Текст книги "Ёлка для Ба"
Автор книги: Борис Фальков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 21 страниц)
В этот миг я, естественно – в черкесске с газырями, декламировал "Памятник нерукотворный" под, что естественно тоже, "Свадебный марш" Мендельсона Ба... не Бартольди, а просто Ба. Нерукотворность пушкинского памятника как нельзя лучше оттенила явную рукотворность нашего памятника уходящему году. После правильно выдержанной паузы все кинулись по своим делам, словно дела эти были расписаны каждому заранее: Ди – спасать придавленного, Ю – тушить возможный пожар, многие из детей двинулись по домам, чтобы по дороге как следует подумав, вернуться к торту. Ди не удалось извлечь из-под обвала виновного, его там уже не было. И он-то как раз и не подумал вернуться: так его и видели. Благодаря столь решительному поступку, его не смогли опознать как нелегала и, следовательно, обвинить в заранее спланированном саботаже. Он принял не по возрасту мудрое решение, выгодно обменяв свой кусок торта на покой душевный. А может – и физический, учитывая всё же похищенную конфету, а также возможный разговор моих родителей с его, и последующее беспримерное наказание.
Я же не был столь мудр, и однозначное отношение к случившемуся мне не давалось. С одной стороны мне было несомненно жаль моей ёлки, а с другой благодаря катастрофе прервалась пытка "Памятником". Понятно, что Ба испытала то же, ведь и для неё "Свадебный марш" был по существу пыткой. Разница между нами заключалась в том, что мои сожаления перевесили радости, а перевесив превратились в злобную обиду. И к ужасу всех взрослых, и к радости детей, я вспрыгнул на поверженную ёлку и стал в праведном гневе топтать её. Под моими подошвами захрустели остатки стеклянных игрушек, все эти изогнутые зеркальца, чашечки, отражающие в себе всё, в том числе и закаменевший профиль Ба, все лапки умирающего во второй раз дерева. С особой тщательностью я уничтожил сверкающий шпиль, в котором этот профиль отражался трижды, в трёх гранях, и, кажется, даже приговаривая: вот тебе, вот. Потом я снова утверждал, что имел в виду и топтал себя, только себя! Но на этот раз никто, не только одна уже Ба, мне не поверил. Ещё бы, я сам не верил себе.
Семейное собрание, состоявшееся сразу же после того, как разошлись гости, было посвящено одной теме: я и невропатолог. Оно длилось недолго, благодаря испытанному мною и Ба общему, объединившему нас пережитому. Возможно, ей представилось, что судилище проходит над нею самой, во всяком случае – к нужному моменту в её глазах сложился стальной с прозеленью оттенок, эдакий карточно-ёлочный домик на песке, с фаянсовыми тарелочками на стенке: ритуал, приглашённые чужие, они ведь могут разнести слухи по городу, потеря роли верховной жрицы, вероятный бунт домашних подданных. Дом подвергался опасности, песочное сооружение могло рассыпаться в считанные секунды. И в те же секунды, обманув ожидания многих – вместо многими желанного: пусть это будет мне урок на... – Ба вступилась за это будущее, каково бы оно ни было, и кому бы ни принадлежало. А согласно теме семейного собрания, оно очевидно принадлежало мне.
– Мне следовало бы помнить, – неторопливо выговорила Ба, – что Мендельсон не может вызывать у вас почтения. Вам подошёл бы цирковой марш. Ничего удивительного, по моему мнению, марши вообще порядочная...
Она чуточку замялась, но рядом был Ди.
– Дикость, – подсказал он.
– Дикость, – согласилась она и повернула ко мне свой вечный лик. – Поэтому завтра же мы с тобой начнём разучивать третий вальс Шопена.
И повернувшись к консилиуму:
– Ля минор.
Совещание сразу же закрылось. Несовместимость усиления занятий столь нервным делом с лечением у невропатолога была понятна всем, все испытали особую нервозность музыки на собственной шкуре. В который раз вечные духи дома вступили в противоборство с актуальной реальностью и победили, я был спасён. Но это была последняя ёлка, устроенная в нашем доме. И её, последнюю, после внезапной вторичной кончины вывезли поздним вечером следующего дня за Большой базар на свалку, и захоронили там вместе с остатками игрушек. Они были некогда страстью Ба, она собирала их тридцать лет, жертвуя многим. Среди них были и незабываемые, например, птица Феникс из переливавшегося разными цветами стекла, перья и крылышки которой крепились к туловищу проволочками, а когда птичку сажали на ветку прищепкой – трепетали и позванивали от каждого толчка или стука, любого звука, долетающего сюда из соседней комнаты или с улицы, и эта их работа не прекращалась ни на минуту, не прерывался даже и короткими паузами их аккомпанемент сменяющим друг друга дням и ночам. Игрушки занимали, каждая – своё, но и все вместе, определённое место в большой коллекции Ба, среди пудрениц и щёточек, фрагментов задуманных платьев, муфт с носовыми платочками, вееров, и теперь это место опустело. Они были бесспорно личной собственностью Ба, в общем-то ею самой. И когда их не стало, пустота обнаружилась не только в доме, а и в самой Ба.
Глава... а, какая угодно: я люблю тебя, Ба.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
И мы мчались, в сущности, все вместе: я и Жанна, следовательно, с нами и Ба. И навстречу нам, всё в том же, благословенном незабываемом порядке: площадь, присыпанная на этот раз мельчайшей белой пылью, булыжники, отполированные копытами и подошвами, ряды прилавков с торгующими бабами в платках, выгоревшие вагончики, бочка, раковинка и шапито. Всё как всегда. Только на моём затылке нежнейшая из ладоней – вместо тугого мехового живота, а вместо снисходительных уроков на будущее – в ушах сладкое пение пчёлки, уморительное щекотание голоска, легко проникающего в мозг:
– ... да ты что, какая кукла? Это Жора Устименко. Просто он ростом маленький, ну вот как ты. Разве ты кукла?
– Тогда он лилипут. А откуда лилипуты?
– Дурак, из Лилипутии, конечно. Свифта читал? Но ты не должен его так называть, или упаси Господи – карлик, следует говорить: маленький человек.
На нас оглядывались, я лопался от гордости. У неё на поводке, а она почти индуска – сари и третий глаз, значит, и я отчасти индус. Воображение подсказывало: под ногами у нас не мостовая, а сходни корабля, а над головой мачты, а ещё выше...
– Маленький, потому и любит свой шиколат.
– Опять дурак, он его ненавидит. Никогда не произноси при нём этого слова, он обидится.
– Как же я скажу ему, если он заперт в сундуке?
– Он не всегда там сидит. И я тебя с ним познакомлю. Всё это не значит, что ты не можешь есть шоколад. Я тебе куплю, после. А Жоре купим "Шахтёрские", это его страсть.
– Мой отец тоже их курит. И считает папиросы, наверное, от злости. А Жора считает? Ты не знаешь, а и я ведь плевать хотел на шиколат. Я совсем наоборот, люблю... обожаю кислое.
Нет, даже ей я не выдал тайны: вовремя прикусил язык. А жаль. Интересно, что бы из этого вышло?
– Ки-ислое... Значит, купим клюквы в сахаре. А твой отец не злой, просто он страдает, у него всегда болит нога.
– Я знаю, она у него не настоящая... А мотоцикл – настоящий?
– Ещё бы! Опять смотри: мотоциклиста зовут Назарий, и ты никогда не сокращай, а то ещё назовёшь его мотобоем. Это сходит с рук только Жоре, или его другу-негру.
– А негр – настоящий?
– Три дурака. Нет, крашеный... Конечно, настоящий. И опять же – никогда не говори "негр". Нужно говорить: чёрный человек. Только он сам может называть себя негром, ну и, опять же, Жора.
– Или ты, – не пропустил я. – А мне как его называть: эй, чёрный человек?
– Просто дядя... Ваня. Чего смеёшься, четыре раза дурак? Его зовут Ив, Ив Кемпбелл. А на афишах – Иван Кашпо-Белов, или Кампо-Бассо, или Кашпо-Басов, разные времена – разные имена... Только жизнь одна и та же, несладкая, по слухам – сплошная жуть. Я тебя со всеми познакомлю, только чур, быть умницей: дома об этом ни слова.
– Я дурак всего четыре раза, не пять, – сказал я, останавливаясь от обиды, и для верности мрачно добавляя: – Конечно ни слова, гроб. А что делает там Ася, только улыбается и всё?
– Пошли, пошли... улыбаться их работа.
И дальше чуточку грустно:
– Может, важнейшая работа. У них вся жизнь – работа. Вот и улыбаются всю жизнь.
Что-то дрогнуло во мне. Мой мрачный крепкий "гроб" враз стал весёленьким и мягоньким, вымятым в шутку из пластилина, перед этим траурным тройным ударом колокола: "работа". С тех пор всегда что-то внутри, да и весь мир вокруг меня вздрагивает, стоит загудеть этому колоколу. Вот так-так, и тигры, и улыбка, и мотоцикл, и выстрел, бочка, шиколат, кулибка – всё это работа? Всё это одно и то же, называется жизнь, а по слухам – сплошная жуть? Так-так.
Или не совсем так...
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Из дальнего коридора за нами наблюдало зеркало. Мы обнаружили (поздней ночью подобные открытия неизбежны), что в зеркалах есть нечто жуткое.
Х. Л. Борхес
... если вспомнить, например, что слухи на этот раз оказались частично лживыми. Вместо тигров были медведи: медведица и два медвежонка. Конечно, Жанна знала об этом заранее, но за столом благоразумно замолчала столь важную деталь, способную разрушить самый хитроумный план. Хотя, казалось бы, какая разница? И клетки стоят на том же месте, и кормят их в то же время... Но благодаря этой уловке меня пронесло мимо рифа, столь неутомимого в своей жажде разрушений.
Умолчание, простая обмолвка, или просто ложь, все они частенько оборачиваются пользой для справедливости, правды и устойчивости дарёной Богом естественной иерархии: такая вот триединая пища для сердца и ума. Пусть эта пища не соответствует вкусам какого-либо коня, дарёному в зубы не смотрят. Что может знать конь, в самом деле, даже и о своей-то личной пользе? Только, что ему полезны трава и сено, потому они и приданы его конюшне. Даже конюхи его и те не подозревают, что по ночам, когда они дрыхнут, какой-нибудь татарин Ахметов умыкает этого коня, и там, на воле, со скрипучим седлом на холке или скользким бензиновым баком у ягодиц... конь нарывается в чистом поле на овёс и приобретает совсем иной взгляд на жизнь: триединый.
Эге-е, да с воли совсем иначе смотрится и дом родной, родимая конюшня! Эге-е ж, да она ведь тоже естественно триедина! Так же естественно, что конь, приобретя новый опыт, теперь сознательно устраивает и в себе самом такое же триединство, вырабатывает кодекс, помогающий ему избегать лишних, наружных и внутренних конфликтов.
Беглец от конфликтов, беглец из собственного дома, лазутчик в миры иные, он теперь свой парень в каждом из них, шпион, владеющий чужими секретами, а никто и не подозревает о его роли соглядатая. Он – следователь, ведущий следствие на самых выгодных условиях, ведь он может незаметно пользоваться плодами чужих расследований, неосторожно выложенными перед ним где-нибудь за завтраком, или между тренировками. Присутствие во всех мирах – и независимость от них, пусть и ложная, бывают ли условия выгодней? Да, независимость в этом случае и истинна – и ложна, то есть: истинна, потому что ложна, как и всякая конская истина. А между тем, представляя в одном мире – иной, в истине – ложь, сам лазутчик остаётся вне всяких подозрений и упрёков. Разве что, наткнувшись на нечто странное в нём и затруднившись определить – что же это такое, кто-нибудь назовёт его дикарём или крамольным еретиком. И, между прочим, правильно сделает, хотя бы потому, что одним махом избавится от всех затруднений.
Говорят, у специалистов по называнию, у специалистов речи нынче трудности, потому что раньше они пользовались эзопием, если употребить выражение Ди, а теперь, мол, можно и надо называть вещи прямо. Урод? Ну, так и говори ему в лицо: урод. То есть – плюнь такому коню прямо в морду, а не по обиходным траекториям сикось-накось. Убедись только прежде, из предосторожности, что это именно конь, а не верблюд. Говорят также, что они, специалисты, прежде виртуозно пользовались способом сикось-накось, но теперь этот способ совершенно устарел, а способу честному, новому, литература не научилась, потому что и не хотела обучаться. И вот, покуда теперь она поневоле учится, искусство речи гибнет.
Но речь ведь всегда – эзопий. И совсем не обязательно прибегать к таким экстремальным его формам, к каким прибегал Ди: эсперанто или совсем уж древнееврейский. Коню хочется обставить себе конюшню и волю вне конюшни, как ему нравится, а не кому-то другому. Ему хочется поправить, а то и совершить акт прямого творения, и не можется, ног не хватает, вот он и совершает его сикось-накось, при помощи голосовых связок. То есть, при помощи маловразумительного ржания, не слишком внятного, с овсяной кашей во рту, сказания... Точнее, не забывать если цели ржания, иносказания. А потом, для облегчения дела, конь собирает технику таких ржаний-иносказаний в опыт, в кодекс. Но и техника его, и кодекс – это техника и кодекс иносказания, и значит – всегда эзопия. Что ж за трудности объявились вдруг сегодня у специалистов по ржанию, хоть и убедились они, прежде, чем начинать ржать и плеваться, что перед ними тоже послушный брат-конь, не вздорный верблюд? А встречный ветер, который заносит их плевки в морду собственную, хотя предназначались они – другой морде, чужой. Специалисты просто забыли справиться, что за погода нынче на дворе, и отсюда их трудности. Но погода ведь, бывает, меняется, и направление ветра тоже... Погодите, вот он подует в затылок специалисту, побегут по его лопаткам мурашки, сердце вскипит восторгом сладострастия – и трудностей как не бывало. Ну, а эзопий останется тем же эзопием, плюйся им хоть сикось – хоть накось: прямых траекторий, как известно, не существует. Не признавать этого... вот она где, дикая ересь.
Не потому ли тщетны попытки, подчас отчаянные, высказать правду о ком-то прямо ему в рожу, не получив плевок в свою собственную, и виновата вовсе не погода? Правы ли китайцы, утверждающие, что человеческое ржание, речь заключает в себе и правду и ложь одновременно, и именно тем она отличается от пения птиц – или это касается только китайской грамоты? Если они правы, то ложь – такое же содержание речи, как и правда, они равноправны. А поскольку содержание прежде всяких форм – то ложь причина речи, а не следствие её. Ложь изначальна, как и правда, то есть, божественна, она – такая же ипостась Бога, как и истина. Так что же, она один из богов? Значит, богов много, значит Бог боги? События, возможно, сами решат этот вопрос, без нашего ржания, так что не будем забегать вперёд. Уже то, что речь ищет и находит для божественной ипостаси название, заставляет попридержать её. Тем более, если это название дьявол, прямой плевок в лицо Божеству. Известно ведь: дьявол отец лжи. При помощи простого вычитания, сделанного речью из боги, ложь предстаёт порождением дьявола, его воплощением, плотью – и следует попридержать свою речь хотя бы тем, кто не забыл о происхождении всякой божественной ипостаси из единства всех ипостасей. Всего лишь придержать, не отрицать же то, что уже существует во плоти! Крамольной дикостью было бы такое отрицание действительности: вычитание уже сделало плотской саму речь, дало тело этому дьяволу, он получил плоть, и я тут о нём – по его подсказке – рассказываю. По подсказке техники и кодекса сказания? Да, но копнём глубже: их основы, синтаксиса речи. Это он – дьявольская плоть.
В самом деле, руки-ноги, печень-сердце, и даже голова этой плоти, короче, её последовательная связность, если даже и не осмысленность, – всё это члены тела дьявола, то есть, содержащейся в речи лжи. Вовсе не правды, правда-то как раз бессвязна, даже если и осмысленна. Обе они вместе – боги, выражают собой их несказанную истину, включающую в себя и утверждение-правду, и отрицание-ложь. А вычтенная из них ипостась, дьявол-синтаксис, берётся высказать хотя бы часть этой истины: ложь, придавая именно ей утвердительное значение. И это значит – превращает противоречивую всеобъёмную истину в однозначную правду, плоскую правду и только правду, то есть, опять же – лжёт. Вот где кроется ответ на труднейший китайский вопрос: как это зеркало, отражающая действительность речь способна – нет, не соответствовать действительности, это-то совсем не трудно – способна искажать её, каким тонким средством она это делает? Мать ошибается лишь наполовину: ищешь источник лжи шерше ля фам, конечно, но только в третью очередь телесную женщину или полутелесную графиню как носителей дьявольского синтаксиса, а во вторую оформленную им правду. В первую же очередь саму истину.
К примеру, женщина Кругликова утверждает речью, когда надо, что мать пошла работать на Горздрав, потому что хотела заполучить квартиру. Знакомые утверждают речью, где надо, что отец уволен с работы, потому что поспорил с начальством, и не разрабатывал свою ногу, потому что... Правда это или не совсем, или совсем нет? "Потому что" дьявола-синтаксиса отменяет эти различия. Оно ставит на место взимоотношений правды и лжи взаимоотношения слов "начальник" и "отец", "мать" и "Кругликова". Слова эти, возможно, ещё соответствуют правде, а вот отношения – уже никак, ибо в них уже нет множественности истины, принадлежащей всем боги, утверждена одна лишь их ипостась: такая, а не иная. А теперь назовём её правдой, чтобы избежать последних затруднений, ибо она теперь одна, и крепко утверждена – а всё другое отринуто как несоответствующее действительности, стало быть, вовсе несуществующее. Так, что ж нам ещё надо? А... утвердить кодекс, подробно указующий, как такую операцию наилучшим образом проделывать и впоследствии. Ну, это уже совсем лёгкая задача, когда уже работает "потому что", и им утверждена связь, последовательность самих последствий. За нею последует логика, причинная связь между всеми событиями и вещами, не только этими, исходными, а по их уже подсказке пойман и утверждён сам дух Творения! Но если вглядеться в этого новоутверждённого духа, в нём легко узнаётся дух того же синтаксиса: всё тот же дьявол.
Задача и впрямь простая, достаточно употребить это "потому что", и любая дрянная бессмыслица станет связной. "Я не думаю, что инфляция губительна, потому что народ относится к ней спокойно". Любопытно бы узнать, заглянув под черепную крышку сказавшего это, каким образом, глядя на инфляцию, он получил именно такое "потому что", а не иное. Сам факт появления "потому что", всё равно – какого, и не любопытен. "Это не так, потому что ещё Спиноза сказал и был уволен". С "потому что" всё уже ясно, но "и" тоже ведь ничего не значит, кроме синтаксического союза, а между тем оно же – оправдание действия, утверждение причины и следствия. Ту же роль играют запятые, тире и так далее... Коварные роли играют построения, называемые фразами: поставленная в конце их точка якобы свидетельствует о конце высказывания и мысли. А она не свидетельствует ровно ни о чём, только о самой себе в конце фразы. В крайнем случае, о том, что у говорящего вышло дыхание и он нуждается в новом. Подла роль абзаца, с его помощью акцентируется нечто вне зависимости от его действительного значения. Но попробуй уклониться от требований дьявола-синтаксиса! Уклониться и сказать что-либо связное без фраз, без верного склонения и падежа, так напоминающего собой падёж скота от болезни Якова в сочетании с болезнью Боткина! Если попробуешь уклониться, хотя бы свести лживые связи до минимума – с тобой говорить не станут, не станут и слушать. Речь окажется тебе же не нужна, она вообще перестанет быть речью. Так что же, желающему высказать правду следует молчать? Но молчание ни о чём не свидетельствует, только о нежелании лгать. Где ж настоящая, вполне соответствующая истине правда? А в подозрениях на её счёт, в невысказанных подозрениях.
События ещё придадут ясности тому, что тут наговорилось вследствие неумения придержать своё ржание. А пока можно уцепиться за подвернувшиеся под руку, навернувшиеся на язык подозрения: в отношении меня – все они базировались не на каких-то фактах, а на предданной уверенности в том, что мальчишка не может быть не еретиком и не дикарём. Не Каспаром Хаузером, на выработанном семейном языке, не Маугли. Не гадким утёнком. Для того и воспитание, оно сделает его нормальным лебедем. Не одно моё семейство исповедовало такую веру, время изобиловало пусть уже и не Павликами Морозовыми, но его младшими братьями: Витями Малеевыми. Изобиловало повсюду, в школе и дома. Эти ребята, конечно, не имеют прямого отношения – ни к этой главе, ни к какой другой, зато имею я. Опасность, которую излучали все мы, гадкие утята, конечно же заставляла обходиться с нами понастороженней. Несмотря на любовь к нам, да, и любовь.
Итак, мысль о том, что можно было сбежать на Большой базар, не ставя никого в известность об этом предприятии, появилась у меня значительно позже, после того воскресного похода с Жанной. Но я не стал сожалеть о запоздалости столь простой мысли, а столь же просто реализовал её, учтя опыт нелегальных проникновений на оружейный склад. Кодекс этого опыта, состоящий из техники лицедейства, приёмов конспирации, выказывания якобы возросшего – а на деле вовсе не существующего интереса к предстоящей школе, к Пушкину, а теперь и к Некрасову...
– Не правда ли, отличный пример двусмысленности обаяния мудрого Вани?
Внимание к деталям:
– Не мудрого, а умного.
... кодекс, предусматривающий появление вовремя за столом, внятно сказанное "спокойной ночи", ровно три минуты преднес на турнике, и солидное замечание: надо купить гантели потяжелей, и ещё более солидное: стёрлась зубная щётка – хорошо бы купить новую. Привычка к таким приёмам работала и в противоположную сторону, признаюсь – в первые дни я являлся на базар со снисходительной миной, перенятой у Ба. И если б не Жанна, вряд ли бы так быстро понял, что попросту смешон, не слоновая кость на серебряном блюде – а собачья на алюминиевой миске.
Но я понял, и перестал корчить рожи, или с таинственным прищуром оглядываться на улице. Моя собственная рожа сразу приобрела профессиональное выражение, и само моё расследование тоже: профессиональную физиономию. Благодаря такой мимикрии я через неделю после знакомства с цирковыми – Жанна сдержала обещание – уже подводил кое-какие итоги. Всё вышло как бы само собой, в любопытном Каспаре Хаузере, в свалившемся из мира иного Маугли никто не заподозрил опасного шпиона и не удосужился скрывать от него свои тайны. Соглядатаю предоставили возможность чувствовать себя свободно на всей территории вокруг бочки и в ней самой, то есть, на том самом месте, где, буквально, была закопана самая жуткая тайна. Свободно расхаживать по этому месту, действовать, и видеть многое из того, что... например, как на этом месте, не стесняясь моим присутствием – и не подозревая о том, что публика на смотровой площадке уже собралась – Ася Житомирская приподняла юбку и щедрой струёй окропила арену, дно бочки. Этим актом она совершенно рассеяла и мои подозрения в её причастности к захоронению младенца. Сама того не зная, она первая выскользнула из расставленной мною сети. Я применил отцовскую логику, задал себе вопрос, нет, не: могла ли такое сделать Изабелла, а: могла ли Ася сделать такое на своём месте? И ответил на него: нет, не могла. Ответ, как выяснится, ошибочный, но моя ли это личная ошибка? Всякий на моём месте ошибся бы так же. Ухмыляющийся дьявол синтаксиса, превративший ложь-отрицание в правду-утверждение, сделал эту ошибку тоже логичной. То есть, неизбежной.
Столь же логично было бы удивляться тому, какое количество информации я успел собрать в несколько дней, но только – если не знать её основного источника, Жанны. Нет, не информации: живых образов, скреплённых всеми теми важнейшими "к, с, у, над, за..." в единую постройку. Даже не скреплённых представленных ими. Эти частички, лишь на первый взгляд малозначащие, и были носителями образов, были самими образами, а названия попавших в коллекцию предметов как раз мало что значили. Это теперь, в попытке воскресить на бумаге, снова материализовать извлечённые из памяти тени, всё поменялось местами, предметы получили приоритет и почти вытеснили подлинно значительные сущности, а тогда... Обидно, конечно, но что делать: эта попытка – попытка лишь повторить, повторить, а не прожить. Прожить нечто вторично – никому не доступный фокус. Придётся высказать крамольную мысль, поистине дикую, но другие, понятно уже, редко приходят мне в голову: не только я смотрю на мир чрезмерно, по-отцовски выпуклыми глазами того мальца, но и он сейчас смотрит на мир моими. Тривиальная, как оказалось, стоило её записать, мысль: живём только раз. Попробуем высказать её иначе... Тот малый и тогда смотрел на мир моими теперешними глазами. Эге-е, это куда лучше сказано, совсем уж еретически. Но повторяя повторяй, если воспользоваться языком пророческим, полным не временных – вечных глаголов. Потому, перелистаем-ка мой коллекционный каталог.
Первым номером, конечно, Жора Устименко, маленький человек. Очень маленький человек, моего, собственно говоря, роста. У него всё, как у больших людей, только маленькое. Он курит только "Шахтёрские", цитирует Свифта, любит бегать в Большой цирк – в другую часть города, только не афиширует этого: он зол до тамошних баб из труппы лилипутов. Из них он особенно выделяет тех, кто не похож на него самого, а именно – у кого от пояса и выше всё большое, а всё, что ниже, маленькое, ещё меньше, чем у самого Жоры. Жоре почему-то такие нравятся больше, хотя и с подлинно большими женщинами он имеет иногда дело, а что? Глянуть на фото – он красавец. И ума ему не занимать, он знает, где находится самое слабое место у женщины, и вообще у человека. Его собственное слабое место – желудок, он напивается в два счёта. Чревовещатель спаивает его, они пьют как бы вдвоём, но Жоре мало нужно, после двух рюмок его валит с ног и чревовещатель становится всевластным обладателем купленной не на его деньги водки. Жора – шекспировский шут, у него развитой мозг, куча денег и цинизма. Он любит и умеет поговорить, диалоги с его участием поэтичны и грязны одновременно.
Вторым идёт Иван Кемпбелл, Ив, коричневый сугроб в белом костюме. Но прежде него самого идёт улыбка, с добродушными зубами, открытыми навстречу противнику в каком-нибудь броске, или особенно мощном захвате в партере. Отец Ива двадцать лет пропадал на Колыме и пропал, как сугроб, занесенный угольной сажей. Негра там ели, по словам Ива, комары и гнус, а сам негр не ел ничего. О своём детдоме Ив предпочитает помалкивать.
Третий – Сандро Сандрелли, человек-глаз. На нём серая крылатка или просто халат. У него есть протезы, но он их презирает, на них чёрные перчатки. На его ногах же – белые, запачканные на ступнях, с вензелем: SS. У него есть монокль и славный сабельный удар, пробор в лаковых волосах. И у него прежде всего зубы, всегда и везде. Известно, работа... Сандро, человек-выстрел, бабы злы до него, а мужики – на него, отчего бы это? Вот, Жора даёт Сандро прикурить, я отчётливо вижу эту сцену, а курит ли тот? Или это тоже только работа, вроде шиколата, который Жора, как известно, терпеть не может?
Дальше: Назарий Манукян, человек бочки, по прозвищу "мотобой". Харлей, чай после попойки, пот после чая... можно снова влезать в седло. Его механик по прозвищу "брат", звучит, однако, как "раб".
Ещё дальше: Жанна, третий глаз, смех и страх, дрожат коленки... Но это уже было, и вообще: всё оно не дальше, а ближе. Ближе всего. О, Жанна!
Ася Житомирская... Кто она, и что?
Снова сугроб в угольной саже.
Полированный моноклем глаз, а ноги без перчаток отданы очень маленькой женщине: стрижка ногтей.
Чай, водка и улыбка.
Толкучка на базаре, вся труппа из Большого цирка тут: торгуют шмотками, иначе жрать нечего. Тут же их дети, почему-то с керосинками. Вагончики высокомерно смотрят на это нашествие чужих... Кроме Назария. Он живёт у Аси, в городе?
Назарий ораторствует, и все заворожены: следят, как он двигается, словно кошачье по клетке. Все готовы на всё – для него, а он принимает всё с усмешкой. Он прям, в смысле откровенен, как сильная машина. Сколько раз он падал? И всё ничего: разбился, отлежался, подъём и снова работа. Он ворожит всеми, высшая каста, не просто дрессировщик – а укротитель металлической свирепой кошки: мотобой.
А Ася? Ну что – Ася... стоит в бочке, или продаёт билеты. А чуть позже уже и не стоит, а только продаёт. Зато Жанна стоит в бочке. Оплата по маркам, то есть, прибыль делится соответственно рангу, касте. В сравнении с зарплатой Большого цирка – и у низших каст это целое состояние.
Аккордеон на брюхе аккордеониста, чрево на пузе чревовещателя, сокращённо Чрево.
Жора: меня тоже хотели придушить, в детстве, и это неплохо. Что именно неплохо, почему – тоже?
А что за сари, откуда оно у Жанны, зачем?
Улыбка и работа, всё то же каждый день.
Работа... тут бы и покончить с нею, невелико счастье, этот минималистский роман всегда один и тот же. Глава первая: Ася в бочке. Глава вторая: Жанна в бочке. Глава третья: я в бочке... И последней главы не видать, при всём минимализме. Каталог, который ведётся до скончания века, ему можно предпослать любое вступление – и нельзя достичь эпилога, не нарушив избранного стиля.
Кратко, "очень кратко опишу свою жизнь до события самого важного: я не заметил, как корабль отчалил." Что дальше – не так уж существенно, главное событие уже произошло, и этого не заметил никто.
Ещё короче: "я люблю тебя..." – пальчик сорвался с чёрной клавиши на белую, пауза. Кого же на этот раз, кому именно посвящается эта глава? Опять несущественно, само-то это событие уже тоже тут, пусть и не замеченное никем: ведь мы с Жанной, что бы там дальше ни было, уже мчались когда-то вместе. А что, собственно, было дальше? Эге-е...
Но однажды мы всё-таки мчались вместе – разве этого не достаточно для любви?
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
У всякой дороги есть конец, коли отчалишь – то куда-нибудь уж и причалишь. Но если свернуть дорогу в бублик, сцепив её начало с её же концом, то получится бесконечность. Свёрнутая в цилиндр стенка бочки и есть такая бесконечность, а уж если на утрамбованной земляной арене, ровно в центре её, сидит по-турецки механик по прозвищу Брат, ковыряясь в суставах двух Харлеев и насвистывая нечто армянское, то тут пахнет уже и вечностью.
Я в нерешительности стоял на пороге бочки, на границе внутреннего и внешнего, временного и вечного. Ступить на ту землю непосредственно... Мне-то представлялось, что к моему визиту приготовятся пристойней: сделают деревянный настил, или выложат мостовую. Бесцеремонный тычок в холку пропихнул меня внутрь. После тщетной попытки сохранить равновесие я вывернул влево и выбежал на трек. Устоять на нём было вовсе невозможно и, проковыляв по нему пару метров, я очутился всё же на той самой земле. "Земля", мрачно сказал капитан.