355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Лапин » Подвиг » Текст книги (страница 13)
Подвиг
  • Текст добавлен: 21 марта 2017, 23:00

Текст книги "Подвиг"


Автор книги: Борис Лапин


Соавторы: Захар Хацревин
сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 32 страниц)

Бансей-хотэру

12 октября 1928 года

Утром к пароходу пристает полицейский катер. Спущены деревянные сходни. По сходням подымается какой-то портовый чин с красными погонами и белой звездой на фуражке. У сходен вытягиваются трое круглоголовых хмурых полицейских в черных пелеринах и белых перчатках. Портовое начальство проходит в кают-компанию – производится просмотр документов. Единственный иностранец на пароходе – я. Формальности ограничиваются проверкой визы и фотографических карточек. Ко мне подходит портовый врач. Спрашивает по-английски: «Ничем не изволили болеть?» Просит показать язык, открыть ворот. Быстро щупает пульс.

– Вы можете ехать.

Я еду на узком остроносом сампане, низко наклоняющемся к воде, к берегу. Сампаном управляет один лодочник. Он налегает на длинное, привязанное к корме весло и ворочает его то в одну, то в другую сторону. У лодочника очень почтенный вид. Пожилой, морщинистый японец, в мягкой фетровой шляпе, непромокаемом зеленом пальто и с босыми ногами.

Сейчас, утром, Хакодате не кажется больше огромным городом, как ночью. Он как будто уменьшился в размере и сполз к основанию большой бурой горы, закрывающей порт. К горе лепятся желтые деревянные дачи, скрытые узловатыми японскими соснами. Внизу – город. Сейчас видно, что большинство домов двухэтажные, деревянные. Из-за них высовываются, как большие амбары, четырех– и пятиэтажные бильдинги торговых фирм. Возле мола в море вдается серый, похожий на выдвинутую спичечную коробку, сухой док для судов. На нем огромными красными буквами английская надпись: «Hakodate dock».

Сампан лавирует между большими океанскими пароходами, учебными парусниками, буксирными катерами, с дребезгом переплывающими рейд от одного конца к другому. Я смотрю на часы. До берега мы идем ровно сорок пять минут.

Лодка ударяется в бетонный спуск пристани. Над пристанью угрюмое и некрасивое строение портовой таможни. Таможенные чиновники бегло осматривают мои вещи. Главное – нет ли пушнины? Но пушнины у меня нет. Они косятся с подозрением на мою меховую шапку. Не контрабанда ли это? Впрочем, я могу идти. Раскрывается калитка таможни, я прохожу узкий двор и выхожу на улицу.

Вот вокруг меня Япония. Неужели я действительно в Японии? Как я сюда попал? Я внимательно смотрю себе под ноги – японская земля, сор, мелкие камешки, утрамбованная пыль, пробивающаяся из камней трава, брошенная корка от банана, груда черного пепла, выколоченного из трубки. Все это под моими ногами. Я гляжу на свои ботинки (скороходовские, купленные в Москве) и только теперь как следует сознаю: это правда! Я возвращаюсь!

Когда на «Улангае» я ехал к Дежневу, Япония казалась мне преддверием далеких, неизвестных моему глазу стран, началом нового и захватывающего путешествия. На улицах Хакодате я видел экзотическую Японию и был бы разочарован, если бы не увидел того, что ожидал видеть в Японии. Рикши, великолепный пик Комага-Такэ на горизонте, стук гэта, цветные транспаранты торговых отделений, спускающиеся с крыш. Я смотрел на Японию сквозь разноцветное стекло.

Сегодня Япония для меня не вход, а выход. Порог, через который я перехожу на пути из страны дымных сопок, оледенелых тундр, оленей, плавающих туманов. Еще один шаг – два дня через море, и я буду во Владивостоке.

Улица, по которой я иду, необыкновенно напоминает мне Семеновский базар во Владивостоке. Немного чище и немного пестрей, но все-таки я чувствую себя почти дома. Лотки с фруктами – большие белые японские груши, желтые ананасы с чешуйчатой корой, связки бананов, похожих на больших гусениц, облепивших высохший стебель, виноград. На улице очень много женщин, густо напудренных и наболенных, с непокрытыми головами, с блестящими закрученными прическами. Сначала все они кажутся мне одинаковыми – я не улавливаю социальных различий в их одежде. Через минуту я начинаю присматриваться и могу разобраться: пожилая женщина в скромном сером кимоно – это, должно быть, почтенная дама из среднего буржуазного круга. А вот служанка – в белой короткой блузке и белой юбке. В ее руках круглая корзинка. Вероятно, эта девушка из кореянок. Пестрые кимоно встречаются не часто, больше всего серых – белый и серый мелкий волнистый рисунок. Я прохожу мимо маленького узенького переулка, напоминающего коридор. Крохотный тротуар, высокие фонари с молочными матовыми стеклами, вывеска с красными иероглифами и английской надписью: «Бостон-бар». Раздвигается шарнирная дверь бара, и оттуда выбегает миловидная девушка в ярко-красном кимоно и с легким, как бабочка, поясом, ее пояс завязан бантом спереди – это отличие, к которому полиция обязывает портовых проституток.

Куда она бежит?

Мужчины гораздо однообразней, и еще долго они кажутся мне на одно лицо. Почти все в европейских костюмах, в выутюженных брюках и пиджаках, в мягких широкополых шляпах. Я наблюдаю все разнообразие японского типа – узкие овальные лица с тонким носом и чуть-чуть скошенными глазами и круглые лица, толстоносые, бугристые, как будто составленные из бесчисленного множества мозолей.

Прохожие стучат и шаркают по тротуару своими деревянными колодками, надетыми на босу ногу. Большинство ходят на колодках, ботинок не носят. Зато их чистые выутюженные кимоно и просторные, как кимоно, зеленые плащи с развевающимися по ветру складками сразу говорят о том, что это – почтенные и цивилизованные люди.

Толпа окружает меня и заталкивает в свою жизнь. Я снова ощущаю себя сухопутным человеком. Беготня и прохладная грязь портовой улицы подавляют меня. С окраины мира, где люди независимы, как звери, и один человек отделен от другого квадратными километрами пространства, тундровой охоты, быстрых рек и звериных мысов, я попал в землю тысячелетней деятельности человека, превращенную в человеческий базар, населенную, как бобровая плотина.

Я снова останавливаюсь посередине улицы. Мимо меня от пристаней бегут рабочие. Это почти люди другой расы – обветренные, – скуластые, с угловатыми плечами, скрытыми пестрой прозодеждой, меченной клеймом фирмы. На ногах у них – варакуси, раздвоенные, как копыта, с резиновыми подошвами.

Однако надо мне куда-нибудь идти отсюда. Нельзя целый час стоять на портовой улице, поставив ногу на чемодан. Прежде всего я должен найти гостиницу, затем разыскать агентство Совторгфлота. Я беру чемодан в руки и иду наугад налево. Через три минуты я попадаю в центр города.

Нет, днем Хакодате предстает совершенно иным, чем ночью, с воды. Я дохожу до перекрестка двух главных улиц города – Суэси-рочо и Эбису-маци. Широкий тротуар, блестящие витрины, иероглифы на стеклах. Многие магазины – без витрин и без дверей. Они похожи на комнаты с убранной передней стеной. Торговцы и покупатели сидят как на сцене – на приподнятой, заставленной вещами площадке, устланной желтыми циновками.

Я забыл упомянуть о главной особенности уличной жизни в Хакодате. Нигде нет такого звукового своеобразия уличного шума, как в Японии. Привезите слепого в любой из городов мира и поставьте его посередине улицы, и, если он не узнает языка, – догадаться, где он находится, ему будет очень трудно. В Японии ошибиться невозможно.

Вот описание звуков, слышных на японской улице: шарканье и сухой стук дерева о тротуар (это деревянная обувь – гэта), гудок парохода с рейда, дребезг маленьких трамвайных вагонов, чирканье велосипедных звонков, глухое треньканье каких-то музыкальных инструментов из-за закоулка между двумя домами, и все покрывающий гундосый крик, скрип, треск, пение громкоговорителей, торчащих решительно везде. Желтые лакированные рупоры установлены у входа в каждый магазин. Они передают оперу из токийских театров.

Эти улицы немного напоминают Москву: нелепые каменные казармы и рядом крохотные деревянные дома. Это пестрое смешение двух стилей – западного города и азиатского захолустья. Но здесь гораздо чище, больше красок, низкое небо, мягкие волнистые горы над городом, красные и зеленые девушки с бантами, похожие на лубочные картинки. Движение также носит здесь другой характер, чем в Москве, – отсутствие лошадей, бесчисленные велосипедисты, сонные автомобили, набитые битком трамваи. Рикш, характерных для городов Центральной и Южной Японии, здесь очень мало – на первый взгляд их маленькие черные пролетки с тонкими оглобельками и резиновыми шинами кажутся игрушечными и легкими. Труд курумайи (рикши-извозчики) поэтому не всегда производит на иностранцев впечатление почти каторжного, тяжелого труда. В «Бюллетене путешествий», рекламном журнале, издающемся на английском языке в Иокогаме (один номер его был на «Асахи-мару»), я помню статью мисс Агнесс Фостер, где говорится: «…все улыбается в этой игрушечной стране – улыбаются горы, улыбаются люди, улыбаются боги. Даже самые страшные чудовища, выставленные в храмах, кажутся добродушными и не пугают даже маленьких детей. Улыбаются рикши, отвозящие вас в своих кукольных повозках, и кажется странным, что эта игра, напоминающая вам времена детства, когда и вы возились с тачками и колясочками, может служить профессией для целого множества людей».

Я зову автомобиль. Подъезжает рыжий обтрепанный «фордик».

– Мне нужна гостиница, квартира, отель, – пытаюсь я объяснить.

Шофер наклоняет голову и втягивает в себя со свистом воздух. Это значит, по-видимому, что, к сожалению, он не может меня понять. Тогда я показываю рукой на порт и кричу:

– Владивосток, моя хоти Владивосток!.. Агентство!.. Совторгфлот!!

Мне почему-то кажется, что если я буду говорить «моя-твоя», то ему будет легче меня понять. И он действительно меня понимает. Он кивает головой, соскакивает со своего места, забрасывает в автомобиль мой чемодан, снова садится за руль, и мы едем.

Здесь нет больших расстояний – автомобиль в несколько минут пробегает главную улицу, сворачивает к горе, минует небольшую площадку, где молодые люди в кадетской форме перекидывают друг другу черный мяч, выбрасывая в воздух правую руку с надетой рукавицей. Слева от нас остается храм с большими воротами и уродливыми нелепыми львами у входа.

В агентстве Совторгфлота две небольшие комнаты, конторка, портрет Ленина на стене. Я узнаю, что по расписанию очередной совторгфлотский пароход должен прийти завтра и уйти во Владивосток через три дня. Однако по независящим причинам, говорит уполномоченный, пароход запаздывает. Он пробудет еще около двух недель на Камчатке. Необходимо принять груз на заводах в Озерной и Большерецке.

– Вам придется пожить здесь недели две. Билеты вы можете приобрести сейчас. В какой гостинице вы остановились? Не останавливайтесь в японской, остановитесь в европейской. В японской гостинице все равно как в уплотненной московской квартире: ширмы, раздвижные фанерные и бумажные стены – на одном конце слышно каждое движение в другом конце гостиницы.

– Да моя беда, – объясняю я, – в том, что я не знаю японского языка и не мог сговориться с шофером. Как сказать мне ему, что мне нужен отель?

– Отель? – удивляется уполномоченный. Он выходит вместе со мной на улицу и отчетливо произносит, тыкая в меня пальцем: – Отэру!

– Хай, хай, хотеру, – радостно отзывается шофер.

…В отеле «Бансей» все устроено по-европейски – гостиные с тяжеловесными люстрами и круглыми полированными столами, широкие лестницы с отвратительными золочеными перилами, обширный вестибюль, и на каждом шагу черные телефоны. Телефоны оборудованы по американскому образцу – рупор и слуховая трубка висят на отдельных подставках. Меня встречает директор, я записываю свою фамилию и профессию в книгу. Слуга, одетый в белое, приглашает меня в комнату. Мы подымаемся на второй этаж. Я иду в обуви, слуга снимает свои колодки у входа на лестницу. В комнате я прошу прибор для умывания. Мне приносят белый тазик, похожий на ванночку, и большой кувшин. Пока я умываюсь, в комнату после двукратного стука входит какой-то субъект в длинном пальто, делающем его похожим на бонзу, и в пестром галстуке коммивояжера. Он обращается ко мне на сносном русском языке.

Зачем мне ехать через две недели на совторгфлотском пароходе, вкрадчиво осведомляется он. Не лучше ли мне записать за собой каюту на курьерском пароходе «Ниппон-Юсен-Кайся», маршрут Цуруга – Владивосток. Мне будет предоставлено максимальное количество удобств, радио, развлечения, игра в мяч, уроки бокса, танцы от пяти до шести. Лучшая в мире вышколенная прислуга, какой, кроме Японии, я не найду нигде. Каждый лакей на пароходе окончил специальный университет.

– Как? Университет? – восклицаю я.

– О да! Лучшие специалисты дела читают там лекции. Это университет прислуги, содержимый нашей фирмой в Иокогаме. Он имеет два основных цикла – лакейский и поварской. Там есть такие дисциплины: учение об этикете, наука о составлении меню, искусство обращения с пассажирами, логика и психология лакейского ремесла…

– Нет, нет, – отвечаю, угнетенный этим славословием восторженной рекламы, – хотя, конечно, университет для лакеев – это чертовски шикарно.

Я отворачиваюсь от него и подхожу к окну. За окном стелется и выпирает к небу Япония настоящая. Над городом подымается дым, застилая снежное сверкание далекого Камага-Такэ. Залив – уныло-голубой, по нему, виляя веслами, ползут сампаны.

Однако гость мой не уходит. Я чувствую его за своей спиной.

– Хотите ли вы совершить путешествие вокруг всей Японии? – слышу я его голос.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Дом австралийца Карпенделя стоит возле Дежневской фактории. Я остановился там по дороге в бухту Лаврентия. Сам австралиец уехал в прошлом году в Америку. Дом его заброшен и расколот зимними морозами. В одной из комнат эскимос Анагак устроил жилье для своей семьи, с линючими оленьими шкурами и светом масляных плошек. Анагак показал мне деревянный ящик, где были сложены английские книги Карпенделя, Моисеево Пятикнижие, лоция Южно-Китайского моря и романы Марии Корелли. На дне ящика лежал старый сборник морских баллад. Заглавный лист был кем-то вырван, и имя автора осталось мне неизвестным. С каждой страницы этой книги дул холодный океанский сквозняк. Книга передавала старинные рассказы в стихах. В них было уверенное однообразие и тяжелодумный английский юмор. Мое внимание в особенности обратила длинная баллада, в которой говорилось о соперничестве старых океанских парусников.

По-видимому, было во мне какое-то предрасположение к «романтической болезни», и эти стихи попали на благоприятную почву. Я не смог от них избавиться. Они преследовали меня деспотически, назойливо и невыносимо. Я читал их и повторял до отупения, вдыхая плещущие приступы небывалых бурь, запах моря на выдуманных вахтах, под музыку и гул несуществующих портовых трактиров, видя перед собой призрачные ряды водочных бутылок и патриархальных пьяниц, один взгляд на которых вызывал в памяти детство, дом и рождественского гуся.

Вечером Анагак жег костер на мысу, в честь ухода последних льдин. Эскимосы плясали и били в гулкие бубны, хлюпая подошвами по болотистым кочкам тундры. Это были люди, приехавшие из Наукана за товаром на русскую факторию.

Я долго стоял у костра, слушая их лающий и стучащий вой. Потом я устал и вернулся в дом. Анагак пошел за мной, бормоча бессвязные слова на туземно-английском жаргоне. И тогда я узнал, что он сжег в костре книги Карпенделя.

– Я боялся. Однако, очень страшны русские люди, – сказал он, преувеличенно смеясь и кривляясь. – Я боялся – они будут бить эскимоса: зачем держал письмо американца.

Его улыбка была слишком глупа и откинутая шея слишком открыта, чтобы в слова его можно было поверить. Для этого он не был достаточно простодушен. Мне пришло в голову, что сожжение книг скрывало в себе какой-то обряд. Может быть, то, что я нашел книги, связалось в его воображении с представлением о безопасности его семьи. Он был суеверен, как европеец, и недоверчив, как дикарь, для которого в мире нет ничего неизбежного, а все случайно, и, как дикарь, он должен был поддаваться страшной игре подсознательного. Быть может, он боялся, что душа Карпенделя, сохранившаяся в книгах, унесет его ребенка.

Услышав это, я испытал непонятную досаду. Это было ударом для меня, хотя я и не мог разобрать, откуда пришло это ощущение потери, охватившее меня, когда я узнал о суеверной жертве Анагака. Оно проникло в меня помимо моей воли, и я не знал, как его объяснить. Затем я лег спать и заснул тяжело, как камень.

Среди ночи я проснулся в необыкновенной тишине. Фитиль в чугунной плошке, поставленной у изголовья Анагака, тускло вспыхивал и плевался угасающими искрами. В плошке кончался тюлений жир. И я понял – меня угнетало то, что я не мог вспомнить слов, прочтенных в книге.

Я приподнялся и стал припоминать строку за строкой. Нет. Всего я не мог вспомнить. А это казалось необходимо, совершенно необходимо. В них как будто был какой-то ключ к знанию, без которого я не мог понять океана. И то, что я вспомнил из английской книги, почти само собой перекладывалось у меня на русский язык.

В своих записках, однако, я не упомянул об этом эпизоде. Вероятно, он показался мне маловажным. Но теперь, прочтя эту книгу от начала до конца, я не могу найти для нее лучшего заключения, чем эти забытые стихи из сожженной книги. И по этим строкам, старомодным и суровым, я прочитываю историю своего путешествия.

 
Послушайте повесть о котиках и о бурных белых морях,
О тайных охотах, о дальних портах, о старинных морях,
И о том, как умер Томас Холл, и о той кровавой войне,
О которой я записал рассказ в далекой теплой стране
(В Японии), где гейши живут, и кумирни тонут в цветах,
И матросы спирт глушат и орут в горящих огнем домах,
И ветер опасных плаваний доносит шум морской
В часы, когда в спящей гавани полощется прибой.
В харчевне старого Циско-Джо я этот рассказ записал —
    О скрытых боях возле скрытых скал,
    Когда «Зунд» в тумане «Штральзунда» гнал,
    О тумане, в котором Рюбен Пейн
    На черный дек упал.
Говорят, Сибирь – золотое дно и надо быть только смелым,
Говорят, песец там дешевле зайца, а соболь ручной, как собака,
Говорят, сибирские инородцы дрожат перед каждым белым,
Говорят, там лихо хлещут водку и надо быть только смелым
Но сибирский закон, говорят, суров (о, горе тебе, зверолов!) —
Пули и пушки ждут хищников у русских берегов,
Горе тем, кто бьет белых песцов, кто стреляет морских бобров, —
Заковав в кандалы, сведут их в острог, а шхуны идут с торгов.
И песец – это много вина и еды, это верно, как банковский чек,
А соболий хвост светит ярче звезд для моих Мэд, Мэрьон и Мэг,
И с тех пор, как белые женщины носят мех и подарков ждут,
Корабли идут по морским волнам и люди зверя бьют.
Послушай рассказ о котиках и о том, кто бежал в туман
(А ты покамест, кабатчик Джо, налей мне еще стакан!).
Говорят, весной самки котиков плывут к холодной земле,
Впереди их идут большие самцы и победно ревут во мгле,
И как только первый сентябрьский свет дохнет из темных морей,
Большие самцы уходят назад, и никто не найдет их путей.
И снова чисты и снова пусты мели и устья рек,
Да сполохи пляшут, из темноты светясь в бездомный снег.
И дух морей, направляющий рыб по путям ледовитых глыб,
Слышит жалобный крик полярной лисы да пурги протяжный всхлип.
…Парусник «Зунд» взял норд-норд-ост, пройдя камчатский маяк,
И в рубке его был звездный флаг, а над гротом был русский флаг.
Он был похож на русский фрегат, и грозно скользил в туман,
И грузные бревна к борту привязал, как пушки, его капитан.
(О, как был хитер его капитан, но черт был хитрей его,
Но черт, друзья, был хитрей его, умней и хитрей его!)
 

(Отсюда в моей памяти прекращается ровное течение баллады. В этом месте неизвестный автор английского текста рассказывает о Рюбен Пейне, старом океанском капитане, и о его судне «Зунд». Я припоминаю описание какого-то странного парусника – его мачты выкрашены в белый цвет, над гротом поднят русский военный флаг, к бортам привязаны черные бревна. «А в тумане бревна похожи на пушки! Бревна в тумане похожи на пушки. Знайте это, друзья!» Автор повторяет эти слова, жует их, наслаждается ими.

Плоско зарываясь носом в воду, парусник входит в широкий залив, защищенный остроконечной горой. Впереди открывается неправдоподобная перспектива далекой океанской гавани, с коническими курящимися горами, стадами китов у мыса. Так больше не рисуют чужие страны, но такими они были на гравюрах начала прошлого века.

Из воды торчат обточенные рифы и сглаженные волной каменные площадки, на которых с овечьим блеянием ползают матки котиков.

«Подождите, – говорит автор английской баллады, немного насмехаясь над своим положением пророка по обязанности, – попробуйте угадать, что будет дальше. Чем объяснить русский флаг, поднятый на „Зунде“? Для чего ему, белые мачты и бревна, торчащие с бортов (а бревна в тумане похожи на пушки – не забудьте это!)? Попробуем угадать, кого он встретит в заливе. Для этого мы, пока „Зунд“ огибает рифы, взберемся на вершину остроконечной горы и посмотрим вниз».

Возле котикового лежбища стоит другой парусник. На корме мы видим надпись «Штральзунд».

Матросы со «Штральзунда» ходят по берегу. Они бьют котиков тяжелыми дубинами, веселясь как убийцы. Автор с суровым и угрюмым мастерством описывает лежбище котиков. Их шерсть коричневая с проседью. У них длинные уши и сивые усы.

Я не видел битвы старых океанских парусников. Неисправимые аварии много лет назад вывели их из строя. Они были проданы разным речным компаниям – старьевщикам портов – и потом были отданы на слом и сгнили в глухих затонах. Они исчезли в морях так давно, что бойкие грузовые пароходы, сменившие их, успели превратиться в продырявленных, страдающих одышкой стариков с котлами, готовыми взорваться каждую минуту. Но места и моря, где шли корабли с просмоленными парусами и на фут наполненными водой трюмами, остались такими же, как во времена подвигов и обманов парусного флота.

Капитан «Штральзунда» стоит на спардеке в розовых, как заря, подтяжках. Его зовут Томас Холл. Я ясно представляю себе, как лицо его наливается кровью, он прыгает на коротких ногах, машет рукой: «Свистать всех наверх! В залив вошел русский фрегат». И эти слова, взятые из морского романа, не кажутся мне выдумкой. Так правдивы застланные туманом скалы, где всегда слышно кряканье топорков и гаг.

Матросы кидаются к лодкам, бросив шкуры убитых котиков на берегу, и «Штральзунд» подымает паруса.

Впереди мокрый туман. «Штральзунд» выскользнул из залива, ожидая залпа батарей фрегата.)

 
Пяти кабельтовых они не прошли, не слыша выстрелов вслед,
Когда шкипер хлопнул по лбу рукой и свистнул себе в ответ.
«Обман за обманом! – воскликнул он. – Да не будь я Томас Холл —
Здесь у вора шкуры вор украл и вора вор провел.
Куда девались мои глаза, когда я дал ход назад?
И будь я повешен, если тот корабль был русский фрегат!
Во имя всех шхун Ванкувера и всех твоих шлюпок, Мэйн! —
Все это проделал не кто иной, как старый Рюбен Пейн.
Он чинил и белил свой треклятый бот (пусть дьявол его возьмет!),
Но я узнал декгауз его судна, и он от меня не уйдет».
 

(Здесь снова из памяти моей выпадает целая страница. Я неясно припоминаю, однако, ее смысл. Томас Холл отдал в рупор хриплое приказание, отрывистое как охотничий крик. «Штральзунд», приспустив паруса, медленно повернул обратно к заливу. Он продвигался, осторожно нащупывая воздух бугшпритом, как слепой матрос костылем. В английском тексте здесь стоит характерное, но вряд ли переводимое выражение: «Его доски дрожали, и каждый чувствовал себя не в продвижении вперед, а в опускании куда-то вниз». К сожалению, я не могу вспомнить потрясающую перебранку двух капитанов и описание начала битвы парусников в едком морском тумане.)

 
В ответ ему звонко щелкнул затвор, и залп раздался в упор,
Холодный, длинный унесся крик, и снова щелкнул затвор,
И резкий, рваный, щемящий треск начавшейся стрельбы
Терялся в плотной туманной мгле, как разговор судьбы.
И туман все полз, и в нем был скрыт весь мир со всех сторон,
И каждый стрелял туда, где ему послышался крик или стон.
И в молчании дня вперед-назад только ржавый скрипел штурвал.
Да с ржавым скрипом каждый моряк зубами душу сжимал
И слушал свист, несущий смерть, и видел близость конца,
Стирая жестким рукавом холодный пот с лица.
 

(Еще одно замечание. Я не знаю, достаточно ли я точно передал описание этой великой битвы. Вот упущенная мной, кажется, подробность: «Туман удлиняет предметы, и матросы должны были видеть мачты и паруса огромными, как тени на вершинах гор».)

 
Как вдруг раздался сдавленный крик, словно кто-то воздух ловил.
Это раненный насмерть Рюбен Пейн, как женщина в муке, вопил:
«Том Холл, Том Холл, сумел твой глаз мишень в тумане взять.
Так вот где был мой последний час. О, если бы мог я знать…
Отлив пройдет Лаврентьев проход, но мне не вернуться с ним,
Не увидеть седого руна волны, скользящей по галькам сырым,
Не ложиться в дрейф рядом с тральщиком, не тянуть морской улов,
Не следить в непогодную хмурь глазки веселых огней маяков,
И горько мне. В этой хмурой стране для себя я конец нашел.
Но придет и твой беспощадный суд – и вспомни меня, Том Холл».
Другой усмехнулся, как жирный кот: «Ты это славно сказал.
Ступай просить суда у моржей на скаты приморских скал.
Пусть с миром ползет до адских ворот твоя душа, пират,
Поверь, я утешу всех твоих вдов и выпью за свой возврат».
 

(Конец Томаса Холла рассказан неизвестным автором с той же черствой сентиментальностью и скаредной мелочностью в описаниях. Я не стану передавать их.

Поваром на «Штральзунде» был старый финн, и, говорят, он был колдуном. Он тремя царапинами надрезал конец пули и убил Холла. Том Холл упал на палубу и, падая, успел крикнуть: «Во всем виноват туман. Проклятый туман!»)

 
Услышал ли это добрый туман? Но едва он окончил речь,
Как туман осел и пополз к воде и словно начал течь.
Он слегся, как парус, спущенный вниз, раздался, спал к сторонам,
И все увидели море, лазурь и котиков по берегам.
И с плеском прилив наползал в залив стадами серебряных грив,
И люди, омытые блеском лучей, стояли, глаза опустив.
И легкий ветер скользнул в снастях, завяз горбом в парусах.
Но никто не вертел тяжелый штурвал и трос не держал в руках,
И Рюбен Пейн тяжело вздохнул последним вздохом своим,
И Том Холл сказал: «Одному капут. Пора и мне за ним».
В глаза его пал великий сон свидания с черной землей,
И он говорил, как сквозь дрему больной, с прижатой к ране рукой:
«Западный ветер… сломанный лед… он мне ничего не несет…
Отмойте палубы… кровь с борта… и бегите из этих вод…
Эй, „Зунд“ и „Штральзунд“, ровно делить!.. Шкуры поровну всем ловцам,
Вы встретите новый день, но Том Холл никогда не встретится вам.
Он навеки ушел от пьяной волны и от грязных рыбных снастей,
И теперь он уснет на тех берегах, где лежбище сивых моржей.
Держите на запад и снова на юг, где льдов и туманов нет,
Пусть там веселые девушки услышат его привет.
И вы не несите его к холмам и не ставьте каменных плит,
А заройте его у песчаных дюн, где Беринг был зарыт,
И рядом пусть ляжет Рюбен Пейн – он знал, как сладок бой,
И покиньте нас, и потом подчас вспоминайте между собой».
 

(«Зунд» и «Штральзунд» похоронили мертвецов и, как два деревянных брата, ушли в океан. И ударом ветра в мою, память врывается песня о северных мореходах, торжественная и веселая, как гимн.)

 
Скорей друзья, кидайте лот,
    Туман дорогу скрыл.
В поход, друзья, вперед, вперед,
    Плывем, как Беринг плыл.
Попутный ветер нас несет
    В харчевню «Горный Кит»,
Сам океан, простором вод,
    За нами вслед летит.
Широко дверь растворена,
    И рвется плеск зыбей:
«Подайте воблы и вина!
    Скорей! скорей! скорей!
Сегодня будет вам доход,
    Кабатчики земли.
Сам океан здесь ныне пьет,
    Несущий корабли!»
Над морем ходит ураган,
    Ужасен скрип снастей,
Холодный бурный океан
    Зовет к себе гостей.
Накрыт волнами плоский скат
    Прямой, как стол, скалы.
Как собутыльниц пьяных ряд,
    Колеблются валы.
Смелей, друзья, скорей, друзья,
    Земная даль пуста,
В честь мертвецов на берегу
    Воздвигнем два креста.
Пусть в них моряк увидит знак
    И сыщет путь в затон,
Где с буйным пылом секачи
    Ведут послушных жен.
Где слышится гремучий вой
    На сшибке двух валов
И сонный рев морских бобров
    У низких берегов.
Где на снега летят снега
    Из побежденной тьмы…
И ходит белая пурга
    Под хриплый вой зимы.
Где чукча, пьяный и хромой,
    С упряжками собак,
Везет свой полог кочевой
    Из тундры в снежный мрак.
 

(Сам океан пьет с моряками – это ложь. Но люди океана пришли в порт, и Рюбен Пейн убит… Это правда. Скорей давайте водки! И в конце концов неважно, что в этом рассказе ложь, а что правда.

Есть повесть о седоусом младенце, матросе из Новой Англии, который после долгих странствий возвратился к себе домой. Он принялся точить лясы о тех местах, где он был и не был.

«И вот, мамаша, – говорил он, – за морем есть такая река. В ней течет чистый ром. Пей сколько хочешь, пока влезет. Один парень у нас захотел искупаться. Вот он разделся и только сунул левую ногу в реку, как сделался пьян и начал куролесить. Да что! Рыба, если зайдет в устье такой реки, сейчас же хмелеет. Однажды кит сунулся в реку и немедленно до того опьянел, что разбил все пароходные пристани вдрызг. Разнес лодки, покрошил все суда и баржи и отправился разламывать сухой док. Хорошо, что рыбаки вылили в реку бочку нашатырного спирта, и кит малость отрезвел. Потом, мамаша, в прошлом году наш корабль стоял двое суток в городе, который Владивосток, в стране Сайберии, в России. В городе есть клуб для моряков. Роскошнейший клуб, но председатель его китаец. И все белые люди сидят с этим поганым китайцем за одним столом и слушают, как он председательствует. Вот какие дела бывают».

«Ну, сынок, – отвечала рассудительная старушка, – пока ты мне рассказывал, что у вас за морем реки текут ромом, я еще молчала. Может быть, и кит напился пьян – это я тоже не знаю. Но чтобы китаец председательствовал в клубе для белых людей – этому я никогда не поверю».

Эта история могла бы быть поставлена в заключительную главу каждого рассказа о путешествиях. Вы хотите знать, для чего я ее рассказал? Не притча ли это? Меня спрашивают: все ли в написанной мной книге правда? Вот чистосердечный ответ: да, я ездил в 1928 году на Чукотский полуостров, жил у чукчей, встречался с мистером Н., выведенным под именем Кнудсена… Эта книга была задумана как ряд очерков. Однако, по ходу работы, мне пришлось внести в развернутый строй фактов долю необходимого вымысла, согласно законам писательского ремесла.)


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю