Текст книги "Подвиг"
Автор книги: Борис Лапин
Соавторы: Захар Хацревин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 32 страниц)
Священный мыс
25 августа 1928 года
' Этот человек спит на диване в каюте Кнудсена. Сейчас я расскажу, каким образом он оказался на шхуне. В нем есть что-то внушающее непонятное недоверие. Кажется, что все его поведение – притворство. Есть такие люди, которых подозреваешь в обмане даже тогда, когда к этому нет никаких оснований. Мы нашли его в двенадцать часов дня над берегом дикой речки. Я опишу все по порядку.
С утра шхуна огибала розовую в лучах косого полярного солнца гору, по склонам которой полосами лежали снега. Мотор работал сонно и глухо. На зеленой океанской воде гнутыми колеями расходился мутный, грязно-мраморный след кормы. Это был священный у чукчей мыс, отмеченный в лоции громким названием Северный Парнас.
Мыс подымался вверх ровными уступами. На них, как огромные бабки для игры великанских детей, валялись выветрившиеся китовые позвонки. Казалось непонятным, какая сила занесла их так высоко на гору и бросила в жертву солнцу, дождю, буранам. Гора была открыта в 1911 году Кнудсеном и им же нанесена на карту. Чукчи всех окрестных кочевий, за сто верст и дальше, с давних пор хоронят на ней своих мертвецов по древнему и таинственному обряду. На всем пространстве Чукотки есть несколько таких гор. Одна из них – в Уэллене.
Чукчи никого не допускают к своим священным холмам. В важных случаях на них происходят жертвоприношения, а летом стоят дозорные, оповещающие население о ходе моржей и китов.
Я сидел на спардеке в удобном соломенном кресле. Целый гарнитур их куплен Кнудсеном в Гонолулу. Их легкомысленный тропический вид совсем не соответствует плаванию в этих неприветливых водах. Второй помощник шхуны мистер Боббс, покатываясь со смеху, рассказывал, почему-то по-немецки, сальные и неостроумные анекдоты, которым я должен был из вежливости улыбаться. Мне хотелось говорить о судьбе людей, населявших бухту Чикайакатына, хотя говорить было, в сущности, нечего. Мы обсудили их судьбу со всех сторон и сделали тысячу самых неправдоподобных предположений. Больше ничего не приходило в голову. Наконец Кнудсен сказал:
– Надо воспользоваться случаем и обследовать сегодня тот холм, мимо которого мы проходим. Я давно собирался это сделать. Мы пошлем отчет в Вашингтонское географическое общество. Этот мыс нанес на карту я, но у меня были исключительно данные съемки с моря.
Холм лежал перед нами – доступный и неумолимо ясный. Моржи ушли отсюда. На скалах, откуда обычно неслось овечье блеяние маток и рев девяностопудовых секачей, была тишина и висела радужная пена. И дозорный не стоял на вершине горы. Кнудсен был прав: как раз сейчас удобное время для высадки на священный холм чукчей.
Со шхуны была спущена шлюпка, и мы пристали к крутым и осыпающимся берегам. Холм высился в отдалении, круглый, как земляной горб.
Прибой был довольно силен. Мы с трудом втащили шлюпку на берег и один за другим поднялись наверх. Гора заканчивалась котловиной, скучной и болотистой, как и вся бесконечная тундра Полярной Азии. «Какой странный мир!» – подумалось мне. Ледники занимают здесь берега и низины, а неприступные пики упираются в гиблые трясины с вонючей водой, голубицей и оленьим мохом. Везде, куда ни хватал взгляд, были разбросаны выщербленные камни. Это было похоже на большую свалку, куда сметалась вся нечисть и лишнее в жизни неизвестного народа, сложившего гору. Но в этом смятении был свой порядок – торжественный и мрачный, если в него вглядеться.
Мы осторожно прошли между большими камнями, уложенными в форме длинного овала, настолько как раз, чтобы улечься на них взрослому человеку. В одном из концов овала, всегда со стороны моря, был воткнут острый, как стрела, камень, указывая в ту сторону, где среди плавающих льдов и густых туманов лежит северное полярное царство, страна мертвых, небытие. Это классическая форма могильника чукчей – палякун.
Под камнями изголовий валялось несложное имущество мертвецов. Путевой припас, заготовляемый близкими и родными. Чашки и блюдечки, оленьи рога, маленькие пачки табаку, трубки, раздутые у чубука и у основания суженные, как ночной колпак. Черепа и кости валялись здесь – не на могильниках, а между ними, – растасканные волками и песцами и обглоданные разным мелким зверьем. В тундре нельзя закапывать мертвецов в землю. Вечная мерзлота начинается на глубине двух человеческих рук, и земля в глуби тверда, как железо, а если все-таки копать, то болотные воды по весне выпирают труп наружу, и он снова валяется на поверхности земли, словно и не был схоронен.
Вот и все, что мы нашли на Священной горе. Слегка разочарованный, я стал фотографировать и зарисовывать те из могильников, которые казались более древними. Все разошлись в разные стороны. Кнудсен ползал на четвереньках по дну расселины, разглядывая что-то, чего я не мог разглядеть. Затем он поднялся на ноги, держа небольшой мешок из пестрой нерпы, в каких туземцы держат свою кладь. Я пошел навстречу ему.
– Не имеет важности, – закричал он издалека. – Я пошлю в музей вещи с могильников. Мы пойдем обратно. Мистер Боббс! Готова барометрическая нивелировка вершины горы?
– Есть, сударь, – немедленно откликнулся Боббс. – Внимание! Надо спуститься на ту сторону горы. Мне кажется, там лежит свеженький мертвец-чукча.
Сказав это, Боббс громко расхохотался. Мы поспешили по указанному им направлению. Противоположный склон священного холма был крут и обрывист. По камням, подпиравшим и громоздившимся друг на друга, я добрался до ската. Внизу протекала неширокая и прозрачная река. Ее не было на карте Кнудсена. Это объяснялось тем, что она, как мы скоро увидели, не дотекает до океана и с корабля ее нельзя заметить. Она образовывает разливчатый синий лиман, упирающийся в скалы священного холма.
На берегу речки лежало человеческое тело. Мы остановились в изумлении. Это был не чукча, а белый человек, одетый в меховую шапку и разорванные камусовые штаны. По-видимому, он упал откуда-то сверху и разбился. Ноги его, на которых висели обрывки оленьих мокасин, были раздроблены и залиты темной кровью. Исцарапанными руками он сжимал камни.
Мы поняли, что лежащее перед нами тело не было трупом, как казалось издали. Я нагнулся. Неизвестный неровно дышал, и на губах его пузырилась пена. Кнудсен пристально вгляделся в него.
– Ого! Да я его знаю. Это камчадал-торговец из Уэллена, Афанасий Кобелев. Может быть, его еще можно спасти. Надо обмыть его. Сильно ли он поврежден?
Вдвоем с Боббсом мы потащили неподвижное тело к самому берегу речки и окунули его голову в воду. Теперь мы разглядели, что висок его раздроблен и на половине головы с волосами ободрана кожа. Кнудсен вытащил из-за пояса фляжку и налил ему в рот несколько глотков спирту. Это мгновенно пробудило его, он открыл глаза и поглядел на нас мутным, заплывшим взглядом.
– Ам… американцы… черт возьми… – пробормотал он слабо и хрипло. – Я хочу пить… хочу пить…
На мгновение он снова потерял сознание. Торопясь как только возможно, мы перенесли его на шлюпку, и через полчаса он лежал в кают-компании, забинтованный и окруженный всей командой «Нанука», с нетерпением ждавшей, когда он сможет говорить.
Затем Кнудсен вскрыл найденный им на холме мешок, о котором мы все позабыли. Я ожидал найти там вещи, относящиеся к чукотскому погребальному обряду, однако содержимое его не имело никакого отношения к чукчам. В мешке были сложены какие-то странные инструменты – неуклюжий плоский топорик с короткой ручкой и небольшое блюдо, напоминавшее бритвенный таз. На нем острым предметом были выцарапаны слова: «Сука писучая Фешка Кобелев, а это мой лоток. Николай Алексеенко».
– О, это его лоток! – воскликнул Кнудсен с таким видом, как будто он все понял, и махнул рукой…
Но я ничего не понял.
Рассказ человека с горы
26 августа 1928 года
«Ительменов, живущих у подножия Ключевого вулкана, завоевал боярский сын Петр Кобелев. Это было триста лет назад. Его потомки живут в Сергиевском станке, в Колымском округе, на рубеже оленных чукчей. Они – аристократы тундры и беспощадно жмут „цукцисек“, как они говорят на своем шепелявом отуземленном русском языке».
Цитату я выписал из старой книги «Огнедышащий берег», которую нашел еще во Владивостоке, в день перед отъездом. Боярский сын Петр Кобелев! Черт возьми, какое имя и звание! В нем как будто есть что-то от эпохи казачьих завоеваний, походов на «бусах и кочах», деревянных острогов в верховьях рек.
Из рода этого Петра Кобелева и происходит Афанасий Кобелев, подобранный нами на горе. Кнудсен и Баллистер не раз встречались с ним. Он появился на Чукотке восемнадцать лет назад в качестве приказчика владивостокской фирмы Чурина по скупке мехов у чукчей.
В библиотечке, имеющейся у Кнудсена, я вычитал несколько описаний американских полярных экспедиций, где упоминается о «мистере Кобельофф», любезном русском предпринимателе, с необыкновенной предупредительностью встретившем путешественников по прибытии их в расположенный близ Берингова пролива порт оф Уэйллен – порт Китовый, как американцы переводят название Уэллена (от слова «уэйль» – «кит»). И он, несомненно, должен был импонировать иностранцам своим апломбом местного жителя и отличным знанием английского языка, неожиданным в земле чукчей.
Как выяснилось, он лет пять был во Владивостоке, а после жил в Сан-Франциско и даже учился там не то в колледже, не то в университете. Вчера, когда он очнулся, он упомянул об этом раз шесть за первые полчаса. История, которую он рассказывает, необыкновенна, и, чем больше я о ней думаю, тем более мне начинает казаться, что в ней есть что-то фальшивое, – не просто выдумка, а именно фальшь. Как будто при помощи этой истории он пытается скрыть иное, настоящее лицо своей жизни. И несмотря на то что все детали его рассказа точны и правдоподобны, да и говорит он гладко и уверенно, я почти готов написать – это ложь. Сначала, впрочем, я лучше передам его рассказ, не вдаваясь в критику.
Он сел на кресло в каюте Кнудсена и, хмуро откашлявшись, начал говорить. Он говорил длинно, как будто упражняясь в ораторском искусстве.
В последнее время в Уэллене стала, по его словам, совершенно невозможная обстановка.
– Я не молодой человек, – разводил он руками, – посудите сами: двадцать лет жизни провел на Чукотке, сжился с людьми, свыкся, женился на туземке, есть у меня дети. Хорошо, допустим, что некоторое время назад, по их мнению, я был вредным эксплуататором – скупал у чукчей меха (хотя я должен вам заметить, что я только с начала войны начал вести самостоятельное дело и прибыль там была грошовая). Но ведь после революции торговые дела я прекратил. Живу как любой чукча, хожу на охоту, на рыбную ловлю, никого не задеваю. Наоборот, даже неоднократно оказывал услуги советской власти знанием чукотского языка. Я по роду камчадал, но как-никак интеллигент, понимаю новые течения. Приедет, например, новый председатель из Петропавловска, сейчас же, понятно, собирает митинг туземцев, обращается с речью. «Будьте любезны, товарищ Феша, составьте переводик на их язык». Но последнее время уэлленское начальство такое начало притеснение, что просто не сказать. Постановили меня даже выселить с Чукотки. В качестве, дескать, злостного человека, спаивающего чукчей самогоном. Но, позвольте, это же бессмысленно! Откуда я мог взять сахар для варки самогона? Да спросите хоть у Миши – кладовщика фактории, и он вам скажет – брал ли я когда-нибудь больше одного пуда сахару у них на фактории. Ну, сколько я бы мог выгнать из одного пуда сахару спирту, скажите сами!
Хорошо хоть вышло, что постановление о моем выселении отсюда сделали осенью, когда пароход уже ушел. Конечно, я учился в Сан-Франциско и стал им поперек горла. В общем, прожил зиму с ними, как кошка с собакой. Дошли до того, что хотите – верьте, хотите – нет, но перестали отпускать мне из Дежневской фактории муку. Хоть помирай с голоду. Я-то, конечно, не помер – стал посылать за мукой свояков-чукчей, но вижу, что те смотрят волками, когда видят, что чукча несет ко мне в домик муку. Одним словом, в апреле решил я уехать из Уэллена. Вот вы были в Уэллене, – неужели вам не рассказали об этом? Там ведь и мой домик стоит. Деревянный домик, – привез из Аляски.
Он обращался ко мне. Я помнил какую-то историю вроде этой, ее рассказывал председатель рика. Он не называл Кобелева иначе как «Фешка лысая контра», и удивлялся, как его терпели на Чукотке столько лет после советизации.
– Простите, – перебил его Кнудсен, – не объясните ли вы нам сначала, что значат вот эти вещи, которые мы нашли недалеко от вас на берегу. Вот маленькая кирка и вот эта надпись. Видите: «Николай Алексеенко». Что стало с Алексеенкой?
– Алексеенко умер, – коротко и поспешно буркнул он, – дайте я вам по порядку расскажу.
– Вы, вероятно, с ним поссорились? Отчего он вырезал бранную надпись?
Кобелев посмотрел улыбаясь. Он вообще очень часто улыбается. В данном случае это было совсем некстати, после того как он только что сообщил нам о смерти Алексеенко: «Кто ж его знает. Алексеенко был непонятный человек. А может, это и не он писал».
Рассказ он начал следующим образом:
– Когда рик решил выставить меня с Чукотки, я тоже постановил, что мешкать мне особенно нечего. Бабу с детьми я отправил к отцу в Яндагай. Пусть там работает в яранге. А сам погрузился с вещами на нарты. Вещичек у меня немного, упряжка неважная, но я отобрал только то, что нужно в дороге. Я решил податься на Колыму, ну и еще сделать кой-какую разведку по дороге, у меня были присмотрены богатые местечки по реке Колючиной. Из Уэллена я выехал ночью, – никто не видал, куда и в какую сторону. Не хотел вводить людей в соблазн гнаться за мной. Пусть думают, что уехал в Анадырь. В пять дней я сделал километров четыреста. Заметьте – езжу я всегда один, без каюра. На шестой день выехал в бухту Чигайакатын, где стоит дом Алексеенки. Я, конечно, заехал к нему, думал накормить собак, переночевать и ехать дальше. – Он – мой прежний знакомец. Ищу в доме, потом вышел на улицу, где у него балаган для сушеной рыбы, заглянул в яму – нигде ничего нет. Ни одной рыбины. Хоть шаром покати. Алексеенко ходит за мной и ноет. Грязный, оборванный, на себя не похож. Хнычет. Говорит – нет, дескать, ни крошки муки, вся семья питается «кислой». «Собаки, – говорит Алексеенко, – все давно подохли и пошли в похлебку». Осталась у него только одна собака – Серко. «Прямо страшно смотреть! Как кусок мяса от мясника, только одна разница, что заросла шерстью». И ведь вот какой сон-оф-э-бич сухопутный – Алексеенко. Знал отлично, что охота в прошлый год была плохая и, значит, будет голод, а он себе в ус не дует. Запасов никаких не сделал. Словом, собирается помирать.
Да… А неподалеку от дома Алексеенки стоит еще чукотский лагерь. Всего несколько яранг. Прихожу туда. Там, вижу, совсем кладбище. В пологах темно. Огонь в плошках не горит. Последний жир пошел на вых-вых. Знаете их замечательное кушанье? Режут вермишелью нерпичьи ремни, нацарапают из-под снега оленьего моху – и варят похлебку.
Захожу в первую ярангу. Чукчи сидят в пологах тихо, как мертвецы. На пологах лед сверху. Сидят. Закрыли глаза.
Меня увидали не сразу, а увидели – сейчас же загалдели:
«Приехал! Давай юколу! Давай кау-кау (галеты)!»
Я объясняю, конечно, что ничем помочь не могу, хоть и рад. Мало-мало захватил на дорогу, а больше ничего нет. А они, надо сказать, это «на дорогу» здорово понимают. Обыкновенно попрошайничают, пока не побьешь. А как скажешь «большая дорога», сами никогда не возьмут.
«Все, что голод, один человек виноват, – выскакивает шаман их Энну, – другой человек не виноват. Один виноват Алек-Чеен-Кау. Этакий кащакин-кляуль. Его надо убить. Убей его ты. Ты, наверно, больно злой».
По-ихнему кащакин – это наш брат казак. Хуже, мол, казака и человека на свете нет. Так и говорят, когда хотят обругать кого последним словом.
«Людей, говорю, нельзя убивать, говорю, в старое время исправник-эрем замордовал бы за такие слова». – «Врешь, говорят, в старое время не было никогда, чтобы один человек на целый ным-ным такой дурной глаз наводил. Надо бы, говорят, его убить, только нельзя, а то может беда выйти. Мы одно дело хотим сделать, – нельзя сейчас о нем говорить. Ждем, когда солнце станет сильно греть. Еще дней десять – уйдем отсюда». – «Да что, спрашиваю, у вас тут вышло?» – «Э, хорошо не вышло. Совсем вышло плохо. У нас, говорят, второй год дурная охота. Да разве Алек-Чеен-Кау мог когда сказать, что мы плохо с ним делились? Это лето как мы ждали моржей – придут или не придут на Чигайакатын? Если не придут, думаем, надо нам помирать. Однако гляди-гляди – моржи пришли на лежбище. Мы все – тихо, как мышь в норе. Алек-Чеен-Кау! Если ты умный, и ты тихо, как мышь. Только он плохой человек. Когда все спали, он пошел на лежбище, стал бить моржей раньше гнездованья. Моржи как рассердятся, и все ушли в море. А мы с чем остались?»
Вот видите, какая история произошла! Набросились чукчи на Алексеенко. Ну, тот, конечно, утверждает, что никакой его вины тут нет. Моржи – одно, он – другое. Однако я замечаю, что Алексеенке самому еще страшнее, чем чукчам. Ходит он гоголем, живот подвязал, дети каждый день сереют, скоро сделаются совсем как земля. Я остался несколько дней у него в доме. Кормлю собак рыбными галетами. Когда самому надо поесть – ухожу куда-нибудь подальше. Покамест все-таки разговариваю каждый день с чукчами. Скоро узнал от них, что они задумали. Говорят: голод у нас. Надо уходить отсюда. Куда уходить? Уйдем на Сладкую реку, вот куда! Есть, дескать, такая река – белая вода, желтая глина, по берегу блестят цветные камни; попробуешь эту глину – она сладкая на вкус, жирная, можно там жить, питаться землей.
Я, между прочим, тоже слыхал, что есть на западе такая река, но самому встречаться, не приходилось, считал это сказкой.
«Где же, – спрашиваю на всякий случай, – находится эта Сладкая река?» – «В горах, по самой дороге на Верхний Колымск. Трудная, горькая дорога, зато земля там легкая, сладкая».
Я вернулся к Алексеенке.
«Колька, говорю, едем искать сладкую землю. Здесь оставаться скверно. Дорога недалекая, собак у тебя нет, в Уэллен не доедешь, а здесь я тебе немного помогу, по попутному делу».
Такой уж у меня, видите, характер, что готов поделиться последним. Губит меня мой характер. Прямо сказать – губит.
Так вот, мы решили последовать, значит, за чукчами. Ждали, ждали недели две. Наконец солнце стало пригревать. Настоящая весна, и чукчи снялись с места.
Решили двигаться потихоньку с утра. Я на собаках. Алексеенко с семьей на лыжах. Пути – мы рассчитали – верст полтораста – двести. Проснулся я, как сейчас помню, перед самым рассветом, вышел во двор, засел на остов байдары перед крыльцом. Посмотрел на море. В море льды, играют сполохи в небе голубыми столбами, носятся без шума, как метель. Вот верите ли, как будто бы я тогда предчувствовал все, что будет. Истинное слово, предчувствовал[5]5
Он гаерничал и рисовался. Ему казалось, что он всецело захватил нас своим рассказом. Согнувшись в кресле, он покачивал головой с лицемерным отчаянием.
[Закрыть].
Дорога в тундре широкая. Чукчи шли упряжка за упряжкой, большим караваном. Мы выступили рядом с ними. Метров на сто от них. Я думаю, всю-то дорогу вам не стоит рассказывать? Двигались мы дней с пять. Версты оказались не меряны. Везде горы и горы, места незнакомые. Чукчи шли по приметам, возвращались назад, плутали. На шестой или там пятый день вышли мы на большую сопку. Слышим – в чукотском караване поднялся галдеж. Все нарты остановились, люди слезли, смотрят вниз, в долину. «Сладкий вээм! – Сладкая река!»
Внизу была узкая лощина. Снег уже подтаял, везде вьются черные проталинки. Бродят большие оленьи стада. Посередине долины течет река – прозрачная, зеленая. Я так обрадовался – оленей увидел, что даже забыл удивиться: ледоход-то еще не начинался, а на реке нет ни капли льда. Наверное, были там горячие ключи.
«Вот, – говорю Алексеенке, – землю лопать не надо. Оленинки поедим».
Однако у чукчей, видим, беспокойство в караване. Как стали на сопке, так и стоят. Глядят вниз. Потом Чиутак подбегает, смотрим, к нам.
«Копеляу (они так мою фамилию коверкают)! Ты, когда не боишься, поезжай вперед, а совсем вперед, пусть едет Алек-Чеен-Кау. А то здешний народ, все равно как казаки, начнут стрелять по нас. Еще убьют!»
Я, не отвечая ни слова, хлестнул по собакам и погнал нарты вперед, только поддерживаю остолом, чтобы не свернуться. Алексеенко поскользил за мной. Чукчи также тронулись. Поодаль, да так, чтобы мы были впереди.
Теперь я уж разглядел в оленьих стадах шатры кочевья. Но не плоские яранги, как у чукчей, а узкие островерхие чумы.
Нас тотчас заметили в их лагере. Вижу, на лужайке перед шатрами показались какие-то парни в шкурах и с длинными палками в руках, поглядели на нас и завыли. Вслед за ними из шатров вылезли женщины с детьми, в раскорячку, как медведь на задних лапах. Завидели нас – и они тоже подняли отчаянный визг, ни дать ни взять – собачья свора.
«Ках, ках! – орали они. – Мындын юраки!»
«Стой, стой! – кричал сзади Чиутак. – Останови нарты. Они говорят: если пойдешь вперед, будем тебя колоть стрелой и копьем. Берегись!»
Но я и нарт не успел остановить, как человек, который стоял у переднего шатра, бросил в меня копье. «Узз», – засвистело оно.
Потом вой раздался с другой стороны. Гляжу налево. Из-за сопки выбегают люди в кухлянках из волчьего меха.
Чукчи поняли, что мы окружены, легли на землю и стали закапываться в снег. Чиутак подполз ко мне.
«Плохо дело, Копыляу. Знаешь, кто эти люди? Это Инпын-Чаучуван, юкагирского племени. Да не те юкагиры, что живут на Колыме, а другие юкагиры, все равно как дикие олени».
Одним словом, я вижу ясно – чукчи не станут защищаться. Алексеенко тоже не того, отдал концы. Взял на руки ребенка и стоит, как чурбан, на месте. Я решил, что была не была. Выхватил из-за пояса револьвер, бросился вперед. Бегу вниз к шатрам большими прыжками. Делаю прыжок – шатры все увеличиваются в глазах. У каждого шатра стоят люди, держат в руках луки и какие-то ружьишки вроде карабинов, короткие, с рогатинами.
Я поднял руку и почти не стал целиться. Выстрелил в человека, который бросил в меня копье.
Он сразу упал на бок, как пополам сломался, и заколотил по воздуху руками и головой. Пуля, должно быть, прошла через живот и разбила позвоночник. У шатров задвигались, кто-то выстрелил в меня. С холма полетело несколько копий.
Я начал стрелять с короткими промежутками, в середину оленьего табуна, нарочно не задевая людей. Олени сгрудились все вместе, наклоняют рога из стороны в сторону, как ветки кустарника. Сразу видно – непуганые. Нескольких я подбил.
Но и люди там были, видать, такие же непуганые и, наверно, не видали никогда револьвера. Все они прямо остолбенели. «У-уууух», – завыли сразу. Женщины выпустили из рук ребят и легли навзничь, закрывают их своим телом. Копья и ружья сразу опустились. Все побросали оружие и легли на землю, а потом опять что-то загалдели. Было ясно – я одержал полную победу. Чукчи это также поняли. Вы знаете, как у них все быстро. Только что готовившиеся к смерти, плакавшие – теперь они стали орать, смеяться, бить себя по ляжкам. Чисто зверье. Потом они побежали вниз на реку. Река темно-зеленая, бурлит мелкими пузырьками и, хоть и глинистый плес в ней, прозрачна. На берегах рыхлая подмерзлая глина.
Я, конечно, тоже подошел к берегу. Отбил кусок глины, положил ее в рот. На вкус она жирновата и отдает, знаете, этакой затхлостью погреба. Во рту расходится, делается мягкой, как студень. Я не мог проглотить куска и выплюнул его. Но чукчам она здорово понравилась. Они так и набросились на эту землю, били ее остолами, царапали руками и зубами. Прямо можно было подумать, что они хотят съесть всю долину.
Вот тут Алексеенко сделал опять глупость. Она его погубила окончательно.
«Плохо. Бросьте землю, – заорал он по-чукотски. – Если будете есть много земли – все вы умрете. Нам режут оленей. Будем есть оленей вместо земли. Есть мясо».
Это, возможно, и было правдой, только он не должен был этого говорить. Потому что чукчи, которые и так были напуганы несчастьями, обрушивавшимися на них, пришли от его слов в смятение.
«Злой человек, – сказал Чиутак. – Зачем сказал, что мы умрем? Хочешь навести сглаз на наш народ. Ты своим словом наводишь порчу на землю. Что мы сделали тебе? Это – добрая земля».
А люди из шатров и правда вели к лагерю жирных оленей, нет-нет да поглядывая на меня, – перестал ли я стрелять из своего страшного револьвера. «Страшный у тебя револьвер! О! Маленькая вещь, а так много убила рогатых». Кочевники костяными ножами кололи оленей и оттаскивали туши к шатрам. Женщины вернулись в шатры. Оттуда понесся вкусный жирный дым. Я сел у костра рядом с Алексеенкой. Кочевники готовили целое пиршество. Повсюду задымились котлы с мясом, забурлила жирная вода. Мужчины несли важенок-двугодков и предлагали сырую печень и сердце. Это, у всех туземцев, должны вы знать, самое любимое лакомство. Чукчи наелись земли и отяжелели. Выбирали мясо церемонно и неохотно, обгладывали наросший сверху жир.
Я вынул из своего запаса несколько кирпичей брускового чаю и бросил в котел. Потом нас развели по шатрам. Для меня и Алексеенки постелили медвежьи шкуры в самом просторном из шатров. Хозяин был маленький безбородый старикашка с длинными руками. Он сел рядом и совал мне в рот сырые куски оленьей грудинки, предварительно обсосав их. Посмотреть со стороны – так мы с ним лучшие друзья, а только что ведь я убил у них одного человека. Дикарские души – что с них возьмешь? Лопочут что-то между собой, заговаривают со мной, а понять невозможно, пока не попросишь чукчей перевести. Они все-таки кое-как могли столковаться. Вот и вы, наверно, слыхали, что в тундре есть еще народы, которые не видали никогда русского человека, одним словом, первобытные племена, но не верили этому. Я тоже не верил, а теперь пришлось убедиться.
Чукчи совсем опьянели от радости, что нажрались, сидят в тепле и пьют чай. Им, по-моему, показалось, что уж они попали в рай. Правда, что еще было им нужно? Стада оленей, в реке рыба, вода не замерзает, даже землю можно есть! Чем не рай?!
Так, в общем, обжирались и веселились до сумерек. Я заснул, потому что был утомлен дорогой, снова проснулся, – они еще сидели. К вечеру, однако, галдеж прекратился. Кое-кого из чукчей стало лихорадить. Чиутак тоже стал жаловаться на головокружение и резь в желудке и лег на шкуры. За ним слегли Энну и Тэнана. Случилось это оттого, что после шести месяцев жизни впроголодь они накинулись на жирную глину и после обжирались мясом. Юкагиры или кто там – хозяева шатров – с испуга глядели, как чукчи корчились в припадках боли. Те, кто не заболел, со злобой подступили к Алексеенке:
«Скверный человек! Ты сказал: вот вы умрете, и они умирают. Хитрый песец! Зачем сглазил их? Зачем навел нуйвель? Что они тебе сделали? Зачем охотишься на них? Они – не звери. Красный песец! Лисица!»
Алексеенко сидел, будто не понимает. Ему тоже стало плохо – не от обжорства глиной, а от усталости и от страха. Он сел на корточки в углу шатра и только водил глазами. Рядом сидела его жена, согнулась, как ворона, и руками прижимала к себе детей. Она ведь также чукчанка, и я видел, что она поверила тому, что ее муж навел порчу на весь народ. И ей страшно, так страшно, словно она уж померла. Молчит и рот раскрыла, смотрит. Потом хозяева что-то залопотали на своем языке. Долго говорили с чукчами. Снаружи кто-то завопил, я почувствовал, как меня схватили сзади и валят на землю. Я рванулся вперед, хочу вырвать из-за пояса револьвер. Тут кто-то меня оглоушил по голове, не знаю уж чем, так, что все завертелось и сразу исчезло.
Потом я пришел в себя. В ушах стояло зудение и вой. Голова пуста, как барабан. Больно и скверно. Кругом в лагере галдеж и гул бубнов. И почему-то я лежу уже не в том шатре, где мы ели оленину, и никто меня не сторожит. Я воспользовался этим и пополз к выходу.
«Стой! – слышу. – Куда, куда идешь?»
В шатер входит старик чукча Млетке – дядя Чиутака. В руках несет ворох одежды. Черные лохмотья. Смотрю – не верю глазам. Кухлянка и меховые штаны Алексеенки.
«Чиутак мертв, Энну мертв, – орет Млетке. – Много людей мертвы. Их околдовал Алек-Чеен-Кау. Зато и мы его убили. Оленные люди нам помогли. Мы зато оставили им в подарок работников – жену и детей колдуна. Они ни в чем не виноваты».
«Отпустите меня, – крикнул я. – Я не сделал дурного».
«Э, нет! Тебя не отпустим. Ты расскажешь русским, что видели глаза. Оставайся со здешним народом. Мы побратались с ним. У них много мяса, оленей».
Я кое-как поднялся и сел перед костром. Скоро в шатер вернулись юкагиры, хмуро на меня поглядели, но никто ничего не сказал. Потом пришли чукчи, стали отпаивать меня растопленным снегом и теплой оленьей кровью.
Вечером все туземцы – и гости, и хозяева – опять устроили праздник. Мертвецов они, по обыкновению, уже позабыли, выбросили их куда-то на гору и орали как ни в чем не бывало.
Народу набилось полный шатер. Пришли женщины, приволочив парные туши оленей и туески с желтой мухоморной настойкой. Все начали жрать и угощать меня. Я нарочно старался много не есть, чтобы не отяжелеть, как они. Они, вы знаете, могут наедаться чуть не до смерти.
Млетке вытащил из-за пазухи целый запас сушеных мухоморов. Эту дрянь он берег все время. Никому не давал и сам не пробовал, хотя ему и очень хотелось. Все чукчи любят мухоморы. Млетке разделил поровну сушеные пластинки грибов – и чукчам, и юкагирам, и мне. Все стали их глотать, запивая сырой водой. Я осторожно выбросил свой кусок. Чучки быстро опьянели и начали хвастаться, кривляться и выть, не слушая один другого. Я сидел неподвижно, время от времени ловя какой-нибудь кусок мяса, который бросали мне юкагиры. Можно было подумать, что я опьянел и засыпаю. На меня перестали обращать внимание. Примерно к полуночи, один за другим, они повалились и позасыпали. Только вождь их или старшина – хозяин шатра – еще долго грыз оленью лопатку и, как миленький, запивал ее мухоморной настойкой. Наконец и он свалился.
Я выбрался из шатра, чуть не наступив при этом на голую жену вождя, которая храпела у входа. Меня не сторожил никто. Никому из них и в голову не могло прийти, что я уйду от пьянства, тепла и еды в пустыню, один.
Около лагеря топтались юкагирские олени и стоя спали. Я заарканил длинной веревкой, которую вытащил из шатра, несколько штук. Отвязал от кольев нарты – и погнал оленей вперед. Вот и все мое богатство.
Плохо было одно у меня: не взял я с собой ни муки, ни мяса на дорогу, и не было огнива. В первый день я отъехал километров восемьдесят, убил подпряжного оленя и выпил его кровь, а тушу взвалил на нарты. И сейчас же опять вперед, потому что если бы меня теперь догнали, то пощады бы не было. На третий день олени стали приставать и задыхаться. Они на пастбищах у сладкой глины отъелись и разжирели, привыкли к неподвижности. А я все гнал, гнал, пока не загнал упряжку.