355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Фальков » Ёлка для Ба » Текст книги (страница 17)
Ёлка для Ба
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 12:03

Текст книги "Ёлка для Ба"


Автор книги: Борис Фальков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 21 страниц)

Я засопел и, не разжимая рта, плюнул в отражение, то есть, сделал вид, что плюнул: уроки, знать, не прошли даром. И пошёл дальше, вдоль по-разному искривлённых зеркал. Что содержалось в них, тоже не было большой новостью. И рассматривая многообразно, иначе, чем в прямом зеркале, изувеченного себя, я ни о чём уже не думал, кроме сходства, только вот – с кем теперь? Отпочковавшись, благодаря кривым отражениям, от отца, я старался подчеркнуть свои совсем иные, новые увечья, кривляясь перед зеркалами, словно обезьяна перед публикой. Только публикой был я сам. Я и воображал себя такой обезьяной, даже больше того, обезьяньей сморщенной почкой, и поскольку такая шутка мне особенно нравилась – хихикал. До сих пор "Комната смеха" как раз смеха-то у меня и не вызывала. А теперь я хохотал всё громче и громче, переползая от зеркалу к зеркалу на карачках, так как смех в конце концов повалил меня с копыт. Пустой сарай размножал мой хохот эхом, как это делали с моим отображением зеркала: искривляя, увеча его.

Я пытался прекратить, придушить этот смех, как отец придушил свой кашель усилием воли. Но не смог, а стал задыхаться сам. Мой живот схватила судорога, между её спазмами я приговаривал: ох-ох. Дьявольскому хохоту уже не нужно было питаться отражениями в зеркалах, чтобы расти дальше, он уже существовал и рос сам по себе, питаясь собой. Окружённый искорёженными стеклянными стенками, я корячился на полу в центре арены, отращивая себе по образцу отражений то горб, то тыквообразный череп, или наоборот – укорачивая ноги с искривлёнными внутрь ступнями, с обезьяньими хваткими пальцами... Так бы это и продолжалось, пока за мной не пришли бы люди с папками подмышкой, сопровождающие папку с палкой. Или пока я не сдох бы тут, на этой арене, и меня, придушенного собственным хохотом, закопали бы в Базарную площадь, взломав прикрывающие её доски. Так бы это, может быть, продолжалось и по сегодня, если б я тогда вдруг не застыл в партерной стойке и не изверг из себя зелёную жгучую муть.

А ещё через две минуты я смог подняться на ноги и выбраться наружу. Не оглядываясь, без всяких мер предосторожности, я влачился домой. Чрево моё разрывалось от боли, и я придерживал его руками, чтоб это раздувшееся, чужое, словно накладное, пузо не лопнуло. Я ошалело хрюкал, поматывая свисающими из моих ноздрей слизистыми удилами...

Короче, разве всего этого не достаточно для любви?

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Всякое писание, священное или не очень, маленькое или не очень, аскетичное или не совсем, минималистское, максималистское, что там ещё... – это воззвание к любви. И немного к трудам. Что уже доказано всеми международными организациями, да и самими пишущими тоже. Эту главу, семнадцатую, я целиком отдаю любви. Вернее, взыванию к ней.

Я хочу, чтобы моя то влачащаяся – то мчащаяся, то сопливая и хрюкающая то звенящая колокольчиками речь зашла о трудах любви. А это значит: о Жанне, ибо у меня нет лучшего объекта, или субъекта, или проекта, как кому нравится, чем она. Разве что Ба. Но о Ба уже, кажется, сказано почти всё, да и какие же это труды – любить, нет, обожать её? Богиню надлежит обожать, а для любви всё же не найти ничего лучше Жанны Цололос.

На весах любви к ней я тщательно, осторожно отмеряю труды, с которыми взываю к ней же, как отмеряют дозу счастья, чтобы она не стала губительной: так отмеряют в лечебных целях стрихнин. Сомневаться в точности этих аптекарских весов не приходится. Я беру их в левую руку, а правой кладу на их чашки столь, на первый взгляд, разные вещи, как выстрелы винчестера и выхлопной трубы. Пора, говорю я себе, уже глава семнадцатая – а ещё не взвешены как следует удары судьбы: какой же из них тяжелей? Без этих весов не узнать... Но и с ними – не узнать, не имея в душе третьего, карминно-красного глаза. Ничего не узнать без пронзённого его рубиновыми лучами сердца.

Склонность к пальбе, из огнестрельного оружия или выхлопной трубы, проявившаяся только что в выборе сравнений, никак не повлияла на мой выбор в действительности. Его вообще сделал не я. Просто винчестер мне не дали, а в бочку я был допущен, вот и всё. Там-то я участвовал в трудах, а в другом месте – лишь в болтовне, пусть и славной. Жанна же сделала свой выбор сама, и теперь она стояла в бочке вместо Аси, это была теперь её работа. Ася куда-то просто пропала, и Жанне пришлось также продавать билеты и улыбаться. Меня больше не сажали на бак мотоцикла, но я и не просился, зато в поте лица трудился рядом с Братом, когда тот ухаживал за своими отдыхающими зверьми. Я учился сглатывать слюну и бегать по треку, и заодно упражнялся в подхваченной у отца манере улыбаться, так не похожей на необходимую в работе. Но я понимал, что у меня должна быть нестандартная манера, поскольку у меня нестандартные зубы. Я так заработался, что и за пределами бочки уже не мог ходить нормально, на ровном месте приволакивал одну ногу – и приплясывал на другой. Любая поверхность казалась мне наклонной и свёрнутой в бублик. Со стороны я напоминал, наверное, святого Витта.

Отец обратил своё благосклонное внимание на мою новую походку, и она не улучшила его мнения обо мне. Он воспринял её как доказательство моего стремительно развивающегося душевного уродства, ибо я, так думал он, несомненно передразнивал его хромоту. Что ж ещё мог подумать он? Такие мысли, конечно, не помогают сблизиться душевно, но зато внешнее сходство между нами усилилось. А вообще-то отец был ближе к истине, чем мог предположить: ведь по треку-то я бегал с изобретённым мною, точнее – подхваченным у него приспособлением, напоминающим длинную палку, или костыль.

Брат тоже трудился в поте лица. Казалось, он выходит из бочки только тогда, когда начинается представление, и его место занимает улыбающаяся Жанна. А после сразу же возвращается и садится в свою турецкую позу в центре арены. Иногда я приставал к нему с техническими вопросами. Он не отвечал, только похмыкивал-похрюкивал, а это и я сам умел делать. Обращаться к нему по кличке Брат я опасался, мне всё казалось, что она смахивает на Раб. К тому же, я не знал, как он отреагирует, если услышит от меня такую фамильярность, и из предосторожности задавал свои вопросы без всякого обращения.

Всё это продолжалось вовсе не так долго, как кажется. Рассказом о прошедшем времени, этим кривым зеркалом, искажаются подлинные его пропорции. На деле же прошло несколько дней, правда, именно в эти дни на прилавках появились арбузы и виноград. Цены на помидоры упали до ноля, и груды их гнили на задворках базара в искалеченных ящиках. Бабы начали грызть свежие семечки. Ночи стали заметно темней. Но много ли на это требуется времени? А... ещё прикрыли толкучку, после облавы. Исчез инвалид, зарабатывавший на жизнь фокусом под названием "Три листика" у ворот базара. Его утащили, буквально, поскольку обрубки его ног волочились по толстому слою пыли, оставляя влажную дорожку: он, конечно же, мочился под себя, больше было некуда, да и условия трудов не позволяли отлучаться с рабочего места. Утащили его два незнакомца, третий следовал за ними, с папкой подмышкой.

Назарий не показывал мне новых приёмов, не вспоминал о моих способностях, но и не гнал из бочки: делал вид, что не замечает моих стараний. А я знал, что замечает, потому что своего родственника он при мне больше не трогал. Не то, чтобы он вообще перестал его трогать, просто старался делать это без свидетелей. При нас, при мне и Жанне, он его ругал – и больше ничего, виртуозно обходя заборные выражения. Кстати, совершенно напрасные труды: эти выражения я давно знал и, естественно – в подходящей ситуации, употреблял. Но благодаря таким переменам я узнал в конце концов имя Брата, оказалось – очень экзотичное: Ибрагим. Терпение, внимание, постоянство вслушивания... и успех, пользу, пусть маленькую, из этого метода извлечёт каждый. За исключением случаев, когда не извлечёт.

Экзотическое имя мне очень понравилось, и, после долгих колебаний, я решил попробовать произнести его вслух.

– Ибрагим, – шепнул я. Он услышал и поднял голову, но ничего не сказал. Пришлось повторить:

– Ибрагим, кажется...

Но я ещё не успел сообразить, что же именно мне кажется, и замолчал. Тем не менее, своего маленького успеха я добился.

– Тьфу ты, – выждав долгую паузу и ничего от меня не дождавшись, сплюнул он, и в сердцах ударил ключом по спицам. – Ходят тут, мешают работать...

Разве это нельзя назвать успехом? Я впервые услыхал его голос. Так что трудись и дальше, потихоньку, как пчёлка, никогда не отчаивайся – и придут новые успехи.

Но я и не отчаивался. Молчание Ибрагима было тоже поучительно, я и из него умудрился извлечь пользу, взяв совсем не много уроков. Я стал не так болтлив, как раньше, и вообще чаще пускал в дело уши, чем язык. Даже Жанна – и та заметила перемены во мне, несмотря на занятость... и на то, что её глаза, включая третий, рубиновый, были обращены в основном на неё саму. Вернее, в неё саму, вовнутрь.

– А ты взрослеешь! – засмеялась она, и я немедленно принял барственную позу, то есть, часто употребляемую Ба: полоборота к собеседнику.

Но Жанна тут же всё испортила:

– Сразу видно, готовишься идти в школу.

– Тьфу ты! – залился я краской и побежал по треку, уже довольно ловко переставляя свой костыль. Я опирался на него уже не при каждом шаге, а через три-четыре.

– Что скажешь о его изобретении? – спросила Жанна.

Наблюдавший за работой Брата Назарий только отмахнулся.

– У него есть упорство, и фантазия, – похвалила тогда она сама. – Сразу видно, чей он сын и внук.

– Интересно, знает ли про его изобретение отец, – пробурчал Назарий.

– Он отрабатывает трюк, – успокоила его Жанна, – который ты ему показал.

– А ты отрабатываешь другой, – возразил он. – Я тебе его не показывал.

– У меня интуиция, – засмеялась она. – Я угадываю, что нужно, без подсказки.

– Что не нужно, – сказал он. – Это ты можешь. Тебе следует стоять смирно и улыбаться, и всё. А ты всё время вертишься.

– Я поворачиваю голову за тобой, – возразила она.

– А должна смотреть на публику! И когда номер кончен, к чёрту твою улыбку, а ты продолжаешь хихикать. Получается, твоя улыбка имеет совершенно другое значение, ехидное.

– Улыбка-кулибка, – подхватил я.

– Лыбиться зря ни к чему, – продолжал заводиться Назарий, пробуя носком туфли рычаг стартёра, – стошнить может.

– Меня тошнит от газа, – весело заявила Жанна. – А ты пустился в философию, значит, и тебя тоже может стошнить. Вот что никому не понравится, а не моя улыбка.

– Меня может от вас стошнить, – Назарий, наконец, повернулся к Жанне. Моя философия не в том, чтобы вам всем нравиться. А чтобы публика платила.

– Если ты нравишься только себе, тебе никто не заплатит, – Жанна хлопнула ладошками, будто зааплодировала. – А другие ребята нравятся друг другу, а потому и публике.

– Мне платят больше, – возразил Назарий, – и ты это знаешь. А твои ребята просто ненормальные, как и ты. Как и эти...

Он проделал рукой движение, будто сгрёб в одну кучу всех: Жанну, Ибрагима и меня.

– И вообще, я делаю дело, а они? Шиколат, и всё. Не постарайся родители сделать их такими, с голоду бы подохли.

– А они всем нравятся, их любят, – упрямо повторила Жанна. – А тебя никто не любит. Кроме меня.

– Любовь не в том, что долдонят без конца это слово, – явно разозлился Назарий. – А в том, что... Ну вот, когда человек ночью приезжает из какого-нибудь Чулимска, голодный, уставший...

– Истаскавшийся, – добавила Жанна.

– Да, натаскавшийся до упора! – повысил голос Назарий. – То его встречают не разговорами про любовь, а горячим ужином. А то ведь выясняется, что в доме шаром покати, а слов-то, поцелуев-то полные штаны.

– У меня тогда не было ни копейки, – возразила Жанна. – Ты сам мне не оставил денег. Но ладно, к чему всё это, только... Почему я не Изабелла? Вот было бы славно, всех-то забот: обезьяньи почки. И в награду Ю.

– Ты не твоя Изабелла, потому что я не твой Ю. А если твой Ю думает, что обучения с тобой в одном классе достаточно, чтобы...

– Ревность, Алеко, ревность, – пропела Жанна. – Не ищи предлогов там, где их не может быть: Ю совсем не думает обо мне, правда?

– Он думает только о Пушкине, а о чём думаешь ты? – так ответил я и побежал себе дальше.

– О! – воскликнула она, взмахнув полой своего сари, как матадор плащом. О том, о чём долдоню: всё о любви. Я ни о чём другом думать не могу, для этого, видно, и рождена.

– Для пуза, значит, – неестественно рассмеялся Назарий.

– Да, я хочу ребёнка, – сказала она. – Потому я не Изабелла.

Я прервал свою пробежку и затих, чтобы не пропустить ни слова. А так как от них слова не последовало, я запустил его сам:

– Изабелле и Ю не нужен свой ребёнок. У них есть я. Мы даже спим в одной комнате.

– А, вот почему у них нет детей, – искривил губы Назарий. – Но что значит – хочу? После того, что случилось, ты всё-таки хочешь?

– Ну, я ведь другое дело, – улыбнулась Жанна. – Разве не ты сам говорил, что я совсем другая?

– Но я-то тот же! – закричал он.

– Ты тоже можешь измениться, – сказала она.

– Я могу измениться, твоя мать могла измениться, Аська вообще должна была измениться... Сплошные возможности, и никаких фактов! Ты просто не желаешь глядеть в глаза единственному факту. Ты споришь с фактами.

– Ну да, единственный факт – это ты, – чуточку поклонилась она, чтобы не глядеть, возможно, ему в глаза.

Я стоял совсем недалеко от них, опираясь на костыль. Ибрагим молча делал своё дело. Наверное, он-то знал и понимал всё. Только у него никто ни о чём не спрашивал, кроме меня, а я не умел формулировать нужные вопросы. Но и на сформулированные Ибрагим ведь не был обязан отвечать. Да и понимал ли он как следует по-русски? Такие мысли беспорядочно вертелись у меня в голове, пока не явилась заключительная: а причём тут Ася?

– Только спорить тут уже не о чем, – сказала Жанна серьёзно. – Поздно, есть уже и другие факты.

– Что значит – поздно, какие другие? – Назарий несколько презрительно заглянул ей в полуоткрытый рот, ещё наполненный мясистой плотью последнего слова. Потом вдруг вздрогнул и оглядел её с головы до ног. – Постой... так вот что оно значит! Значит, эта твоя хламида... Ч-чёрт, а я-то думал: выдрючивается барышня!

– Ага, и другие так думают, – снова рассмеялась Жанна. – На то и рассчитано.

– Ничего у тебя не выйдет, – выпалил мотобой. – И не рассчитывай.

– Всё выйдет, – уверенно сказала она. – Я верю, то была случайность, вернее – несчастный случай.

– Снова интуиция? А... просто дурь, – быстро заговорил он. – Вот тебе факты. Сто врачей, и все в один голос говорят, что всё не случайно, а закономерно. Во-первых, наследственность. Во-вторых – не нужно было столько раз падать, и столько пить, вот что они говорят. Может, я и изменился, как ты говоришь, у меня наросли новые кости и нервы, может, мне вместо них здоровые... протезы повставляли. Но как изменить папу с мамой, или дедушку с бабушкой? На их место протеза не вставишь.

– А мне не страшно, – спокойно сказала Жанна. – Как Аська поступать не стану. И скрывать перестану, меня мать поймёт, и другие тоже.

– Этот тоже будет уродом, – Назарий сдерживался огромным волевым усилием, это было видно. – Риск совершенно неоправдан. Пока не поздно...

– Риск я беру на себя, – ещё спокойней сказала Жанна. – Я знала, на что шла. Мне Аська рассказывала всё. Я с открытыми глазами приняла тебя... из её рук. Но только я – не Аська, я просить тебя ни о чём не стану, ходить с тобой в бочку ночью не буду, а одна уж – тем более. Как будет, так и будет. Риск? Что ж, рискну.

Тут её взгляд наткнулся на меня, точнее – на мои уши, и она сразу же улыбнулась мне, и помахала рукой. Несомненно, она решила, что смысл их разговора мне недоступен.

– Да и поздно рассуждать, ты опоздал со своими страхами.

– Ты нарочно выжидала, чтобы стало поздно! – закричал мотобой.

– Допустим, – согласилась она. – Тем более ты должен держать себя в руках. Знаешь, почему? Я скажу тебе, почему. Я уверена, все эти твои дедушка с бабушкой ни в чём не виноваты. И кости твои тут не причём, и пьянство тоже. Ты подцепил этот диагноз и настаиваешь на нём, потому что тебе он выгоден. А на самом деле, ты просто не умеешь, и не желаешь, держать себя в руках. Это ты не желаешь признавать факты, если они посмели возникнуть, не спросив твоего согласия. И применяешь грубую силу, чтобы их исправить.

– Дурь!

– Пусть дурь, но это факт, – пожала плечами она, – что ты тогда избил Аську.

– Для неё это было, что для коня овод, – отмахнулся он. – Аська здоровая бабища, хотя и умственно увечная. А её пузо было в полной безопасности.

– Ты саданул её ногой в поясницу, – согласилась Жанна. – Знаешь, хотя и я здоровая бабища, ты не бей меня по почкам. Иначе риск и впрямь станет неоправданным. Нет, я всё же немножко Изабелла! Только у неё нет пока моего увечья.

Она положила ладони на свой чрезмерно выпуклый, обтянутый сари живот, и улыбнулась мне. Я не ответил ей тем же, поскольку как раз тихонько репетировал сложную конструкцию уточнения:

– Антропологических стигматов.

Я не ответил ей тем же ещё и потому, что был занят сложнейшими вычислениями, преимущественно – сложением. Я складывал факты. Их сумма выглядела как майская ночь, освещённая малиновой рекламой ресторана. Под рёв тополиной листвы в этой ночи, в двух кварталах от нашего дома, на площади Большого базара, две большие тени несли третью, маленькую, меньше даже Очень Маленького Жоры. Их поглотило тёмное чрево бочки, и там они последовательно превратились в метлу, в лопату, – обе насаженные на очень длинные палки, – и, почему-то, в утюг. Сидевший на середине арены в турецкой позе Ибрагим, кряхтя, поднялся на ноги и пустил инструменты в дело, сначала лопату, потом метлу. А потом и чугунный утюг. В той же малиновой ночи, в двух кварталах от бочки, к порогу нашего дома подошёл милиционер и позвонил в дверь. Этим и заканчивался номер, сумма вместила в себя почти все факты, кроме одного: среди теней не было жанниной. Жанна, таков был результат вычислений, в этом ночном аттракционе непосредственного участия не принимала. Разве что продавала входные билеты.

Взволнованный такими результатами, я побежал по треку, и мне удалось сделать целых восемь шагов без поддержки костыля. Волнение превратилось в ликование, будто трек вознёс меня не только к вершине бочки, а и на седьмое небо. Кажется, я и тут добрался до сути секрета, и отныне владел ими обоими безраздельно, потому что не собирался ни с кем делиться своими открытиями. Нет-нет: гроб, и да помогут мне в этом уроки молчания, преподанные Ибрагимом, и столь же немая майская ночь!

Все другие, стремящиеся также раскрыть эти секреты, опоздали. Им, стремящимся, продолжал ликовать я, имея в виду прежде всего, конечно же, отца, придётся притормозить. Не только я, все ребята Большого базара сбегутся и устроят ему заслон. И даже если он переберётся через крепостной ров, заваленный трупами ненавистных ему уродов, то на пороге секрета его остановит фигура самой Жанны, не собирающейся ничего и ни от кого скрывать. Ибо скрывать ей, по сути, нечего: в том майском аттракционе она участия не принимала. А аттракцион сегодняшний... Вряд ли он кого-нибудь интересует, так полагал я, которого жаннин живот после сделанных открытий стал интересовать куда меньше. Из этого следовало, что и отец непременно притормозит расследование, увидев новую Жанну с её стигматами. Не сможет не притормозить, потеряв к ней следовательский интерес.

Моя уверенность в том, что и я, и отец, оба охотимся за одним и тем же золотым руном, что отца, как и меня, влечёт к базару майское происшествие, будучи несомненной ошибкой – не сделала главный результат вычислений ошибочным. В главном-то я попал в точку: мы оба находились в одном и том же плавании, в Африку оно или в Америку, всё равно. Весь в отца, хихикал я, не усомнишься, чей я сын.

Костыль, которым я упирался в трек, вдруг сорвался с него и уткнулся в землю. А что если, испугался я, упорство отца намного крепче, чем мне представляется? Что, если, соединившись с азартом охоты, оно прошибёт не только заслоны, но и самому отцу сорвёт тормоза? Или даже так: уткнувшись в жаннино пузо, в это её выставленное напоказ – и для собственной защиты увечье, отец соединит упрямство с яростью бессилия что-либо поправить, ему ведь тоже будет сказано: поздно!, и тогда в азарте именно этого бессилия станет разрушать то, к чему так стремился! Не найдя другого способа утишить свою ярость, он повалит Жанну на землю, как мой дворовый приятель нашу прекрасную ёлку. Как я, он станет топтать поваленное деревце, все подвешенные к нему игрушки: сари и третий глаз, шляпку-тюрбанчик и вуалетку, колечки и браслетики... Под его жестоким каблуком – костылём и железным протезом, так представилось мне – захрустит и перестанет издавать звоночки сам серебряный ёлочный шпиль: жаннин птичий смешок... Кто знает, думалось мне, не растопчет ли он в ослепляющей жажде разрушения и других, не только одну Жанну, но и всё ему дорогое, скрипя сорванными тормозами и гремя металлом протеза, кашляя и задыхаясь, не накинется ли он на меня, на Ю, на Ди, или даже на Ба?

Наверное, я здорово испугался, если мне на ум пришли эти, совершенно противоположные начальным, соображения. Теперь мне стало ясно, что удержать отца от такого нападения можно лишь одним способом: заранее раскрыть перед ним суть открытого мною секрета. Самому рассказать ему всё. Не стоять насмерть – а объявить о сдаче. Открыть ему замочек, отдать ключик от ящика, в котором было заперто от него то, чего он желал. Таким образом я перешёл в своих вычислениях от сложения к вычитанию, показав всем ещё сомневающимся, что подготовлен к школе совсем не так уж плохо.

Интересно, что и столь противоположные начальным мысли не разрушили, а укрепили всё то же моё самомнение. Как ни странно, но и теперь, после уменьшившего её вычитания, их сумма гласила: а ключики-то, всё-таки, у меня! Ощущалась эта сумма так: я владею ключиками и могу распорядиться по своему усмотрению, я – хозяин ситуации и всех её участников, я дёргаю все ниточки и управляю событиями. Что это было – развивающееся наследственное уродство, персональное сумасшествие? Нет, я просто взрослел. Не зря же мне в ту же минуту стало ясно и то, что борьба и согласие – хоть и с самим собой – одно и то же. Мне стало ясно, что можно истекать любознательностью, упрямством, и в конце концов жаждой разрушения, истекая в то же время покорностью обстоятельствам, любовью к разрушаемому и просто кровью. Конечно, в записанном на бумагу виде все эти важные вещи оказываются чрезмерно длинными, несмотря на старания свести их к минималистским жориным образцам. В действительность же они вписаны иначе: в виде мельчайших, мельче самого Жоры, "с, над под, между, за..." То есть, мои размышления заняли на самом деле куда меньше места, чем это может показаться теперь, не больше, чем его занимает любая уже прожитая жизнь. Потому-то смерть, бездонная бочка, так легко их вмещает, все, сколько бы их ни было.

Так вот оно что!... успевает произнести или намерена произнести жизнь, и вот, она уже заключена в бочку. Так вот оно что, в это же кратчайшее, лишённое глаголов и существительных выражение, а о прилагательных и вовсе следует забыть, вместил и я тогда всё то, что теперь заняло страницы. В ответ мне звякнул смех-колокольчик, – какая-то, право, комната смеха, а не бочка! сверкнули ёлочные блёстки сари, подмигнул третий глаз. Тоже так коротко... короче не бывает.

– Это ты меня бьёшь по почкам, – прошипел мотобой. Его лицо стало похоже на разбитую фару: различной формы осколки – разные выражения, но одного и того же, одновременно. – Ты знаешь, куда бить.

– Твои уроки, – напомнила Жанна.

– Не перегибай, а то я... я придушу тебя! – вдруг заорал он.

– Да ты просто боишься, – с ясной улыбкой сказала она. – Ты боишься, что все узнают, какой ты подпорченный... мотобой. Боишься, что тебе понизят ставку.

– Молчать! – рявкнул он и пнул свою машину. Она с грохотом повалилась набок. Ибрагим, сидящий совсем рядом, не пошевелился. Это была жуткая неподвижность.

– Но главное, – продолжала Жанна, – боишься, что узнаешь это окончательно ты.

– Нет! – Назарий лягушачьим движением пнул лежащую машину, и в ней что-то хрустнуло, подобно стеклянной виноградной кисти с ёлки, угодившей под каблук. – Я-то не урод, ты это запомни, мои увечья излечимы. Я ж такой не навсегда. Мы должны подождать, пока я не приду в норму, мне обещали, если...

– Когда тебе выгодно – ты говоришь одно, а невыгодно – совсем другое.

Между прочим, это и я заметил, кто угодно заметит это.

– Чего ждать? Я-то ничего не боюсь. Это ты боишься всего, я знаю: всего, всего. Своей вот этой машины, администраторов, публики, бочки, работы, потому ты и произносишь это слово с таким обожанием, что от него уже тошнит: ра-бо-та. Ты боишься, что тебя кто-то поставит в ряд с теми, кого ты называешь уродами и бездельниками, но больше ты боишься самого себя: боишься убедиться, что ты такой же маленький человек, как и все. Что потасканные барышни из публики похлопают и скажут: ах, как он мил, этот... летающий по стенам бочки карлик! А я и этого не боюсь, потому что во всём уже убедилась. Да, убедилась, только что ж из того? Я и такого... люблю.

– Не ври, таких не любят, – мотобой сделал шаг в её сторону, – так не бывает, не может быть.

– Что же делать, – вздохнула она, – если так есть.

Тут лицо её, такое ясное, словно светящееся, заколебалось, окуталось туманчиком, газовой вуалькой. Мельчайшие волнышки пробежали по нему и оно сложилось в мучительную, и мучительно мне знакомую гримаску. Тёмнорубиновый третий глаз заблестел, казалось, налился светлой кровью: капельки пота выступили на нём. А два других вспыхнули жёлтым светом, преисполнившись напряжения, и я услышал глубинный, будто подземный, гул борьбы. С кем? С самой собой, самой собой... Она сморгнула намочившую ресницы влагу, закусила губу и волнышки помчались по её лицу в обратном направлении, вот и всё, чего она добилась этой борьбой. Кроме того, конечно, что знакомая гримаска стала вполне узнаваемой, родной: смесь лёгкой скуки и пудры, рыжеватой бледности и смуглоты, кофе и молока, слоновой кости и серебра – полуснисходительная гримаска Ба. Борьба окончилась, волнышки на жаннином личике застыли в последней её позиции, прихваченные заморозками, и Ба запечатлелась в нём навеки.

– Так есть, – тихо повторила Жанна, – что ж с этим поделаешь?

– Нет, – с ледяным спокойствием возразил мотобой, будто и его измучила жаннина борьба. – Этим ты меня не купишь. Ты ошибаешься, я не боюсь, но я... не желаю.

В его лице отразилась теперь, с запозданием и в ускоренном, сокращённом варианте только что закончившаяся жаннина борьба. Он весь напрягся и покончил с нею в один миг.

– Шлюха, – чётко выговорил он. – Это твоё брюхо не от меня.

– Поди сюда, – сказала мне Жанна.

Я подошёл. Она обняла меня за плечи и подвела к калитке.

– Беги домой, – посоветовала она. – Там уже, наверное, паника.

Она подтолкнула меня и, при всей нежности этого толчка, я выпал из бочки во внешний мир безвозвратно. И тогда из мира внутреннего до меня донеслось, или мне это послышалось:

– Прости.

Мне не было дано времени решить, о прощении ли идёт речь или прощании: ещё тише – очевидно, уже отвернувшись в другую сторону – она сказала голосом чужим и одновременно более, чем знакомым:

– Даже от тебя я этого не ожидала. Это мне урок, на будущее.

И мне стало не до решений. Подумать только, как им всем далось это будущее! Все эти их надежды, ожидания... зачем они все так цеплялись за них, за возможное – и совершенно призрачное существование потом, в другом времени и мире, которых могло ведь и не быть! Которых нет, мог бы добавить я, если б знал это. Но они цеплялись за это будущее так, словно оно обладало неограниченной вместимостью, и в него можно было свалить, кроме надежд, и все поступки, ошибки, ужимки, удачи, тепло и холод, улыбки и слёзы, весь свой драгоценный теперешний скарб. Что ж поделаешь, это так человечно, так нормально... Да, они не были уроды, и потому так страшно ошибались: урод точно знает, что у него нет иного будущего, кроме настоящего. Он живёт без надежд, и стало быть – не получит по носу, пытаясь втиснуться со своим скарбом в тот только ещё поджидаемый – а уже доотказа переполненный трамвай. Он живёт настоящим, он всегда в выигрыше: он выигрывает спокойствие души, то есть, привычный ад. О, родные, вот бы и вам признать, что вы все уроды! И вы бы тоже выиграли... Какая, собственно, польза от упорного отрицания столь, в сущности, милого свойства? Её нет, разве что посчитать пользой благосклонное отношение соответствующего отделения небесной администрации. Кроме того, существует и неприятная опасность, что будущее окажется простой свалкой, если все начнут сваливать в него свои надежды.

Произнесенная в защиту милого свойства речь, разумеется, тоже относится к разряду надежд: по своей воле нельзя стать уродом. Это дело, по утверждению отца, чисто природное: таким уж уродился, и опять же – что поделаешь. Но так же ничего не поделаешь и с тем, что родился нормальным. И тогда: кто же на самом-то деле урод, вот вопрос, that is the question! Бог мой, что за мысль, что за жуткая ересь, крамола! Что же теперь – переписывать всю эту книгу заново, или просто... отравиться?

Господи, что же это я, и на что это я так сетую... так громко, и так не полуприлично – а совсем уж непристойно. Разве эти вопросы собирался я решать, приступая к писанию, разве это мои вопросы? Мои вопросы совсем другие, другими они были и тогда, когда я не умел их задать – и поздно, наверное, задавать их теперь, когда столько времени утекло с тех пор, теперь, когда у меня свои свойства, свои радости и неудачи, свои надежды на будущее, свои улыбки, гримаски, обеды... нет, не в своём доме, а в вагончиках-гостиницах, и холодная чужая постель. Всё у меня теперь – своё, как и полагается: каждому ведь своё. Поздно, и тогда... что за дело мне и любому другому до того сгинувшего пятьдесят второго года, до всего пропавшего, и может быть – не существовавшего вовсе времени с его ужимками и позами, всякими его словечками и скрытыми в них смыслами, зачем их восстанавливать сейчас? Зачем им, давно пребывающим в мире духовном рядом с вечным духом Бориса, то есть, совершенным, такая несовершенная плоть, и зачем же я так отчаянно взращиваю им эту плоть, ору, стучу в литавры, звоню в колокола, нарушая административную тишину всех гостиниц этого мира, всех её коридоров и этажей, номеров – зачем ты это делаешь, урод, спрашиваю я себя, с кем ты лукавишь в одиночном-то номере?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю