355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Лапин » Подвиг » Текст книги (страница 2)
Подвиг
  • Текст добавлен: 21 марта 2017, 23:00

Текст книги "Подвиг"


Автор книги: Борис Лапин


Соавторы: Захар Хацревин
сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 32 страниц)

ТИХООКЕАНСКИЙ ДНЕВНИК
Повесть


ВВОДНАЯ ГЛАВА

Прозрачные зеленые валы, облака на горизонте, волнистая водяная степь – ничего другого не было, когда я в первый раз увидел Тихий океан. Я ждал его много недель с робостью и нетерпением. И вот наконец вокруг меня со всех сторон колеблется великое море.

Меня захватило глупое, ребяческое чувство. Двери широкого мира раскрылись. Сквозь них я увидел незнакомые земли. Я мог уехать в Панаму, в Гонолулу, в Мельбурн, на Южный полюс. Мог уехать в Канаду, на Камчатку, на остров Врангеля, на Северный полюс. Все преграды остались позади – границы, горные хребты, станционные буфеты, унылые версты, безлесные сопки, жалкая, тощая, навозного цвета, земля. Тонкая стена обыкновенного была пробита.

Я вышел в чужой мир.

Странно сказать – все это приходило мне в голову, когда я сел на пароход во Владивостоке и океан был еще скрыт от меня синим щитом Русского острова.

Пасмурное весеннее утро. На воде крутился слабый, бледный туман. Пароход отвалил от торговой пристани и вышел на середину Золотого Рога. По сторонам лежали желтые сумрачные холмы, по которым разбегались серые и розовые дома. Справа были большие каменные ублюдки – собор, Дальневосточный университет, торговый дом Кунст и Альберс, универмаг ЦРК. Из-за них высовывались нагие сопки и деревянные лачуги. Дальше уползала вверх Пекинская улица, где светились поздние фонарики китайских ремесленников. Как я все это хорошо знаю!

В транзитном порту стояли иностранные пароходы, принимавшие грузы соевых бобов. Между ними – от кормы к корме – плыла сонная корейская шампунька с оборванным и тощим гребцом, везшим для заморских матросов нехитрые дары азиатского берега – русскую водку, сибирские огурцы и французские булки. Плоский облезлый катеришко просвистел мимо и исчез за одной из пристаней Эгершельда.

Мы обогнули Русский остров за три часа. Японское море развернулось перед нами, неаппетитное и зеленое, как суп из морской травы. Я не думал, что оно такое. Я представлял его синим и сверкающим или, по крайней мере, блестящим и оловянно-серым. Оно оказалось исчерна-зеленым. Я знаю, конечно, что окраска морской воды зависит от множества причин – от температуры и плотности ее подводных течений, планктона. И тем не менее, помню, мне было неприятно, что оно обмануло мои ожидания. У меня испортилось настроение. Я принялся развенчивать водяной простор.

Прежде всего мне становится ясным, что такое Тихий океан, – это огромный залив, втекающий в мировую сушу. Разумеется, я вижу теперь, что это залив. Чудовищный затон, шумный, как морская раковина.

В следующее мгновение, однако, я решаю, что и другие океаны ничуть не заслуживают почтения. Индийский океан – винегрет из рифов и пальмовых островков, а Атлантика… Но если взглянуть на географическую карту, для вас станет несомненным, что так называемая Атлантика не что иное, как узкий и длинный пролив.

Массивы мировой суши расположены в виде обширного полукруга, опоясывающего Тихий океан. С одной стороны – мыс Горн, с другой – мыс Доброй Надежды. Горные цепи полуострова Аляски и Британской Колумбии составляют лишь продолжение цепей Маньчжурии и Камчатки.

Теперь, когда все дальние страны достижимы для меня, мне начинает казаться, что поездка по океану – незначительная туристическая прогулка. Океан больше не воплощает бесконечность пространства, обтекающего населенные земли. Он не подавляет меня. Он открыт для меня, а ведь огромным может быть только неизвестное. Океан не кажется мне больше непомерным. Он просто довольно велик.

В конце концов это всего-навсего внушительных размеров пруд, где с солидной быстротой носятся насыщенные ветром штормы. Неужели в глазах наших предков он был краем света, где живут люди с лицами на груди и песьими головами? Я не вижу ни одного человека с песьей головой.

И вот я начинаю смотреть на океан равнодушно. Вода как вода. Зеленое трясущееся желе – и больше ничего.

Сам по себе океан не представляет для меня интереса. Я хочу видеть и узнать людей, которые расселились по его берегам. Для них он является домом. Таким же домом, как для нас наша земля – однообразная, соломенная, гладкая как зипун. Этот дом населен людьми разных наций и рас. Может быть, когда-нибудь этнографы решат, что обитатели его берегов, антропологически несхожие друг с другом, принадлежат к единой океанской культуре и представляют собой один народ. Для меня в этом, впрочем, нет никакого сомнения.

Панамский канал и Малаккский пролив – пароходные входы океанского дома. Там пароходы идут густо, как баржи на большой судоходной реке. Их флаги пестры и борта раскрашены с провинциальным и тропическим безвкусием. Дымы пароходов подымаются, как трубы фабрик. И море – точно Бельгия или Англия – на каждом квадратном километре воды полно человеческой суетой.

Берингов и Магелланов проливы – черные ходы океана. За ними задворки мира. Пустынные воды, наполненные китами и плавающими льдами. Одинаковые люди – смуглые, с жилистыми шеями – ловят в них рыбу и стреляют головастых тюленей на прибрежных рифах. И если бы патагонец с Огненной Земли увидел эскимоса с мыса Барроу – он подал бы ему руку как брату.

К началу нового века не было ни одного закоулка на земном шаре, куда не проникли попы, солдаты и вояжеры торгового капитала. Девятнадцатый век знал упившихся «огненной водой» дикарей, голых негров в галстуке и цилиндре, каннибалов, поджаривающих миссионера с пением благочестивых гимнов. В двадцатом веке цивилизация окончательно впиталась в жизнь дикарей. Может быть, и до сих пор в лунные ночи каннибалы бьют в барабан и уходят на середину леса приносить кровавые жертвы богу Брюха. Их женщины, стройные, вислогрудые, с обручами в носу, полируют пемзой черепа убитых врагов и поют свои каннибальские колыбельные песни. Внешний быт их остался таким же, каким он был у их «не имеющих истории» отцов, и, однако, самые основы их существования изменились. Исчезли старинные промыслы, истощились охоты, заброшены старые орудия сражений и военные уловки борьбы за жизнь. Каннибалы поступили на службу в фактории, и если завтра на острова Тихого океана перестанут приходить европейские корабли, туземцы умрут с голода.

Все установления их обычного права, законы их семейного уклада, даже там, где они сохранились, получили другое значение. Простой и лишенный лицемерия взгляд на половую мораль, здоровый и естественный в тесном кругу туземного лагеря, превратился в жалкую и отвратительную проституцию, часто являющуюся основным источником существования. Прежний первобытный коммунизм сменился правилом – каждый за себя. Обычай давать и получать подарки вырождается в назойливое попрошайничество. На место гомерических обжорств, где пили забродивший сок растений, приходит белая горячка и унылое пьянство. Трагедия существования всех этих живущих под крупом цивилизации народов и племен – в их жестокой и неумолимой зависимости от европейцев, созданной императорами биржи и конторскими конквистадорами. Бесполезно было бы освободить плоскогубых островитян Меланезии или «тюленьих» иннуитов и предоставить их самим себе. Они быстро погибнут. Единственный для них способ борьбы – воевать с колонизаторами их собственным оружием, усвоив новый бытовой и хозяйственный уклад. Победят в конце концов народы, пережившие революцию в экономике и выделке орудий труда, в то время как племя, только приспособившее свой быт к цивилизации, после вспышки восстания придет на факторию выменивать клыки и шкуры на сахар, патроны и муку.

С давней поры меня томило желание узнать, что представляет собой часть человечества, населяющая Тихий океан. Я не оговорился. Именно населяющая океан, а не живущая у его берегов. Те, кто кормится океаном и по милости океана. Морские люди.

Я начал вести предлагаемые заметки с первого дня своего путешествия и вел их в течение всего лета и осени 1928 года у берегов Америки, Японии и Восточной Сибири. Разумеется, я с самого начала имел в виду использовать свой дневник для книги. Это, вероятно, отчасти сказалось на моем отношении к виденному. В данной книге, однако, я не использовал весь материал целиком. Во избежание повторений я счел целесообразным исключить всю первую часть пути.

Печатаемый текст разделяется на три тетради. Я вносил записи без определенных сроков, по мере того как накапливался достаточный материал. Надо заметить, что маршрут путешествия был неожиданным для меня самого.

Я был принят Всекохотсоюзом на службу в полярный город Средне-Колымск в качестве сотрудника пушной фактории. Это было в середине мая. Я опоздал на пароход, отправленный Совторгфлогом в Колымскую экспедицию. Ввиду этого мне пришлось избрать несколько необычный маршрут. 11 мая 1928 года я выехал из Владивостока грузо-пассажирским пароходом «Улангай».

Крайним пунктом рейса значился мыс Дежнева в Беринговом проливе. Там я должен был высадиться и ожидать прибытия зафрахтованных Госторгом для завоза некоторых американских товаров в Колыму шхун полярного мореплавателя Олафа Кнудсена. Этот маршрут был мной выполнен.

Многим, вероятно, известно из газет, что целый ряд стихийных обстоятельств: небывало ледовитый год и суровые штормы – помешали Кнудсену добраться до Колымы. Одна из его шхун зазимовала во льдах, а другая принуждена была вернуться в Америку, отложив намеченный рейс до будущей весны.

Настоящая книга содержит рассказ о моей жизни на Чукотском полуострове и о поездке на шхуне Кнудсена в Америку. Из путешествия по Японии я сохранил в дневнике беглое описание Курильских островов и Хоккайдо, находящихся в стороне от больших океанских дорог. В некоторых местах этой книги я умышленно изменял имена упоминаемых лиц. Это дало мне возможность придерживаться портретного сходства.

Путь до Дежнева был долог и утомителен. Лесистый Урал, степь Западной Сибири. Безоблачное Забайкалье и мокрая Уссурийская тайга. Благоустроенная, как швейцарская гостиница, Япония, дикая Камчатка, дымящаяся белоснежными сахарными головами вулканов. Командорские острова, где по селениям алеутов ходят прирученные, как собаки, голубые песцы…

БЕРИНГОВ ПРОЛИВ

Советско-американская граница

16 июля 1928 года

Я открываю новую тетрадь дневника. Черт возьми! Моя старая автоматическая ручка решительно не пишет. Не понимаю, что с ней могло случиться. Ее капризы очень некстати как раз сейчас. Эскимосы толпятся у входа и следят за каждым моим движением. Они решат, пожалуй, что я и вовсе не умею писать. И вот я набрасываю свои заметки карандашом.

Сегодня утром ушел пароход и оставил меня на берегу. Я сижу в домике науканского учителя. Маленький колченогий стол, книги, на полу грязная желтая медвежья шкура – вот все, что здесь есть.

В шесть часов утра я увидел мыс Дежнева за кормой нашего парохода. Прибой швырял скользкое белое мыло в холодные ребра чукотской земли. Высоким гремучим валом окатывал острые края скал. Капитан дал мне бинокль. Да, американский берег ясно виден! Вот слева, впереди, высокий и тяжелый, как огромный утюг, остров. Это остров Святого Диомида. Один из двух островов, между которыми проходит политическая граница СССР и САСШ. На островах живут эскимосы. Их разделяет узкий пролив в три километра шириной. Со странным чувством я вглядывался в этот берег. Всего год назад в это же время я был на Памире и ехал на приземистом горном коне через подоблачные ледяные перевалы. В первый раз, остро и неотступно, меня охватило ощущение всей необъятности и огромного простора нашей страны.

За островом Диомида видны синие и плоские горы американского материка. До него отсюда пять часов хода.

Пароход отдал якорь. С мрачным скрежетом задвигалась цепь лебедки. По палубам отдался гулкий, бурчащий звук, похожий на гудение водопроводных труб. От борта к борту поползла медленная, неуклюжая зыбь, тошнотворно, как морская болезнь.

Селение, у которого мы остановились, лепилось на откосе, разбросанное по крутому склону горы. Я вытаскиваю из кармана карту. Этот мыс – восточная оконечность Старого Света. Имя селения – Наукан. С парохода оно кажется вымершим, и в нем не заметно никакого движения.

Рыжий человек с заносчивым и насмешливым лицом и нашивками на рукаве подошел ко мне.

– Здравствуйте, товарищ ревизор! – крикнул я. – Когда высадка?

– Собирайте вещи! Приедут эскимосы – заберут вас.

Я вернулся к себе в каюту, чтобы переодеться и сложить вещи. В этой каюте мне пришлось прожить сорок дней. Как невероятно, что я наконец ее покинул.

Сорок дней! Впоследствии я буду их вспоминать с отвращением. Так по крайней мере кажется мне теперь. Выброшенные из жизни дни. Подумать только, что в течение сорока дней подряд я выходил по установленному звонку на обед в кают-компанию. После обеда сонно бродил по палубе, загруженной досками и рогатым скотом для бухты Святого Лаврентия. Как раз над моей каютой на палубе были размещены коровы. Во время волнения они метались и бились о загородку и катились куда-то вбок, как бочки. Как только шторм, над моей головой раздавался ровный стук. Удары волн, плеск, тяжелое скрипение, словно кто-то протаскивает от борта к борту большие бревна.

После неизбежной прогулки по палубе я забегал на полуют – посидеть в ленинском уголке, где сменившаяся вахта играла на гармошке и рассматривала старые московские журналы.

«Улангай» шел с заходами в Японию, на Камчатку и на Командорские острова. Короткие перерывы в утомительном однообразии путешествия.

До Анадыря, впрочем, у меня было развлечение – вытягивать правила чукотского языка из туземца, ехавшего на родину из Ленинграда. Он учился на факультете северных народностей. Сговориться с ним было нелегко, но моя настойчивость вознаграждена. Через три недели занятий я заметил, что щелкающий и шипящий язык чукчей перестает быть мне чужим. К сожалению, мой учитель в Анадыре слез и отправился куда-то в глубь страны, к своим родным, кочующим возле Усть-Белой.

В каюте, куда вошел я, на никелированных крюках висели две спальные койки. На потолке горела электрическая лампочка с пыльным исцарапанным стеклом. Ее свет казался слабым и жалко никчемным. Сквозь иллюминатор в каюту полз холодный белесый туман рассвета. Сосед боялся, что в его уши заползут тараканы, и лампочка должна была гореть всю ночь. На «Улангае» неимоверно много тараканов. Они суетятся на стенах, койках и диванах, выползая из темных углов и жирно шевеля усами. Дальневосточная контора Совторгфлота не очень заботится о своих пассажирах.

Сосед мой еще спал и, разинув рот, храпел на нижней койке. Лицо его было желтым и неприятным. Раскрытый рот делал его бессмысленным, как остановившийся будильник. Свет электрической лампочки смешивался на этом лице со светом иллюминатора.

Мой сосед по каюте – пароходный почтовый агент. На его обязанности лежит доставка на берег, во время стоянок парохода, запечатанных кожаных мешков с письмами. В остальное время, в течение всего рейса, ему нечего делать. Он по целым дням дремлет, лежа на своей койке.

Из всех рейсов, с которыми ему приходилось ходить, он почему-то запомнил только один и постоянно говорит о нем.

– А вот в Шанхае, когда стоит пароход, сейчас же подплывают шаланды с китаянками. Официально говорится – как будто за грязным бельем. Их зовут «чини-чини». На самом-то деле…

Он любит вспоминать о том, как шли они раз в Карльтон с Сенькой Полубабкиным, которого звали во Владивостоке Главбуза, и подъезжает к ним лампацо, то есть, значит, рикша. «Сенька мой так нагазовался, что решил: „Слезай, ты, брат, садись, я буду тебя возить“. Рикша, конечно, заупрямился, туда-сюда – не хочу. Сенька нацелился. Ка-ак тэрц ему промеж роги…»

За сорок дней мы нестерпимо приелись друг другу. Я очень рад, что мы наконец расстались. Самое неприятное в таких людях, что, проводя с ними время, невольно начинаешь им поддаваться. Последние недели я замечал, что перенимаю его манеру разговора, смеюсь его назойливым шуткам…

Может быть, он и не так плох, но он мне надоел. Все, что он рассказывает, плоско и обычно. Его слова оставляют неприятный осадок и выдыхаются, как скверное пиво. Говорит он всегда с прибауточками, на фасонном матросском жаргоне. Женщин он называет «устрицы», без различия положения и возраста, сухопутных жителей – «стервь» и «гады», моряков – «кобылка». Он был военмором и сохранил: «Служим за робу». И все это у него выходит как-то зло и тяжело, и вовсе не весело.

Когда я надел пальто и стянул ремнем постель, мой сосед повернулся и открыл глаза.

– Приехали, значит? – сказал он, вопросительно почесывая голову, хотя знал еще вчера, что я высаживаюсь в селении, на мысу Дежнева.

– Да, собираюсь съезжать. Жду, когда к пароходу подъедут эскимосы. Капитан не хочет из-за одного пассажира спускать катер.

– Так… значит, это самое… приехали? – повторил он. – Поживете теперь у эскимосов. Я эту стервь знаю хорошо. Шесть раз ходил в чукотский рейс. В первый раз когда был, случалось сходить на берег. Навидался я, как они живут. Шаманы у них там на берегу. Вроде как бы татарских мулл или американских бонз. Эскимоски, например, ни за что не станут мыться. Туземцы их прямо отвозят на пароход. Раз, два – и готово. Все равно как в Шанхае. «Чини-чини».

Я снова вышел на палубу. Команда парохода столпилась у бортов, пристально глядя на берег. На берегу началась суетня. От острого рифа, под самым селением, отошла маленькая лодка, в которой сидели какие-то грязные и смуглые люди, одетые в мокрые отрепья из дубленых шкур морского зверя. Это были эскимосы Наукана.

За первой лодкой отошли и другие – узкие и плоскодонные, перескакивая с гребня на гребень по гигантским валам прибоя. Наконец с парохода спустили штормтрап. Мои вещи выброшены в лодку и подхвачены ловкими руками туземцев. Короткое прощание с пароходом.

– Смотрите оставайтесь живы! – кричит ревизор. – Ждут ледяного года. Кнудсен, пожалуй, нынче сюда не доберется. Придется вам ехать бережком на собаках и зимовать в Анадыре.

С щемящей скукой я замахал платком. Туземцы гребли по направлению к берегу. Другие лодки, плеща, стеснились у штормтрапа. Я увидел несколько знакомых кочегаров и китайцев из пароходной команды. Они спускались на лодку, знаками объясняясь с туземцами и выхватывая у них из рук какие-то шкуры, похожие на облезлый собачий мех.

Лодка стукнулась носом о берег. Несколько минут острый, как нож, гудок – и пароход отправился дальше. Он вернется сюда не раньше будущего года.

Несколько туземцев на берегу с удивлением следили за лодкой, привезшей белого человека. Среди них были женщины в широких красных балахонах и с капюшонами на головах. Смуглые, обветренные, с лицами, татуированными тонким синим узором, проходящим по носу и щекам. Тут же на корточках сидели несколько стариков с непокрытыми седыми волосами. Они курили трубки и что-то кричали мне на некрасивом и чуждо звучащем языке.

На лодках подъехали и другие эскимосы – рослый и ладный народ, выглядевший сравнительно сытым и гладким. В их руках я увидел прозрачные зеленые бутыли, запечатанные красными печатями. Мне бросился в глаза холодный алмазный блеск чистокровной огненной воды разлива и выгонки Госспирта. Эскимосы были веселы и выражали свое веселье шумно и неистово, как дикари. На их крик выбегали женщины и дети. В уродливых керекерах – меховых одеждах, оставляющих открытой левую грудь, в длинных рубахах, некоторые и совершенно нагие. Они выскакивали из юрты на дождь и ветер так, как они ходят внутри своих пологов, где всегда жарко от горящих плошек, – грязные и голые, с черными поясами вокруг бедер. На берегу захлопали выстрелами пробки. Началось всеобщее пьянство.

Любители «длинного червонца» открыли свою торговлишку на пароходе. Завоз спирта в туземные районы Дальнего Севера запрещен постановлением ВЦИКа. Однако сбыт спирта туземцам слишком выгоден, и на каждом совторгфлотском пароходе находятся люди, нарушающие закон.

Есть профессиональные спиртовозы, русские и китайцы, втирающиеся на работу в камбуз, в машинное отделение, в пароходную отгрузочную команду. После досмотра в порту Владивостока, из которого разрешается везти только одну бутылку на человека, пароход идет в Хакодате и в Петропавловск-на-Камчатке, где можно купить сколько угодно спирту, и по дешевой цене.

На Дальнем Севере этот спирт вытаскивается из тайников в трюме, в бункерах, в машине. В легких байдарах подплывают к корме туземцы и везут песцов, красных лисиц, сиводушек, волков в обмен на веселящую воду. По словам почтового агента, белый песец первого сорта идет в Наукане за пятнадцать рублей и бутылку спирта.

Я вскарабкался наверх узкой и скользкой тропинкой по обледенелой, несмотря на оттепельные дни июля, скале. Хижины эскимосов из дымленых шкур, укрепленных на гнутых китовых ребрах, лепились среди камней и расселин одна над другой. Я зашел в одну из них, показавшуюся мне более обширной и богатой.

У входа в юрту сидел старик в темных роговых очках, предохраняющих от солнечного света. На лбу у него, на ремешке, был надет зеленый спортивный козырек. Старик махнул мне рукой вместо приветствия.

Я спросил, говорит ли он по-русски. Он ничего не ответил, глядя на меня водянистыми, стариковскими глазами. На вопрос, понимает ли он меня по-английски, он утвердительно кивнул головой.

В его юрте было светло и просторно. У входа висели винчестеры и непромокаемые плащи. Везде были развешаны зеркальца, валялись чашки, банки из-под консервов и плоские пустые флаконы от виски. На возвышении стоял новенький, как утро, патефон, свидетельствуя о непрекращающейся торговле с Америкой. В углублении юрты была сделана агра – поместительный альков из оленьих шкур. Входная дверь была поднята. Пол агры был устлан линолеумом. В углу вместо обычных плошек горела керосиновая лампа, рядом с которой, такой же новый, как и все остальное в юрте, стоял алюминиевый ночной горшок.

Я в первый раз был в жилище эскимоса. Виденные мной во время стоянок парохода в бухте Провидения яранги чукчей были убоги и жалки.

– Вы хорошо живете. Лучше, чем чукчи, – сказал я старику.

– Иес, уи трейд уиз чукчи-мен, – ответил он на ломаном английском языке, на том океанском жаргоне, который понимают всюду – от мыса Дежнева до мыса Горна и от Гонконга до островов Товарищества. Его дальнейшие слова я перевел бы примерно так: «Чукчи – люди всегда голодны. Они всегда мало кай-кай и мало мяса моржа. И они нельзя бей киты, потому что мало китобойных снарядов. Белые люди раньше всегда много обмани эскимо. Потом эскимо тоже стало мало-мало умный. Стали ездить в байдарках на землю Индлюинга (Америка). Стали возить товары, продавать чукчам – далеко, до самой Шегали. Теперь, ты видишь, стали немного богаты».

Есть слово «евразийцы». Науканских эскимосов можно было бы назвать америказийцами. Их предки столетия назад поселились на крайних мысах Берингова пролива и на островах в проливе. Необычайное положение людей, живущих между двумя материками, сделало их своего рода посредниками по обмену товаров и продуктов охоты между Америкой и Азией.

С переходом Аляски к Соединенным Штатам зажиточность эскимосов еще более возросла. Они стали продавать товары из Ситки на славную когда-то Анюйскую ярмарку и в поселения реки Анадырь.

В ответ на его рассказ я, довольно плоско, заметил:

– Это плохо, если белые люди вас обманывали. Совсем плохо. Кто больше обманывал – русские или американцы?

– Русских людей мы видим здесь всего четыре года. У них была большая война. Они долго не приходили к нам. До них в Наукан приплывали только американцы. Русских мы мало знаем. Американцев знаем хорошо. Мы зовем их ан-ях-пак-юк – люди с больших железных лодок.

Ан-ях-пак-юк – странное слово! Его происхождение можно объяснить тем, что эскимосы всегда видели американцев только на кораблях. И они думали, вероятно, что американцы на кораблях и рождаются и вечно странствуют по великому морю, покупая меха и продавая табак. Старые эскимосы рассказывали, что у морских людей с больших лодок нет своей земли, где можно ставить мынторак – юрты. Современные эскимосы прекрасно знают, что это не так. Тем не менее старое название осталось.

В 1926 году советский пароход привез в Наукан первого русского учителя – девятнадцатилетнего комсомольца, до того знавшего об эскимосах не больше, чем об экваториальных неграх. Однажды он зашел во Владивостокский оно, где ему предложили поехать во вновь учреждаемую школу в Наукане. Через неделю он был на пароходе, увозившем его к Берингову проливу. Ему был выдан полугодовой аванс в счет жалованья. На эти деньги он купил продукты и различные вещи, нужные для того, чтобы прожить год. Его высадили на мысу Дежнева, среди толпы эскимосских детей, в первый раз видевших русского. Он остался один, с чемоданчиком и десятью ящиками продуктов.

Судовой фельдшер и младший механик стояли на корме и махали ему вслед фуражками. Затем, спускаясь в каюту, механик сказал:

– Хотел бы я знать, как скоро он здесь подохнет. Замечательная постановка дела! Посылают молокососишку в такое место. Тут ему и пробка. На Чукотке, брат, требуется выдержка и умение ладить с туземцами. Да еще живи в пологе, ешь тюлений жир! Верная, в общем, смерть.

– Да! Того… гигиена! – глубокомысленно отозвался фельдшер.

Через год пароход снова пришел в Наукан. Механик бился об заклад, что мальчишка, высаженный в селении, давно умер от цинги. Но едва пароход стал на якорь, науканский учитель подъехал к бортам парохода в неустойчивой эскимосской лодке. Она была сделана из выдубленной, как пергамент, моржовой шкуры. Сквозь дно ее просвечивала зеленая вода. Учитель был краснощек и здоров, оброс бородой и громко говорил с эскимосами на их языке. Пароход стоял возле Наукана три дня. Когда он уходил, учитель вколачивал в землю бревна, отпущенные капитаном для постройки жилого дома. До этого учитель жил в душном эскимосском пологе.

Я сейчас же отправился разыскивать его. Должно быть, способнейший и решительный парень. Обязательно надо его увидеть.

Домик, построенный учителем из четырех бревен и ящиков от галет, стоял на откосе. У него был такой вид, как будто он готов унестись вместе с ветром. Я раскрыл дверь. Внутри никого не было. «Учителя здесь нет. Учитель ушел пешком в Уэллен. К большим русским начальникам», – сказал старик эскимос. У входа в домик висел плакат с какой-то надписью русскими буквами на неизвестном языке. Над дверью торчал обрывок красной материи. Я зашел внутрь. Дом состоял из одной комнаты, приспособленной под класс. На столике валялись тетради и книги, присланные с прошлогодним пароходом из центра.

Учебник географии на русском языке, политграмота Коваленко и хрестоматия «Живое слово». В тетрадях упражнения маленьких эскимосов, выведших несуразными каракулями непонятные для себя фразы: «Соцлзм ест советская власть плуз электровкация».

В углу сидела крохотная татуированная девочка, складывая из моржовых зубов какую-то незамысловатую игру. Увидев меня, она бросила игру, закрывая лицо рукавом хитрым и застенчивым жестом, общим для детей всего мира. Это была одна из учениц науканского учителя.

Я подошел ближе и заговорил с ней по-русски. Она отвечала на каком-то исковерканном наречии, очень напоминавшем маймачинско-русский диалект, принятый в Сибири, на китайской границе. Науканский учитель достиг заметных успехов. Надо принять во внимание, что, когда он высадился, он не знал ни английского, ни эскимосского языка, и ему пришлось потратить почти год, чтобы научиться объясняться со своими учениками.

– Я очень хочет учиться, вещем, моя поедм Владевоосдук. Скачие кабетдан забирай меня земля русский белый человек. Я дзинчинка мало-мало восемь годы. Кавах-ми-ях-кам-у-ви-ак Владевоосдук шибко вери гуд.

Эскимосский язык, чукотский, русский и английский – вот начало зарождения нового лингва франка, который идет на смену англо-туземным жаргонам, существующим в этой части Тихого океана.

Это было все, что напоминало о советском влиянии в селении Наукан. Зато в соседних юртах я увидел убедительные доказательства многолетней торговли с американцами.

В юрте Эйакона, сына Налювиака, племянника Ипака, на стене висело распятие. Здесь было нечто вроде туземной часовни. Когда-то тут был миссионер. На большом листе бумаги был нарисован умилительным барашком белокурый Иисус Христос и красовались поучительные детские стишки, похожие на маргаритки и кружевные занавески в домах Новой Англии:

 
Бя, бя, овечка, есть ли шерсть у тебя?
Да, да, сударь, полных три мешка!
Один мешок – хозяину, один – его жене,
А один мешок – мальчику, который приходит ко мне.
 

Американцы были на Дежневе, и память о них будет жить долго. В давние годы эскимосы не знали табаку, не пили спирта, никогда не видали чаю и сахару. Первые шхуны американских торговцев в течение нескольких лет раздавали эти товары бесплатно. И затем, когда спирт и табак начали входить в привычку, шхуны снова начали посещать пролив и требовать в обмен на товар пушнину. Мне рассказывал об этом сегодня старик Ипак. Крепкий, пропахший рыбой эскимос. Он говорит по-английски.

Выйдя из дома учителя, я долго сидел на большом зеленом камне у входа. Внизу бились волны и полз едкий хмурый туман. Даже здесь, на границе с Америкой, окраина Восточной Сибири представляет собой мрачную полярную пустыню. Страшно подумать, как живут люди в Средне-Колымске. Есть ли там вообще люди, похожие на людей? Что ждет меня там? И все-таки я знаю – там такие же люди, как везде.

Где-то я читал, чуть ли не у Тана-Богораза, описание жизни на Колыме: выродившиеся казаки, пьяные озверевшие чиновники, полоумный фельдшер, который в долгие полярные ночи наливал в газ разбавленный спирт и зажигал по углам избы жировые плошки. Он и его жена раздевались голые, на четвереньках лакали спирт и лаяли по-собачьи.

«Мои собеседники – камень и вода», – подумалось мне. И в ответ моим мыслям с востока заскрипел упорный морской ветер, загремели валуны на откосах, захлопали шкуры над круглыми шапками юрт, завыли собаки. Шатаясь и махая руками, как огромные птицы, возвращались последние эскимосы с берега. Ветер выгнал из них хмель. В такой ветер любят выплывать моржи на прибрежные рифы.

Я увидел дозорного эскимоса на скале. Он был в отороченной волком кагагле. У него был большой чуб, свесившийся над бритым затылком. Подвизгивая, он пел веселую охотничью песню. Я записал ее. Эскимос Ипак перевел ее содержание:

 
Хау, хау песец!
Белый песец – не красный!
Попал в капкан,
Ыхха! жрал оленину!
Дурак, совсем дурак!
Это была приманка!
 

Он стоял на мысу и пристально смотрел в бинокль, ища моржей на вечной зыби океана.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю