Текст книги "Подвиг"
Автор книги: Борис Лапин
Соавторы: Захар Хацревин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 32 страниц)
Еще не началась осень, а на культбазе уже замечаются зародыши зимних разногласий. Мелкие ссоры, переходящие с пустяков на принципиальную почву. Неужели действительно склока – неизбежный спутник полярной жизни?
Последний день
16 августа 1928 года
Наконец прибыли шхуны Кнудсена «Нанук» и «Оливия». Я еще спал. В окно постучали.
– Вставайте, вставайте – шхуны здесь!
Из-за поворотного мыса с собранными парусами выходили два длинных валких корабля, припадая на правый борт и обгоняя друг друга, как два хромых, под давлением косого ветра.
Парусно-моторная шхуна – совсем особый вид морского судна. Эдакое сооружение с здоровенными двигателями, и оно во время ветра идет на холостом ходу, выключает машины, лавирует по ветру, старается урвать на плоскости своих парусов легчайшие отклики дальних бурь в погоне за экономией топлива.
Едва шхуны стали на якорь, я поехал на катере к «Нануку», на котором находился сам знаменитый Олаф Кнудсен. Кнудсен ждал нас на палубе и приветствовал по-русски. Он говорит по-русски довольно чисто, хотя слишком отчетливо и часто ошибается в ударениях. За эти несколько недель я так много говорил о Кнудсене, что он перестал быть для меня реально существующим человеком. Поэтому я был немного разочарован, когда увидел настоящего Кнудсена. Он не похож ни на старого морского волка, ни на джеклондонского торговца. Высокого роста, худой, горбится, ходит в рыжем замасленном пиджаке, носит роговые очки. По виду ему не больше тридцати пяти лет, хотя он чуть седоват и у него намечается лысина.
Он отвел нас в кают-компанию и, предложив чаю, сейчас же начал договариваться о количестве груза, которое сегодня должно быть принято на берег. Завтра Кнудсен уже хочет сниматься отсюда.
Сейчас же вслед за нами к шхунам начали подъезжать байдарки чукчей из Яндагая, Нуньямо, Поутэна. Они увидели шхуны гораздо раньше нас и торопятся, чтобы не пропустить случая поговорить с Кнудсеном. Они влезают на шхуну по веревочной лестнице и сразу осведомляются:
– Минкы Олуф? (Где Олаф?)
Кнудсен встречает их необычайно любезно и здоровается с каждым за руку, называя многих чукчей по имени. Он – свой на этом берегу. Плавает и торгует с туземцами много лет.
– Добрый день, мистер Ау-Ау. В прошлом году вас не было в Святом Лаврентии – я справлялся о вас, мне говорили, что вы переселились в Мечигмен. А кто это с вами? Ваша новая жена. О да! А как поживает миссис Та-Айот-Хема? О! Ее лодку опрокинул морж. Она утонула. Поверьте, мне очень жаль. Вы можете получить бесплатно отрез ситцу на камлейку. Добрый день, мистер Унэургин. Алло, мисс Хиуа!
Чукчи, разумеется, очарованы. Они толпятся на палубе вокруг него. Трогают его пиджак, хлопают его по плечу. Его манера обращения с ними необычайно им импонирует. Смесь вежливости, щедрости на мелкие подарки и строгое крохоборство в делах купли и продажи – свойства, которые создают настоящего полярного торгаша.
Мне рассказали, что и в годы гражданской войны, когда Кнудсен с компанией Гудсон-Бэй делили торговую монополию на северо-восточном побережье Сибири, он был таким же. Он диктовал условия рынка, повышал и понижал цену на пушнину как хотел, создавая на Беринговом море атмосферу биржевого ажиотажа, но на своей шхуне он держался с туземцами так же благодушно и неумолимо, как теперь. Несмотря ни на какие мольбы, он не соглашался прибавить хотя бы один цент за шкуру, зато, когда па вырученные деньги туземец хотел приобрести у него товары, Кнудсен готов был расшибиться в лепешку. Он по двадцать раз бегает в трюм за парусиновыми штанами или новой трубкой, взамен не понравившихся полудикому покупателю. В этом отношении у него следовало бы поучиться сотрудникам факторий, часто не слишком поворотливым и предупредительным…
Когда обмен приветствиями с туземцами кончился, они перешли на корму, где помещалась судовая лавочка, требуя себе табаку и жевательной резинки, запас которой кончился на советской фактории.
Я выбрал время, когда Кнудсен вышел на палубу, наблюдая за отгрузкой, и заговорил с ним о своей поездке.
Он знал еще на Аляске, что у него будет пассажир. Об этом он получил телеграмму из Амторга.
– Через две недели, если все пойдет благополучно, вы будете в Колыме. Я высажу вас в устье реки, у Медвежьей мели. Оттуда вы проедете на катере, который имеется у средне-колымцев. Катер ждет нас, чтобы буксировать товары, привезенные моими шхунами.
– А разве «Нанук» и «Оливия» не могут подняться вверх по Колыме и доставить товары прямо в Колымск без перегрузки?
– Да, конечно, это вполне возможно. Колыма достаточно глубоководна, но я не могу тратить время на плавание по реке. Надо беречь каждый час. Если появятся льды, мы можем зазимовать.
В прошлом году Кнудсен уже доставил одного русского пассажира в Колыму через Берингов пролив. Это был живоцерковный «епископ колымский» Николай, ехавший для просвещения духовного колымчан.
– Хороший парень, – говорит о нем Кнудсен, – он не боялся морской болезни. Он был не прочь выпивать в своей каюте и тогда играл на балалайке какие-то русские песни.
Доехав до устья, епископ послал доклад по епархии во Владивосток. В докладе он писал: «Доехал до места служения моему господу. Население повсюду встречало меня с музыкой. Погода была хорошая, и экипаж корабля приписывал это присутствию на борту моей скромной особы». Епископ, между прочим, заказал Кнудсену партию ладана из Америки с тем, что уплачено за него будет песцами. Кнудсен запросил уполномоченного Дальгосторга в Колыме. Разумеется, Дальгосторг не дал согласия на обмен советской пушнины на ладан.
Следующим катером я переселяюсь на шхуну со всеми вещами. Через две недели я уже буду возиться со счетами и фактурами колымской кооперации. Это будет ровно через пять месяцев с того дня, как я подписал двухгодичный контракт в Москве.
АЗИАТЫ И АМЕРИКАНЦЫ
На борту шхуны «Нанук»
22 августа 1928 года
Прошло трое суток с тех пор, как мы покинули бухту Лаврентия. Мы двигаемся на запад по Северному Полярному морю. «Оливия» идет в полукилометре от нас. Погода тихая.
Я помещаюсь в отдельной каюте рядом с каютой Кнудсена, состоящей из двух комнат. Теперь я пригляделся к этому человеку, и мое первое впечатление о нем дополнилось многими чертами.
Прежде всего Кнудсен нисколько не романтический бродяга, как писал о нем Мак-Кракен в отчете полярно-американской экспедиции (1927 года). Кнудсен исключительно делец, и только делец. Он начал свою карьеру с того, что лет двадцать назад копал золото на сибирском берегу – первый из американцев. Его компаньоном был Майкель Головаченко, старый украинец, живший много лет в Аляске. Головаченко, однако, до сих пор остался «проспектором» и мыкается по приискам, в то время как Кнудсен – самый богатый из судовладельцев Сиаттля. Кнудсен – умный и цивилизованный кулак, всегда идущий прямо к цели. Разумеется, он по-своему честен и мерит свои поступки по довольно путаному кодексу «джентльменства». За двадцать лет торговли пушниной он ни разу не запятнал себя продажей спирта или водки. Другие американские торговцы систематически спаивали туземцев, несмотря на все сухие законы и прогибиционные билли.
Эти положительные качества не мешают Кнудсену в голодные годы почти в два раза повышать отпускные цены на оружие и продукты. Туземцы, впрочем так же, как и Кнудсен, считают это совершенно естественным. Кнудсен для них – самый популярный герой.
В Уэллене я был свидетелем характерной сцены, происшедшей в первые дни после ухода «Улангая», когда у чукчей было много спирта. Каждый день науканские эскимосы привозили новые спиртовые запасы, выменянные у команды «Улангая».
Весь поселок был пьян. Даже пятилетние дети ходили покачиваясь и пищали: «Экке-мымтль-э!» («Огненной водицы!») Все торговались друг с другом и, прежде чем выпить, сто раз перепродавали одну и ту же бутылку, все время набавляя цену. Гемалькот – один из старшин Уэллена – бегал по берегу лагуны, визгливо крича: «Знаете ли вы меня? Я – главный начальник! Главный шаман! Я кит! Я – Олаф Кнудсен!» Ничего более могущественного и великого он не был в состоянии придумать.
Есть много песен и сказок, в которых говорится о Кнудсене. Все эскимосы Азии, до самого мыса Чаплина, на смешанном жаргоне береговых поют: «Шамуна Сиукадлен сиуа унна киях пынанкут, Рощхиранкут, Эйаконкут, – кыттэ Кнудсен». («Отчего Сиукадлен плачет на берегу Берингова пролива, жена Эйакона, – уехал Кнудсен».)
Кнудсен прекрасно знает все туземные языки северной части океана. Он говорит по-русски, чукотски, эскимосски, английски, немецки и индейски. Во всяком случае, – незаурядный человек.
Остальные люди на шхуне не отличаются ничем особенным. Корвин – капитан шхуны – унылая, долговязая личность, играющая здесь странную роль. Все здесь зависит не от него, а от самого Кнудсена. Кнудсен не только владелец судна, но и прекрасный кораблеводитель. Старпом (или, как здесь говорят, «ферст мэйт») «Нанука» мистер Баллистер пользуется гораздо большим авторитетом, чем капитан. У Баллистера вид совершенно бандитский – это неряшливый, красноносый и сварливый субъект. Непонятно, как он уживается с Кнудсеном.
Стоит еще быть отмеченным Билль Кулдасс – радист шхуны. По имени его, впрочем, никто не называет. Он – «спаркс», что значит «искра». На американских судах это нарицательное имя для «беспроволочных людей», так же как на русских – «маркони».
Надо отдать справедливость американским полярным судам: в их порядках есть много демократического. Нет и помину о сухой табели о рангах, которая процветает на других иностранных пароходах. Капитан ходит в синей робе и высоких резиновых сапогах. Вид у него самый затрапезный. Матросы обращаются к нему: «Алло, кэп! В такую погоду хорошо бы горячительного!» Все вместе сидят в кают-компании. Стивидор (человек, ведающий укладкой груза на палубах и в трюме) играет на банджо. Повар поет разные застольные песни, юмор которых мне решительно недоступен. Любимая его: «О старая добрая шляпа моего дяди из штата Теннесси! О старая шляпа моего доброго дяди из старого Теннесси, где дядя мой ходил в церковь, надевая старую шляпу из штата Теннесси».
Такой демократизм объясняется, несомненно, тем, что «Нанук» – грузовая шхуна. На пассажирских пароходах, особенно там, где приходится иметь дело с «первоклассными» пассажирами, обстановка совершенно другая.
Поразительна узость и ограниченность интересов команды. О политике ее представление ограничивается спорами о кандидатурах в президенты и о том, кто сколько заплатил избирателям. Весь их радикализм – в осуждении «сухого закона».
– Это дьявольская выдумка – запретить водку! Если бы они оставили хотя бы пиво. Жалко, что анархисты не швырнули хорошую куклу с динамитом в Белый Дом.
Для сравнения можно взять любой совторгфлотский пароход – отчетные собрания, лекции в ленинском уголке, кружок обществоведения, стрелковый и драматический кружки у матросов, комсомольская ячейка. У этих сибирских, рязанских, одесских ребят настоящее ощущение мира, а тут, на американском судне, разговоры моряков не разнообразней, чем у посетителя пивной в Замоскворечье…
Все три дня, пока я на шхуне, стоит тихая и теплая погода. Шхуна сделала два захода в чукотские стойбища, оставив некоторые товары по списку, полученному Кнудсеном в радиограмме из Владивостока.
Легкий южный ветер сглаживает обычное береговое волнение, прибой и зыбь на барах. Выгрузка, каждый год отнимающая в этих местах несколько матросских жизней, проходит благополучно. За исключением небольшого скопления «сала» у мыса Сердце-Камень, мы нигде не встретили плавучих льдов.
На берегу повсюду – унылая картина. В стойбищах – голод и разорение. Возле яранг ползают истощенные и сонные ребятишки. Охотничьи снасти брошены. Ездовые собаки на берегу расправляются с остатками кожаных байдарок. На меня произвел сильное впечатление вид лодки, наполовину съеденной собаками. Обрывки кожи валяются везде, как следы людоедского обеда. Этой зимой, оказывается, была плохая охота, и прошлой зимой также. Чукчи не могли даже приобрести необходимые на будущий год патроны для охоты. Следовательно, и на будущий год в перспективе возможный голод. В тех местах, где (как в Уэллене, в Яндагае, в Наукане) близки фактории, производится кредитование туземцев орудиями промысла. Что касается чукчей, живущих на дальнем побережье Ледовитого океана, то их положение гораздо хуже. Они вынуждены скупать товары у колымских кочевых купцов за наличный расчет.
У Кнудсена довольно ехидный вид, когда он выходит на берег. Он осторожен со мной, но все-таки иногда в разговоре у него прорываются неприятные нотки:
– Это не очень хорошее хозяйство, не правда ли? Как вы находите? Если здесь построить торговые посты и пустить для связи аэроплан – тогда картина была бы веселее. Умный человек мог бы здесь заработать сам и дать жить другим. Мне-то, разумеется, это безразлично. Я получил свои деньги в Сиаттле от уполномоченного советской организации и буду исполнять только свои задания, не вмешиваясь ни во что.
Сегодня утром возле мыса Чигайакатын шхуна стала на рейде в небольшой, защищенной от ветров бухте. Эта бухта, между прочим, имеется только в маршрутной карте Кнудсена. У меня есть с собой карты Гидрографического управления – там бухта не отмечена. Здесь стоит дом русского зверолова Алексеенко, одного из нескольких десятков русских охотников, разбросанных на линии в несколько тысяч километров – от мыса Дежнева и почти до мыса Челюскина.
В прошлом году уполномоченный Госторга заключил с ним договор на организацию разъездного агентства по приемке пушнины, которое будет работать среди оленных чукчей. В этом году Кнудсен принял на себя обязательство завезти Алексеенко обменные товары для его будущих операций.
Подъезжая в шлюпке к берегу, мы с удивлением отметили, что Алексеенко не вышел из своего дома, чтобы встретить нас. Мы направились к дому. Оказалось, что он пуст. Внутри его нет ни одного человека. Однако вся обстановка осталась цела. Она заключается в разбросанных по полу медвежьих шкурах, развешанных по стенам кухлянках, оленьих окороках и гигантских непромокаемых торбазах. В доме Кнудсен и Баллистер устроили маленькое совещание.
Ясно, что Алексеенко не ушел на промысел. Он не взял бы на охоту ни своей жены-чукчанки, ни детей. Кроме того, он не захватил даже с собой оружия. В углу комнаты, на закопченной медвежьей шкуре, лежали отрубленные собачьи головы и мохнатые хвосты, обмазанные кровью. Это было похоже на остатки какого-то кровавого жертвоприношения.
Я высказал свою мысль Кнудсену. Он только улыбнулся и покачал головой.
Мне показалось даже, что он был явно доволен, когда мы выходили из дома исчезнувшего зверолова. Вероятно, это должно было лишний раз доказать мне, русскому, что без помощи Кнудсена на этом берегу не обойтись.
Мы вышли на мокрый, скользкий и болотистый луг. Несмотря на август месяц, он не вполне еще очистился от снега. Кнудсен повел нас наверх.
– Здесь поблизости должно быть маленькое стойбище туземцев. Я видал его в тысяча девятьсот десятом году.
На взгорье действительно стояла низкая, похожая на чудовищный гриб, чукотская яранга. По ее поверхности, под ветром, хлопали обрывки сгнивших шкур, гулко, как по барабану. Дикие ободранные собаки с острыми волчьими ушами кружились на алыке, привязанные к гибкому, как перо огромной птицы, китовому усу, воткнутому у завешенного входа.
Хозяин яранги сидел на корточках и пристально глядел на стоящий перед ним ящик, мерно покачивая головой. Рядом возилась его жена, выскребывая из зловонной и глубокой ямы остатки зимнего запаса копальхена (моржового мяса), скисшего и зачервивевшего. Несмотря на дождь и холодный ветер, она была обнажена до пояса. Зимой, во время жестоких морозов, чукчанки ходят точно так же – с открытой, болтающейся в воздухе грудью. К этому женщин приучают с детства. По-разному устроена меховая одежда мальчиков и девочек. У девочек на груди и на спине – огромный вырез.
За женщиной бегал проворный чумазый мальчишка лет пяти, на ходу стараясь поймать ее грудь. Чукчанки поздно кормят детей. В Анадыре мне говорили об одной женщине на мысу Беринга, кормившей своего сына до пятнадцати лет. Когда ему исполнилось семнадцать, она стала с ним жить и имела от него ребенка. Я расспрашивал об этой чукотской Иокасте Кыммыиргина в Уэллене. Он смеется: наверно, правда есть глупые женщины, в Инчауне тоже жила одна женщина – сын ей сделал ребенка,
Наш приход не произвел никакого впечатления. Это сразу показалось мне очень странным. Для других стойбищ прибытие белых людей было великим событием. Всегда, когда приходят шхуны и пароходы, к ним в байдарках стягиваются береговые жители за добрую сотню верст.
Женщина продолжала свою работу, изредка отмахиваясь от мальчика рукой, как от назойливого овода. Мужчина не повернул к нам головы даже тогда, когда мы подошли совсем близко и остановились рядом с ним.
Ящик, возле которого сидел чукча и который он с таким вниманием разглядывал, был граммофоном. Это был памятник минувшего благополучия, оставшийся от времен, когда якутские купцы из кожи лезли, чтобы конкурировать с приходящими из Берингова пролива американскими шхунами, и заваливали северных чукчей товарами. Шумные годы обилия мехов и пьяного буйства на кочевых ярмарках, где белый и голубой песец принимались на круг по одной цене. Граммофон хрипло и отрывисто лаял: «Признаюсь аткравенна, я женьщен рапп, прид ва-ами я нимею, сигда вам ратт! Пришел фчира г знакомай, и о скандал – ее, я призынаюсь, сасем не взнал: и чем я высхищался у ней сигда, пакоилось на тумм! би! зупки, выласа… за зупки, гласки, но без агласки, тарита, рита, рита, тари, тата!»
Кнудсен похлопал чукчу по плечу и быстро заговорил с ним на наречии носовых людей.
Я удивляюсь Кнудсену. Он говорит с туземцами так бегло, словно в Сиаттле и Сан-Франциско ему всегда приходилось говорить на их языке.
– Какой пынгитль? – спросил Кнудсен.
Пынгитлем называется перечень новостей, неизменная сплетня тундры, которую передают друг другу полярные туземцы при встрече. В пынгитль входят рассказы о поездках по тундре русских людей, о состоянии стада у оленных, о морском лове у береговых, о браках, о бедствиях, о рождении детей – словом, о всей жизни.
– Мы перестали ждать ваших торговцев, – сказал чукча, – они нам больше не нужны. Мы больше никогда не будем брать граммофонных пластинок, чай, муку, галеты. Если мы умрем голодом, то пусть умрем. Пынгитль побережья такой – зверя не было, рыбы не было, олени табунных людей заболели копытницей и подохли, по лагерям ходит красная лихорадка. О русских разговор такой: Алек-Чеен-Кау ушел не знаю куда, а новый русский человек из колымских стойбищ – человек с пером – считает людей и яранги, – он пошел пьяный по торосам и упал со льдины вниз. Вот весь пынгитль.
Это было что-то новое. Новый русский человек, считающий яранги, – может быть, какой-нибудь регистратор переписи? Или это отголосок истории несчастного Максимова?
Я легко понял разговор чукчи, хотя местное наречие несколько отличалось от языка уэлленцев. Интересно, что по отношению к нам он не употреблял выражения «белые люди». Это доказывало, что здешние жители мало встречаются с американцами.
В сущности, его ответ не требовал толкований. Нам следовало повернуться и уйти, оставив в подарок старику куль муки и пачку жевательного табаку. Кнудсен, чтобы укрепить престиж, так и поступал на других стойбищах. На этот раз мы, однако, медлили. Не хотелось отступать, не сделав чего-то для несчастных обитателей полярной бухты. Кнудсен подошел к чукче вплотную и сел на корточки возле входа в ярангу. Мы сели рядом с ним, чувствуя под ногами зыбкое и хлюпкое болото севера. Чукча, испуганный и недовольный нами, снова заговорил:
– Ты мне не веришь? Нехорошо. Все правда. Алек-Чеен-Кау ушел навсегда. Его никто не найдет. Я знаю, где он. Когда началось лето, я нашел в тундре мухоморы. Два больших мухомора и один маленький-маленький – вот такой. Я съел эти мухоморы и стал совсем пьян. Много-много пьян. Потом лег спать – крепко спал. Когда проснулся, сразу вспомнил – я был в Мертвой Земле. К ночи об этом нельзя говорить. Там тоже тундра. Только нет солнца. Я проделал в небе дыру, стал смотреть. Темно. Мох. Болото. Вижу – на берегу стоят дома и домов столько много, как в речке икры во время рыбьего нереста. И вижу – там сидит Алек-Чеен-Кау, курит трубку и пишет, пишет, пишет на большом листе белой бумаги. И я испугался. Сказал мухоморам – несите меня назад. Я проснулся.
Он выжидательно поглядел на Кнудсена и на Баллистера. Они молчали.
– Смотри, я взял с собой тетрадь, которую дал мне Алек-Чеен-Кау, – прибавил чукча, подумав, – не говори потом, что я сказал неправду. Вот тетрадь. Бери ее – мне не надо.
Порывшись в груде разлезшихся кож, сваленной у его колен, он вынул желтую тетрадку. Она была истрепана и залита жирной, плохо пахнувшей ворванью. Некоторые листы слиплись, и их трудно было отделить друг от друга.
По словам Кнудсена, это скверный признак – то, что чукча хотел избавиться от принадлежавшего Алексеенко предмета. Жив ли Алексеенко? Так поступает на севере убийца, желая, чтобы дух убитого ошибся и стал преследовать того человека, кому передана его вещь. Кнудсен говорит, что американский миссионер Айргемп, пользуясь подобным суеверием, обнаружил убийство. Это было в эскимосском поселке Кыгмин, на мысу Принца Уэльского. Ночью в поселке нашли мертвого эскимоса. Следствие утверждало, что он споткнулся и, падая, напоролся на нож. Но через некоторое время все заметили, что старый деревенский колдун сбрил себе брови, обнаружив боязнь быть признанным духом убитого. Он был схвачен, и выяснилось, что здесь имело место убийство.
На шхуне мы внимательно просмотрели содержание тетради.
Первые страницы были разграфлены карандашом и покрыты чернильными отметками и знаками, которые зачеркивались один за другим. Это был самодельный календарь – неизменное развлечение людей, обреченных на одиночество. Кое-где, между запутанными денежными расчетами и вычислениями, попадались заметки вроде:
«Пятница, 7-го. На мысу убили кита. После дележки на мою долю достались три нарты сала и кожи. 23-е. Приезжал Соколовский. Он больше не занимается торговлей. Стал промышленником. Недавно к нему приехал старший милиционер Чукотского рика, требует какой-то налог. Соколовский жалуется. 3-е. Понедельник. Убил 3 нерпы. В Тульской губернии сейчас цветут фиалки…»
На одной из страниц были начерчены нотные линейки и поставлены цифры. Владелец тетради учился играть на балалайке. Тут же был нацарапан куплет:
Если в душу вкрадется сомненье.
Что красавица мне не верна,
В наказанье весь мир содрогнется.
Перекрестится сам сатана!
Посередине тетради был вложен листок бумаги. На нем размашистым почерком было написано:
«Жизнеописание для отправки в центр»
Вот оно:
«…Мой дом стоит на берегу Ледовитого океана, в трех верстах от холодного мыса. Первую зиму я думал, что сойду с ума в вечера, когда трескаются льды, а на сопках начинает скрипеть западный ветер, подымает сухой холод и буран. Тогда я закладывал в путь свою собачью упряжку, свистал: „Куух! поть-поть-поть!“ Серко – вожатый колымский пес с черным щипцом (мордой) и бурым правилом (хвостом) – дергал вперед, натягивался потяг, и я летел в гости за девяносто – сто верст к русскому промышленнику Саропуку, который живет здесь, все равно как я, и охотится вместе с чукчами. Там ждал меня чай, трубка американского табака, глоток самогона – и снова назад.
Славный у меня пес Серко. С ним я не боюсь ехать куда угодно. Он ведет всю упряжку и ест одну юколу в день. Проедем семьдесят верст, а бежит не запыхавшись и не высунув язык. Колымские собаки – самые бестолковые из всех северных собак. Стоит им увидеть зайца, оленя или песца, как они бросаются в погоню, не обращая внимания на то, что опрокинулись нарты и каюр остался валяться на снегу… Серко тогда затевает всякие хитрости, чтобы отвлечь собак от погони. Внезапно он поворачивает в сторону и визгливо лает, будто попал на новый след, зовя их за собой.
В одну из своих поездок я взял себе жену. Я взял ее из яранги медвежатника Нотавиа на стойбище Кееойюн в голодный месяц за ящик сухарей и два кирпича чаю. Она чистоплотная, лицо не пестреное, работает хорошо и родила мне двух детей – мальчика и девочку. Я породнился с чукчами, и они указывают мне кочевья зверя, потому что зверь кочует по тундре точно так же, как человек…»
На этом кончилась запись. И это все, что осталось от Алексеенко и от его семьи. Несмотря на шестичасовые поиски, мы не могли обнаружить в окрестностях его следов. В два часа «Нанук» снялся с якоря и пошел дальше на запад.
У всех подавленное и скверное настроение. Я весь день сижу в каюте. Унылый, туманный, безобразный берег, видный из иллюминатора, производит теперь на меня впечатление какого-то давящего кошмара. Видишь всю свою беспомощность перед этой ужасной, болотистой пустыней, которая может бесследно засосать и поглотить жизнь пришлых людей.