же? К нему в больницу. – И только тут Капанадзе заметил, что ее полное лицо «сунулось. Но глаза-вишни были сухи. Они лишь требовательно спрашивали: ну что, ну как?
– Ничего страшного, я говорил с хирургом. Придется полежать, но опасности нет, – ответил Капанадзе на их молчаливый вопрос, – У меня тут машина.
– Скорее, пожалуйста, скорее, – произнесла женщина. В дороге она не плакала, ни о чем не спрашивала и только все повторяла это «скорее»…
Тот же порядок сохранялся в землянке Поперечных, так же часто выскребались полы, так же посетитель при входе должен был оставлять калоши или валенки, так же жила семья, в которой каждый знал свои обязанности. Именно этот, однажды и навсегда установленный порядок, который Ганна вместе со своей складной мебелью переносила, как улитка раковину, со строительства на строительство, помогал ей и сейчас переживать несчастье.